Текст книги "Мусоргский"
Автор книги: Осип Черный
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 24 страниц)
VIII
Мусоргский встретился ему на улице. Он подхватил Корсакова под руку, как старый знакомый.
– Со службы иду. В Лесное ведомство перевелся. Был коллежский регистратор, теперь чином выше стал: иду в гору! – сообщил он о себе с иронией.
Портфель его был набит бумагами, и так это не шло к Мусоргскому, что даже жаль его стало.
– Людмила Ивановна зовет вас прийти, я ей про вас рассказывал, – продолжал Мусоргский. – Чудеснейший человек, увидите сами. Наши собираются к ней послезавтра. А мы с вами встретимся там пораньше и потолкуем обо всем на свете.
Он потряс руку Римскому-Корсакову и повернул в свою сторону. Шел он немного враскачку, как ходят люди полные или страдающие одышкой. В прошлый раз Бородин вспоминал, каким был Мусоргский лет девять назад, когда они встретились на дежурстве. От изящного, хрупкого офицерика ничего не сохранилось в его облике.
Римский-Корсаков на приглашение откликнулся и к Шестаковой в назначенный день явился. Встретила его горничная с наколкой на голове, приветливая и обходительная;
– Пожалуйте, барыня дома, в гостиной сидят. – Она проводила его туда и произнесла торжественно: – Господин Римский-Корсаков.
Из глубины темной гостиной отозвался знакомый голос:
– Вот и наш симфонист, Людмила Ивановна. Про него-то я и рассказывал.
Мусоргский, оказывается, был уже здесь. Рядом в кресле сидела хозяйка, сухощавая женщина с гладко причесанными волосами и мягкой, спокойной строгостью черт. В лице ее было привлекательное сочетание душевности и благородства. На брата своего, Михаила Ивановича Глинку, такого, каким запомнил его Корсаков по дагерротипам, она походила мало.
– Что же застеснялись-то? – обратилась она к вошедшему мичману. – Подойдите-ка ближе, погляжу на вас. Моденька мне всё рассказал. По своей привязанности к брату и ко всему, что близко его делу, я радуюсь от души, когда про новое дарование слышу. Вас как звать-то?
От ее слов на Римского-Корсакова повеяло домашней, приветливой добротой.
– Николай, – сказал он.
– А по батюшке?
– Мы его, Людмила Ивановна, будем Корсинькой звать, – объявил Мусоргский.
– И ладно получится, – согласилась она. – Вы Моденька, а он Корсинька.
Мусоргский важно, без улыбки, кивнул, глядя своими немного выпуклыми глазами на молодого друга.
– Поиграть, наверно, охота? – продолжала Людмила Ивановна. – Играйте, а я своим делом займусь.
Она взяла вышивание, предоставив их друг другу.
Они отошли в угол гостиной, где стоял рояль. Римский-Корсаков больше отвечал на вопросы Мусоргского, чем разговаривал сам. Он чувствовал за спиной присутствие хозяйки и смущался. Мысль, что это сестра великого музыканта, что тут бывал сам Глинка и на этом рояле, возможно, играл, волновала его. Он не понимал, как можно вести себя тут с непринужденностью и болтать невесть о чем, как это делал Мусоргский.
Людмила Ивановна, позвав горничную, велела зажечь свечи. Она отдала еще кое-какие распоряжения и занялась снова вышиванием. Мотки ниток разного цвета лежали перед ней на столе, и она брала то один, то другой.
– Хотите, я песни свои покажу? – доверчиво предложил Мусоргский.
Они уселись. Когда Мусоргский покосился – на него, Корсакову показалось, что он сел слишком близко, и он немного отодвинул стул, чтобы не мешать.
Мусоргский откашлялся, посмотрел на пюпитр, точно перед ним стояли ноты, и, не отрывая глаз от пюпитра, запел.
Он пел вполголоса, мягко, не прикидываясь ребенком, а играя ребенка. Было понятно, что это взрослый, умно, по-своему, деликатно и тонко рисующий детский душевный мир. Мусоргский проникал в него так естественно, точно это вполне доступно и не составляет труда для него. Голос у него был приятный, чистый, с глухотцой, придававшей пению еще более задушевный оттенок.
