355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Мирошниченко » Закон Паскаля (Повести) » Текст книги (страница 5)
Закон Паскаля (Повести)
  • Текст добавлен: 4 сентября 2017, 22:30

Текст книги "Закон Паскаля (Повести)"


Автор книги: Ольга Мирошниченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц)

В азарте хорошего рассказа он не замечал, как тяжело исподлобья, не отрываясь, смотрит Овсеев. А Паскаль видел, и молодой лейтенант тоже. Но лейтенант ничего не мог сделать, лишь морщился страдальчески. А Паскаль, откинувшись на спинку, побелев лицом, прикрыв глаза, терпел. Да терпел, словно казнь. Кириллову казалось, что тяжелое, страшное вползает в комнату, а те, возбужденные, распаренные, не замечают. Кириллов кашлянул:

– Да, забавно, но не пора ли нам…

– Погоди, – вдруг на «ты» оборвал Овсеев, – слушай, раз забавно.

Это уж было бог знает что. Кириллов встал, но майор показал: «Подожди, уже скоро».

– Значит, не понравилась ему дочка, – заторопился, зачастил. – В доме, говорит, шесть комнат, машину свою имеет, это кроме Улиной, а спичку обгорелую не бросит, в коробочку красивую кладет, чтоб потом ею от огня другие конфорки зажигать. В ресторан его повела и спрашивает: «Сосиски будешь? А кофе?» А чего спрашивать, раз пришли – заказывай. Он рассердился и сам все лучшее заказал, чтоб официант над душой не стоял, пока она листочек этот, словно роман какой, читает. Стал подряд пальцем во все тыкать, очень ей не понравилось это. Потом дома ругала, муж заступился, так и ему попало. Не понравилась ему она, а муж ничего – хороший хлопец, только пьет много и все шарики серебряные сосет, чтоб не пахло и быстро проходило. А зачем пить тогда?

– Ты кончил? – спросил хмуро Овсеев.

– Нет еще, – майор не услышал угрозы, – приходит потом письмо, и дочка эта пишет: «Мамочка, пускай папа не приезжает больше, я вам лучше посылки буду посылать, а то Улю чуть из фирмы не прогнали из-за него».

– Хватит! – рявкнул хрипло вдруг Овсеев и глаза его стали белыми. – Хватит, надоело!

Майор глядел испуганно, с детской обидой. Рытвинки оспы словно проявились, стали отчетливей, на мягком округлом лице. Бессмысленно передвинул тарелочку с аккуратной своей закуской, пробормотал:

– А чего такого, смешно же…

И странно: слушавшие его так благосклонно, с таким весельем удовольствия товарищи теперь словно осуждали. Молчали, избегая глядеть на незадачливого рассказчика. Мальчишка-лейтенант же просто ел его прищуренным неумело-строгим взглядом.

– Ну, чего ты уставился, – взорвался майор, – чего я такого сделал, сами же просили, – он с досадой отодвинул тарелку, будто бездушный предмет сам надоедливо липнул к его пальцам.

Встал.

– И вообще пора закругляться.

На Кириллова не смотрел. В выкрике Овсеева, в том непонятном, что произошло, Кириллов чувствовал и свою вину. Вину причастности чужака к плохому, происшедшему между людьми близкими, и причастностью этой усугубившего плохое. Кроме того, неясен был вопрос с пивом. Кириллов выпил его много, и теперь, когда все задвигали стульями, заскрипели, застегиваясь ремнями, соображал торопливо, как быть: положить ли небрежно на стол пятерку, но пятерки слишком много, ясно каждому, еще больше могут обидеться щедростью оскорбительной, соваться с рублем и вовсе глупо, решил, что трешка удобнее всего, она средняя какая-то. Но и трешку нужно было как-то ловко преподнести. Оттого что раздумывал долго, затянул, вышло и вовсе неловко.

– Что это? – спросил Овсеев, уставившись на зеленую бумажку, положенную Кирилловым неопределенно, возле пустых бутылок.