Корсаков сидел пораженный: подобного ему еще не приходилось слышать. Он до сих пор привык искать в музыке красивое, округленное, изящное, привык требовать от нее мыслей и чувств. Но чтобы музыка, описывая в звуках тончайшие движения души, рисуя внутренний мир, четко следовала при этом за речевой интонацией, – с этим до сих пор не приходилось встречаться.
Мусоргский остановился и медленно повернул в его сторону голову.
– А еще? – попросил Корсаков.
– Про это что изречете, друг мой?
– Необыкновенно!
Мусоргский важно кивнул. Он стал исполнять другие свои песни.
Это было ново до крайности. Чувство удивления, охватившее Римского-Корсакова, не покидало его до конца.
– Правда ведь, хорошо? – подала со своего места голос Людмила Ивановна.
– Очень!
– Вот за это я его и люблю, что он так проникает в самое нутро человека. Никто так не описывает душу, как он. Александр Сергеевич наш – большой мастер, но Моденька, кажется, вперед от него ушел.
Мусоргский снова, точно в этом доме признания были ему привычны, кивнул, ничего не ответив.
– Вот я вам еще что сыграю, – предложил он, почувствовав в Корсакове благодарного, восприимчивого слушателя.
Но тут горничная с порога гостиной объявила:
– Милий Алексеевич и Цезарь Антонович.
– А, ну-ну! – Людмила Ивановна стала собирать мотки в шкатулку. – Как раз все до них сделала, весь свой урок, теперь можно похозяйничать.
Новые гости тоже появились так, как появляются в обжитом, гостеприимном доме, и сразу завязался общий разговор, в котором Кюи играл первую роль.
Минут через десять явился Стасов. Не давая себе отдыха, с разбегу, он принялся выкладывать последние новости:
– Бесплатная школа – как бельмо на глазу у всех. Читали журналы? Фаминцын ругается, Феофил Толстой тоже – словом, все пришли в ярость. Небылицы разные сочиняют, а причина весьма простая: на последнем концерте Русского музыкального общества билетов было продано на сто два рубля всего, а у нас сборы полные! Вот им что досадно. Великая княгиня высшей, от бога данной ей властью распорядилась кормить бутербродами всех, кто станет к ним в хор ходить. Бутерброды обещаны и сладкий чай – вот на чем пробуют нас объехать! А мы без бутербродов, да-с!
– Может, насчет этого чаепития пройтись в статье? – предложил Кюи, отрываясь от журнала, который он перелистывал.
– Да, вы сумели бы, вы на этот счет злой. У вас, Цезарь Антонович, получилось бы метко.
– По-моему, учинять драку по пустякам не стоит, – возразил нервно Балакирев. – Уж если с ними драться, так за дело. Они клюют меня, а я молчу. Бог знает чего мне это стоит, но я жду… Чего жду, не знаю. Может, честности, справедливости? А откуда она придет?
Мусоргский в разговоре не участвовал. Усевшись рядом с хозяйкой, он принялся помогать ей: подставлял чашки, когда она начала разливать чай, передавал бутерброды. Корсаков посматривал на него: все делалось с важной старательностью, за которой скрыто было ощущение чего-то комического. Мусоргский, продолжая свое дело, раза два взглянул на Корсакова так, точно у них свой секрет, который надо держать от остальных в тайне.
Позже Балакирев предложил прослушать симфонию Римского-Корсакова:
– Нептун, бог морей, отпустил его, и плавание вокруг земного шара закончилось. Будь земной шар вдвое больше, автор наш проплавал бы еще три года, мы бы все ждали его симфонии. Так послушаем, а?
– Браво, Милий, вы сегодня в ударе! – выкрикнул Стасов. – И мрачности меньше. Приятно на вас глядеть.
– Милий Алексеевич, ноты у вас дома остались… – сказал Римский-Корсаков со смущением.