– Деньги, – все спокойствие собрал директор, ответил легко и налил еще стакан, показывая, что вот, мол, пиво пью, за него и плачу.

– Это мне, что ли, за песни или ему за развлечение, – кивнул Овсеев на рябого майора, не захотев намека понять, и не дал Кириллову ответить: – Так если мне, то больше должен.

Летчики, начавшие было посуду собирать на краешек стола, туда, где Любочка-великан с подносом стояла, оставили занятие свое, удивившись не менее Кириллова странным словам Овсеева.

– Не понял, – холодно сказал Кириллов, а в голове мысль нехорошая: не припадочный ли инвалид, не забьется ли сейчас, выкрикивая несуразное, закатывая глаза.

Но Овсеев был спокоен. Руками упирался в край табурета, и под клетчатой дешевой ковбойкой буграми вздыбились чрезмерно большие мышцы плеч и рук.

– Не понял – объясню. А вы идите, ребята, пора уж вам, – приказал летчикам.

– Да нет, подождем, – откликнулся за всех майор, – что-то ты сегодня не в настроении.

– Нечего вам. Пора расходиться, обещали ведь до одиннадцати, – прогудела Любочка, – давайте, давайте, швыдче.

Пошла вокруг стола, подбирая на поднос тарелки, раскиданные ножи и вилки, бесцеремонно толкая мужчин могучими плечами и бедрами.

Когда поравнялась с Овсеевым, сидящим все так же напряженно вцепившись в табурет, остановилась, попросила негромко:

– Пийшлы до дому, дядечка. Пийшлы, Микыта Сэмэнович, мабуть, сердиться вже.

Что-то в ее голосе, в том, как просила осторожно, подтверждало опасение, и Кириллов всю жизнь приучавший себя слушаться только разума, только разума и никаких эмоций, встал.

– Действительно, пора и честь знать.

И спохватился: идти ему было некуда. Паскаль не повторил приглашения, а в проем двери виднелась безлюдная комната, ощетинившаяся ножками перевернутых стульев.

Бойко исчезла вместе со странным мужичонкой.

«Потом разберусь, – досадливо подумал Кириллов, – а сейчас надо уходить».

Пошел к выходу. Но из-за могучего плеча Любочки выглянуло чисто бритое, с выпуклыми буграми над негустыми бровями, жесткое лицо Овсеева.

– Куда ж ты, начальник? Не спеши, нам ведь по пути. Тем более заплатил, можешь еще стаканчик позволить.

– Спасибо. Уже позволил, – сухо отозвался Кириллов и вместе с летчиками, но как-то обособленно, чужим, вышел в первую комнату.

Летчики молча разбирали у вешалки шинели, влезали, кряхтя, в сапоги.

Кириллов маячил у голой стойки, тупо разглядывая забытую под стеклом порцию селедки с празднично-разноцветным винегретом.

– Да не вяжитесь вы до него, – пропела негромко Любочка. – Нехай соби. Шо вам бильше всех треба?

Овсеев бубнил что-то зло.

– Ну что ж вы зробыте, – капризно и властно одернула она, – что ж вы зробыте, як таки люды пишлы. Хиба ж ему дило до вбогих. Та погодьте, погодьте, зараз поможу. А ты кого ждешь?

– Я с тобой, до дома, – ответил мальчишеский голос лейтенанта.

– Ото ж дило, – Любочка выплыла с довольной улыбкой. Поднос, уставленный бутылками, стопкой тарелок, стеклянным табунком стаканов, несла легко, одной рукой на растопыренных пальцах.

– Славка, тебя ждать? – крикнул от двери майор.

– Нет, – донеслось из дымной комнаты, – сам дорогу знаю.

– Дорогу-то ты знаешь, – пробормотал негромко майор, – да только чем она кончается, не догадываешься.

Летчики засмеялись злорадно.

– Вы чего? – крикнул Славка.