Балакирев снисходительно на него посмотрел и, ничего не ответив, направился к инструменту. К удивлению автора, он стал исполнять его не вполне законченное сочинение на память. Играл Балакирев так, как будто знал симфонию давно, и при этом приговаривал:
– Отличное место! А это? А разработка? Прямо сложившийся музыкант!
IX
Веяния, шедшие из глубин общественной жизни, дошли и до театра. Лет десять назад «Русалка» Даргомыжского потерпела крах. Спектакли ее давались редко, публика ходила неохотно.
Но за десять лет выросла новая публика, поднялась молодежь, требовавшая от искусства искренности, правды, народности. Вкусы ее вскормили ту почву, на которой сложилась и завоевала признание Бесплатная музыкальная школа. Это молодежь стала ходить в русскую оперу, заполняя верхние ярусы. Это она отвернулась от оперы итальянской, насытившись ее однообразием и мишурной красотой.
Театр-цирк, где шли первые представления «Русалки», сгорел несколько лет назад. Его отстроили вновь, он стал называться Мариинским. По-прежнему там шел балет в очередь с оперой. По-прежнему оперы западные занимали первое место.
И вот, после годов забвения, решили возобновить «Русалку». Потому и возобновили, что публика жаждала русских творений.
Автор от этой затеи ничего для себя не ждал. Декорации были пущены в ход те же убогие, костюмы – такие же затасканные, бутафория – столь же нелепая. И то же, казалось, равнодушие должно было встретить возобновленную, но не обновленную постановку.
Он до крайности удивился, когда ему сообщили, что билеты на первое представление раскуплены за два дня.
Не питая больших надежд, со стесненным сердцем отправился Даргомыжский на спектакль. Перед ним снова вставали тягостные картины неудачи, постигшей его в свое время.
Театр был полон, и там царило оживление непривычное. В ложе, которую получил автор, сидели балакиревцы. Даргомыжский позвал их из вежливости, хотя критики их опасался не меньше, чем суда публики.
Не так давно, у Людмилы Ивановны, где он стал бывать теперь часто, речь зашла о «Русалке». Признавая ее достоинства, Стасов доказывал, что в ней есть и банальности. Даргомыжский слушал насупившись, затем рассердился и пошел к роялю.
– Это, что ли, банально? Или вот это? – с раздражением спрашивал он, играя отдельные места.
Стасов отвечал, не колеблясь:
– Да, Александр Сергеевич, тут чуть-чуть пахнет итальянщиной, как вы сами этого не признаете? Ведь вы другой теперь, наш или почти наш, вам самому все должно быть видно.
– Нет, этого видеть я не желаю! – с сердцем ответил Даргомыжский. – Я «Русалку» свою люблю по-прежнему и считаю суд общества несправедливым.
– Да-да-да, – горячо подхватил Стасов, – общество вас не поняло, это верно, и это позорит наше искусство. Но недостатки при всем том недостатками остаются.
Опустив крышку рояля, автор "решительно встал.
– Нет, вы понимаете, этак, я так… Смысла нет спорить. – И отошел.
В тот вечер ему стало особенно горько. Он был достаточно прозорлив, чтобы понять, что будущее – за этой молодой, быстро растущей группой. Если передовые в музыке люди «Русалку» его отвергали, что тогда говорить о других!
И вот балакиревцы сидели в одной ложе с ним и шумно переговаривались.
– Публики-то, публики! – заметил Стасов. – Давно подобного не было. И возбуждение какое, поглядите!
В самом деле: театр был так оживлен, как будто все ждали сегодня чего-то особенного.
Однако, когда дирижер занял место и началась увертюра, возникла полная тишина.
Увертюру восприняли так, точно она нечто новое открыла, чего никто прежде не слышал, нечто такое, что каждому мило, понятно и близко.
«Что же это такое? – с волнением спросил себя автор. – Почему то, что прежде оставляло слушателей равнодушными, сегодня доходит до всех?»
Внимание публики, ее отзывчивость заставили сердце Даргомыжского забиться сильнее.
Как только растаял последний звук увертюры, весь театр начал аплодировать. Аплодировали верхние ярусы, ложи, партер. Капельмейстер уступил настояниям публики и встал со своего места.