– А то, что хлопец тыльки за дугу, а дивка вже й на вози, – майор подмигнул товарищам.

– За дугу, ой скажешь, за дугу, – еще больше развеселились летчики и, прыская и толкаясь в дверях, подстегнутые Любочкиным злым окриком, заспешили прочь, на улицу.

– А ну геть видселя! – гремел Любочкин юношеский басок. – И щоб я вас не бачила бильш, ду́рни стары́.

Стояла посреди комнаты, уперев в высокие крутые бока могучие руки, и глаза сверкали грозно на румяном лице.

Только теперь, с удовольствием разглядывая ладную фигуру ее, с прямыми плечами, с длинными, высоко открытыми ситцевым платьем матово-гладкими ногами, обутыми в толстые козьи носки, Кириллов увидел и детскую припухлость рта, и молочную нежность статной шеи, подчеркнутую самодельной ленточкой-бархоткой с дешевой галантерейной стекляшкой-висюлькой.

– Геть! – крикнула замешкавшемуся майору и двинулась на него.

– Да что ж ты, Любочка, рассердилась так? – спросил он, отступая. А глядел с восхищением, видно, как и Кириллов, заметив сокрушительную прелесть ее, – я ж ничего такого.

– Гони его, Люба, гони! – Овсеев дико и коротко свистнул. – И этого заезжего тоже.

– Ну, что я такого сделал? Ну что? – майор торопливо застегивал шинель.

– А то, – Любочка остановилась, – а то… – смерила майора с высоты своей презрительным взглядом и выпалила, покраснев, – пошлое сказали. А я пошлое не терплю.

Майор вытаращился растерянно. Хмыкнул. Но как-то неубедительно хмыкнул, вроде бы поперхнулся или откашлялся.

– Стасик, – позвал негромко Паскаля, – так мы завтра машину подгоним, чтоб за кроватями съездить?

– Подгони́те, – согласился Паскаль.

Стоял в пальто уже, и Кириллов заторопился к вешалке. Паскаль его поджидал, видно.

– Василий Иванович поедет?

Паскаль кивнул.

– И ты?

– И я.

– Так я еще двух солдат дам на помощь. Лады?

– Лады.

Майор потоптался.

– Пока, Коля!

– Бывай, – и после паузы, – заглядывай.

– Ты Славку не держи долго, – попросил майор Любочку, – побудка-то в шесть.

Кириллову кивнул вскользь, небрежно. Обидно кивнул.

* * *

Шла следом за ним по высокому коридору. Шла и радовалась, что оттягивается тяжелая минута, когда останутся вдвоем и нужно будет взглянуть в глаза и спросить о важном, и самой сказать важное. Об обычном, житейском, уже перемолвились в чайной под недоуменным и недоброжелательным взглядом буфетчицы, при откровенном, вызывающем ее внимании к их беседе.

«Чем-чем, а женским вниманием судьба его не обошла, – насмешливо подумала Полина, глянув на настороженно-напряженное лицо буфетчицы, – и там, в деревне, была подспудная борьба, и ревность, и недоброжелательность».

Тусклый свет освещал бесконечный коридор. Высокие стрельчатые окна по одну сторону, по другую – ряд узких белых дверей с номерами. Дом отходил ко сну. Тени в серых байковых халатах и пижамах шаркали вдоль стен. Перекинутые через плечо полотенца, коробочки с порошком, тюбики с пастой, одинаковые пластмассовые мыльницы.

Одни тянулись редкой цепочкой в конец коридора, где то и дело открывались двери, в ярком свете многосвечовых ламп мелькало белое, блестящее, кафельное. Навстречу, по другой стороне возвращались уже свершившие вечерний туалет.

Поравнявшись с Василием, желали покойной ночи, останавливали смешными детскими просьбами и жалобами.

Он отвечал коротко и толково. И странно было видеть это Полине, потому что человек, шедший впереди, некогда олицетворял для нее «нулевую отметку социального положения». Именно так она определила три года назад бытие конюха подмосковного колхоза Василия Ивановича Симонова.