Стасов, чуткий до всякого впечатления публики, сказал, схватив автора за руку:
– Помяните мое слово, Александр Сергеевич, сегодня вас ждет подарок большущий!
– Какой там подарок! – проворчал тот. – Только бы провала не было…
Но он сознавал уже, что пришла удача. Откуда пришла, какие силы ее принесли, Даргомыжский не мог себе объяснить. Удача росла от сцены к сцене, от картины к картине. То, что прежде оставляло всех безучастными, теперь вызывало бурю восторга. То, чего прежде не замечали или в чем видели лишь смешную сторону, теперь трогало искренностью своего музыкального воплощения и вызывало ответные чувства публики.
Балакиревцы торжествовали, точно это была победа не только автора, но и их. Забыты были несогласия, да и Даргомыжский тоже не помнил ни иронических замечаний, ни претензий к нему. В минуту успеха хотелось иметь союзников, ощущать их возле себя, и он был счастлив, что рядом сидят талантливые, энергичные люди, за которыми будущее и которые сегодня считают его своим.
– Что ж это такое, господа? – спрашивал он, сияя от радости. – Что такое с публикой произошло? За что же она меня обижала прежде?
Даргомыжский не ждал ответа, не требовал его. Он сам понимал, что это, быть может, другая публика и что время пришло иное и созрели в обществе силы, которым дорого национальное искусство. Они не склонны кидаться на любую заграничную приманку – им, наоборот, стали нужны творения народного русского гения, и всё, в чем есть хоть капля народного, они поддержат со всем энтузиазмом и пылом молодости.
Балакирев, опытный в обращении с публикой, сказал:
– Надо на вызовы выйти, Александр Сергеевич.
Даргомыжский еще раз посмотрел на своих друзей, ожидая поддержки. И, когда Мусоргский, Стасов, Кюи подтвердили, что выйти на вызовы надо, он поднялся, подчиняясь необходимости.
Его появление на сцене было встречено аплодисментами не только зала, но и всех певцов. Даргомыжский с достоинством поклонился, хотя сердце его в эту минуту разрывалось от радости.
Он пошел за кулисы, но, не пройдя и нескольких шагов, принужден был вернуться.
И еще несколько раз он возвращался. И в следующем антракте выходил к публике снова. Он благодарил и обнимал артистов – Платонову, Комиссаржевского, Леонову, Осипа Петрова, – которые своим любовным отношением к делу, своей преданностью спасли оперу от забвения и донесли до нынешних дней.
– Победа полнейшая! – встретил его в ложе Стасов. – Теперь уже не затрут и не задвинут – зрители не позволят. Вот что значит общественное мнение, господа! – сказал он торжествуя.
Автор наконец уверовал в то, что опера его спасена.
На следующее утро Даргомыжский долго ходил по комнатам своей квартиры и мысленно переживал вчерашний триумф. Он переживал его во всех подробностях; каждая вспоминавшаяся деталь была мила его сердцу.
Он ждал вестей, и вести шли отовсюду. Уже второе представление спектакля «Русалка» объявлено и билеты вновь расхватали. Говорят, что сколько бы теперь спектаклей ни объявили, все равно театр будет полон. Петербургская публика только и толкует, что о «Русалке», точно это рождение оперы, а не воскрешение ее из небытия.
Ему хотелось писать, писать без конца. Отказавшись было совсем от оперных сюжетов, Даргомыжский только и думал теперь, что о новой опере. Хотелось написать нечто такое, что еще больше пришлось бы всем по душе, и в особенности балакиревцам. Пусть бы они приняли с тем же искренним увлечением, с каким принимали романсы, песни, оркестровые вещи, которые он в последние годы сочинял.
Думать тут надо было очень много, прежде чем садиться за письменный стол. И Даргомыжский, полный творческого возбуждения, думал.
X
Застав у Шестаковой все ее общество, он с умышленной небрежностью преподнес, словно речь шла о чем-то вполне обыкновенном:
– Музицировать сегодня, друзья мои, собираетесь? Я тоже сюжетец один подготовил. Когда очередь до меня дойдет, покажу.
Даргомыжского окружили и стали спрашивать, в какой манере его новое сочинение и что именно за сюжет. Скрываться от них показалось бессмысленным, да он и не мог бы долго держать в секрете свою работу.
– Я сам озадачен новизной того, что делаю. Все думал, думал, боялся, а как сел за работу, так само собой и пошло. Ежели вы меня спросите, пакостно ли получается или хорошо, сказать не сумею.
– Да сыграйте же, Александр Сергеевич! – потребовал Стасов. – Нам бы только услышать, а уж что к чему, мы определим.
Людмила Ивановна, подняв голову, пытливо смотрела на всех; она опасалась, как бы разговор не получил неприятное направление.
– Опять потом скажете, что тут пропасть банального?
– Прямота наша, Александр Сергеевич, от любви к вам и большого уважения!
– Знаю, знаю, – ответил Даргомыжский ворчливо. – Что с вами поделаешь! Придется показать.
Людмила Ивановна взялась снова за вышивание.
– Кто же будет подпевать? – И он остановил взгляд на Мусоргском. – Вы, Модест, для этого сюжетца вполне подойдете. – Он поохал, садясь за рояль. – Давно мысль такая явилась – написать оперу, ничего не меняя в тексте, чтобы музыка в точности воспроизводила смысл слов. Надо было только найти подходящее произведение. И я нашел, господа: пушкинского «Каменного гостя» взял.
– Мысль превосходная, – решил Стасов.
– Да вы погодите хвалить, сначала послушайте. Сам себе не верю. Когда тебя несет, иногда можно такое сочинить, что потом краснеть только будешь.
Он начал играть, подпевая себе. Рядом стоял Мусоргский и, глядя в ноты, исполнял другую партию. Иногда он перебрасывался на следующую строчку, где партия казалась важнее. Остальные стояли полукругом, заслонив исполнителей от хозяйки дома. Стасов выдвинулся вперед; он вытянулся, стараясь заглянуть в ноты и ничего не упустить.
Перед слушателями возникли Дон-Гуан, Лепорелло, Донна Анна, возникло что-то такое, к чему никто не был подготовлен. Все было неожиданно по новизне, смелости и по речевой точности интонации: словно каждый пел и разговаривал в одно время. На «Русалку» это не похоже было нисколько: тут все поражало и все вместе с тем пленяло новизной поисков.
– Александр Сергеевич, да вы точно во второй раз родились! – крикнул Стасов, не выдержав.
Даргомыжский продолжал играть. Потом, остановившись, спросил:
– Ну, где тут банальности? Говорите.
– Я и спорить с вами не стану! С этой минуты я не судья ваш, а поклонник. – И, растолкав других, Стасов зашагал по комнате, возбужденный и искренне обрадованный.
Он жестикулировал широко, объясняя, что тут поистине нового, двигающего искусство вперед.
Даргомыжский сидел не оборачиваясь. Вокруг плотным кольцом, заглядывая в ноты, стояли друзья. Он представил себе неумолимый взгляд Балакирева, усмешку на лице Кюи. Но гул общего одобрения успокаивал его. Ссутулившийся, в старом пиджаке, обвисавшем на спине, Даргомыжский слушал, трогая потихоньку клавиши; потом сказал:
– Слова ваши вселяют в меня силы. Спасибо, господа. Если охота вам, буду приносить на ваш суд все по мере того, как оно станет ложиться на бумагу. Я, признаться, боялся, не скоропись ли получается. – Он погладил шершавыми, узловатыми руками колени. – Чувствую, что это лебединая моя песнь, потому, наверно, и тороплюсь. Время мое на исходе…
Все притихли. В тоне его и в голосе не было и тени строптивости или настороженности, которые прежде заставляли настораживаться других.
Даргомыжский встал, освобождая место:
– Кто же за мной? Чья теперь очередь?
Признаться, большой охоты слушать не было: слишком все были полны впечатлений от «Каменного гостя». Но именно поэтому, сознавая, что он их взбудоражил, Даргомыжский повторил:
– Кто же, друзья мои? Вечер наш только начат.