Странным было и другое. Теперь они словно сравнялись. Точно так же в залитых дневным светом, устланных синтетическими коврами коридорах приветствовали ее идущие навстречу. Разными были коридоры, по-разному одеты люди, но одинаковая наивная надежда, что вежливость будет отмечена начальством и зачтется, скажется когда-нибудь чем-то приятным и даже полезным, а просьбы и жалобы, высказанные вот так, на ходу, не в официальной обстановке кабинета, словно бы теряли неприятный оттенок унижения или наушничества.

Как тягостно было ей это понимание. Как замечала она за собой то же самое в общении с начальством, пускай в другой, окрашенной мнимым равенством, наигранной легкостью фамильярной дружбы обстановке. То же самое, то же самое. Как боролась с этим в себе. Никогда не говорила о делах на семейных вечеринках, на дачных чаепитиях, никогда не привозила из-за границы сувениров, тех забавных безделушек – зажигалок, авторучек, красивых блокнотов, что вроде и не подарок, а так – пустяк, мимоходом.

Появилось в Василии неприятное: на приветствия отвечал коротко, жалобы выслушивал молча, глядя на носки своих грубых кирзовых сапог. Деловито бросал: «Хорошо, я разберусь», или: «Это Никите Семеновичу скажите», – и шел дальше.

«А этот-то чего? – неприязненно подумала Полина. – Нашел перед кем пыжиться. Из грязи да в князи».

Правда, жалобы были дурацкие: на соседку в палате, что в тумбочке развела продуктовый склад, и загнивающая селедка воняет ужасно; на неведомого Сердюка, регулярно поедающего чужой кисель, и еще что-то такое же несуразное.

Когда поднимались по каменной лестнице с широкими ступенями веером, Василий вдруг замешкался:

– Может, не стоит… вам в мужское отделение.

А ведь были на «ты».

– Хорошо, – торопливо согласилась Полина, заразившись его смущением. – Я подожду здесь.

– Ну зачем же здесь, – сказал недовольно, будто глупое или неуместное предложила. – Можно у медсестры, пока я белье раздобуду.

В маленькой белой комнате, похожей на все комнаты этого предназначения, – стеклянный шкаф с инструментами и лекарствами, высокая ширма, булькающий бикс на электрической плитке. Пахло остро дегтем.

«Много пользуют мази Вишневского».

За ширмой шевеление, тихое позвякивание то ли камушков, то ли стекляшек, сосредоточенное сопение. Почему-то решила, что ребенок. Спрятался, играет тихонько. Удивилась ужасно, когда увидела толстую женщину. Сидела на кушетке, там, где клеенка постелена, широко расставив отекшие ноги. Виднелось голубое бумажное трико, круглые резинки, врезавшиеся глубоко в податливую плоть. Голова запрокинута, нежная полная шея, огромная грудь под белым халатом. Женщина не услышала, а, может, не захотела услышать появления Полины, была поглощена странным занятием. Заслонив один глаз ладонью, другим приникла к картонной трубке детского калейдоскопа. На лице ее застыла радостная улыбка.

«Бред какой-то! Еще чего не хватало – блаженная!» – брезгливо подумала Полина. Отошла к письменному столу, покрытому исцарапанным плексигласом. Под плексигласом лежали ксерокопии циркуляров, коряво написанный список фамилий. Полина скользнула взглядом безразлично. Что-то зацепило, какое-то чувство, нет, слово. Какое же?..

«Блаженная».

Блаженная – блаженный. Ну да, Василий блаженный. Его прозвище. Обидное, с насмешкой, с издевкой. И еще: «Никому не нужный». Старший конюх кричал, когда злился: «Пальцем сделанный, никому не нужный!»

– Хотите посмотреть? – женщина вышла из-за ширмы.