Балакирев требовательно обратился к Мусоргскому:
– Модя, покажитесь-ка, а то вы что-то стали нас избегать.
Мусоргский успел подсесть к хозяйке дома и о чем-то шептался с нею. Услышав это строгое обращение, он сказал:
– Извольте, если только не буду избит собранием за излишнюю дерзость.
Даргомыжский, пришаркивая немного, как бы подчеркивая, что он среди них самый старый, подошел к Людмиле Ивановне. Придвинув кресло с гнутой спинкой, он сел возле нее и, вытягивая ноги, произнес:
– Уж вы, голубушка, извините: посижу с закрытыми глазами, послушаю молодежь.
Конечно, он не дремал: ему было слышно все, что вокруг говорилось. Интерес к словам Мусоргского вслед за тем, как только что всех увлек «Каменный гость», несколько огорчил его. Хотелось упиться признанием подольше, ни с кем его не деля.
Мусоргский объявил уже, что он намерен спеть сатирическую вещь под названием «Классик».
– Нашего собственного сочинения слова и музыка, – добавил он и обратился к хозяйке: – Добрейшая наша покровительница, в какую дверь прикажете бежать, ежели меня за дерзость бить захотят?
Даргомыжский послушал начало с закрытыми глазами, но затем не выдержал – захотелось следить за поющим. До чего же странное у него дарование! То блеснет – и все как будто наружу, то кажется, точно он в дремоте находится. Вот, пожалуйста: сатира едкая, злая, в каждом вокальном оттенке точная!
Да, это был музыкальный портрет, до того реальный, словно звуки приобрели такую же силу и смысл, как слова. Музыка с разительной меткостью попадала в цель, сохраняя при этом свой особенный, только ей одной свойственный колорит.
Даргомыжский почувствовал волнение в сердце: не от его ли поисков родилась подобная вещь? Не от его ли собственных тяготений пошел этот молодой, загадочный, до сих пор непонятный музыкант, стоящий сейчас у рояля? Вот куда потянулись нити – к следующему поколению; он, стало быть, не одинок.
Стасов нетерпеливо поглядывал на всех: узнают ли они, кого разит сатира? Виден ли прототип? Да это почтеннейший наш Фаминцын, злейший противник балакиревцев! «Я прост, я ясен, я скромен, вежлив и прекрасен», – докладывает он о себе вначале. Но как только дело доходит до его недругов, он начинает, меняя спокойный, вежливый тон на озлобленный, аттестовать себя: «Я враг новейших ухищрений, заклятый враг нововведений». Не только слова, но и музыка бесподобно пародировали все оттенки героя – от благообразия до откровенной злобности.
Стасов сдерживался с трудом. Да и Балакирев слушал с таким же чувством: засунув два пальца в жилетный карман, он посмеивался, глядя себе под ноги; то болезненная гримаса появлялась на лице, то торжествующая, словно он в эту минуту сводил счеты с врагами. Кюи улыбался так, как будто знакомый портрет увидел, поразивший его сходством с оригиналом.
Мусоргский не успел кончить, как его голос перекрыли смех и гул одобрения:
– Вот это метко! Куда там «Саламбо»! Вот вы где настоящий! – крикнул Стасов.
Автор, понимая, что сатира всех победила, стоял скрестив руки и добродушно оглядывал общество.
– Так вот и будем разить противников, – произнес он.
– За сегодняшнее вам выставляется высший балл, – объявил Стасов. – Людмила Ивановна, а? Каков наш герой?
Хозяйка дома промолчала почти весь вечер. Теперь, когда к ней обратились, она позвала Мусоргского.
– Моденька, подите ко мне! – И когда он подошел, поцеловала его материнским, добрым поцелуем. – Умница мой, талантливый! И Милий не будет ругаться сегодня.
Балакирев охотно признал, что сегодня Модест обрадовал всех. Желая сделать приятное Даргомыжскому, он обратился к нему:
– А ведь это от вашего корня побег, Александр Сергеевич! Ваши поиски правды, правдивых звуков продолжает.
– Готов согласиться. Принимаю, что ж, – отозвался тот, чуть не сорвавшись от радости с голоса.