Румяное лицо, маленький аккуратный носик, седые пряди выбились из-под косынки. Ничего безумного – милая домашняя бабушка.

– Хотите? – протянула Полине калейдоскоп. – Это же такая красота, все время разное.

Неожиданно для себя Полина взяла трубку, глянула в крошечный глазок и словно вошла в средневековый замок, каких повидала великое множество в заграничных поездках. Яркий орнамент светился витражом. Вспомнился собор в Наумбурге, долина Заале, солнце, виноградники, маленький цветочный базар на старой площади Веймара: серая, будто мягкая на ощупь громада базилики в Халле, окутанная светлым чистым небом сумерек.

Все это видела в ГДР совсем недавно, осталась равнодушна, а вот теперь вспомнила и, вертя трубку, возвращалась назад в лето, в одиночество бродящей по древним улочкам туристки, в одиночество женщины, ночующей в безликих стерильных номерах похожих друг на друга отелей.

– Наглядеться не могу, – сказала санитарка, ласковой интонацией поощряя странную забаву Полины. – Такого нигде не увидишь. Хороший человек придумал, веселый. Мне больше телевизора нравится. Да и что за удовольствие телевизор этот смотреть. Народу в библиотеку набьется, не продохнуть. Нет, мне это больше нравится смотреть.

Полина еле успела торопливо игрушку на стол положить, услышав тихий стук двери. Василий вернулся со стопкой белья. Глянул удивленно на Полину, потом на калейдоскоп. Полина сделала равнодушное лицо, но выдала санитарка:

– А мы вот с женщиной картинки мои смотрим, – поделилась доверительно, – ей тоже нравятся.

– Можем идти? – Полина взяла со стула сумку.

– Да.

Потом, после паузы, санитарке:

– Зинаида Васильевна, в шестой палате опять пахнет.

– Так что ж я сделаю, если он прудит и прудит. И так простыни каждый день меняю, – женщина деловито и туго перевязала косынку, – а клеенку нельзя подкладывать, Никита Семенович не велит.

– Надо матрац проветривать.

– Где ж его сейчас проветривать, не на кухню же тащить. Никита Семенович дибазол велел давать и селедку, а все равно не помогает, говорит, кислород попробуем или хлорэтил.

– Он знает, – важно согласился Василий.

Стоял у двери, уходить не торопился. Что-то задерживало. Потоптался и вдруг неожиданно положил белье на табурет, подошел к столу. Пробормотал смущенно:

– Интересно, что это такое замечательное вы увидели, – взял калейдоскоп, и вдруг рот его приоткрылся по-детски.

Только теперь Полина увидела, что зубы у него новые, вставные, неестественно белые и тесные.

– Ха… смешно… здорово, – улыбнулся он.

Это был прежний Василий, находящий в пустяковом, чего основательные серьезные люди не замечают даже, смысл и радость жизни.

Полине хотелось спросить: значит, ты нашел силы вырваться? Или тебе помог Никита? Или, может, наша встреча? И где Пальма, где гармошка?

Но женщина-медсестра мешала. Она, наверное, ничего не знала о прежней жизни завхоза и не должна ничего знать о том, кем был и что делал в ушедшем навсегда прошлом, в том прозрачном подмосковном марте, когда судьба нежданно свела их, оставив Полине на память удивление к той непонятной и незнакомой женщине, какой проявилась в общении с ним, оставив надолго, до сих пор, чувство вины и стыда.

Потом, много раз, вспоминая его и себя рядом, Полина поражалась невозможности их странной дружбы и всей той жизни, какой обернулись для нее двадцать четыре дня отдыха в подмосковном санатории. Но чем дальше уходили те дни, чем расплывчатей становился облик нелепого человека, тем явственней проступала суть его. То непонятное, неузнанное ею, главное свойство его души, что, пускай словно насильно, словно помимо ее воли, отрывало от разумного труда, тянуло каждый день на березовую поляну или в жалкую избушку, которую гордо называл «куре́нь».

* * *

На Евдокию курица не напилась воды, и песок на дорожках неуместно, по-летнему, рыжел среди глянцевых невысоких сугробов. Перемешанный с крупицами льда, он сухо трещал под ногами, когда уже, наверное, в десятый раз совершала она привычный круг утренней прогулки. Круг этот замыкал в себе зябкий и голый яблоневый сад, теплицу с запотевшими на солнце стеклами крыши, несколько желтых коттеджей и роскошный, по цоколю облицованный гранитом главный корпус. Весь этот небольшой тихий мирок назывался санаторием «Подмосковье». Сюда она приехала отдохнуть, принять процедуры, покататься на лыжах и, главное, подготовить доклад к предстоящему Всесоюзному совещанию.

День, расписанный по часам, четкий порядок мыслей, облеченных в цифры выполнения плана, роста производительности труда, номенклатуры изделий. Борис иногда подсмеивался: «Ты мне напоминаешь электронную машину. Закладывается программа, нажимаются кнопки, и пошло неостановимо, хоть землетрясение, пока программа не отработается, не выскочит результат».

Полина не обижалась на сравнение: да, машина, да, программа, иначе нельзя, концентрация времени, воли, ума. В этом, знала, была и ее сила и слабость. Не случайно именно ей поручались провальные ситуации, но всегда по очереди и только одна задача, потому что концентрация, потому что побочного, пускай даже несложного, уже не могла.

Так и теперь. Нужно собрать воедино огромный, скопившийся за несколько лет опыт множества заводов, старых и новых, передовых и отстающих, разбросанных по всей стране, возглавляемых очень разными людьми. Людьми, с которыми сложились или не сложились служебные отношения. Это только называлось так – «служебные», а на самом деле она знала и чувствовала директоров, главных инженеров, так, как, наверное, не знали их друзья и жены. Не потому, что была проницательна, хотя женская интуиция помогала, а потому, что в трудных ситуациях совместного дела с неизбежностью раскрывались до самой сердцевины, до тайного, где прятались честолюбие, и жажда власти, и трусость, и храбрость, и гордость, и своя, единственная правота, и правота тысячи людей, от имени которых восставали или соглашались могущественные мужчины, приходящие к ней в кабинет. Их заводы производили трансформаторы и двигатели – «хлеб электропромышленности», а хлеб нужен каждый день, и потому неизбывна была работа, сложны и многозначны отношения, коротки праздники.

Неожиданные и непривычные звуки раздались за спиной. Полина обернулась. Оттуда, где дорога спускалась вниз, в овраг, доносился сухой, четкий конский топ.

Остановилась, поджидая появления верхового, и когда над горбом дороги возникла голова с косо летящей длинной челкой, потом темная согнутая фигура всадника, оступилась в сугроб. Она, горожанка, не боящаяся машин, сейчас испытала нелепое опасение перед живой непривычной силой. Но когда разглядела приближающегося коня и человека на нем, не сдержала возгласа веселого изумления. Нелеп и странен был бешено несущийся скакун. Могучее туловище тяжеловоза со взмокшей, всклокоченной на боках шерстью несли короткие толстые ноги. Длинный розовый хвост почти касался земли, а задранная вверх голова была несоразмерно большой даже для рыхлой, массивной стати уродца. Конь походил на огромного рыжего осла. Розовая грива плавно вздымалась в такт широкому галопу, спадающая на один глаз челка придавала нелепой морде залихватский вид, и хотя толстые бока дышали тяжко, чувствовалось, что сил в этом широкозадом деревенском нетопыре еще много, и только натянутый повод не дает ринуться вперед еще бешеней и неостановимей.

Странен был и промелькнувший всадник.

Щуплый подросток, состаренный злым волшебником за какую-то провинность.

Серая телогрейка, байковые, с напуском на кирзовые сапоги, штаны. На коленях дерматиновые ромбы-заплатки. Зыркнул на Полину коротко, ремешком стегнул по крупу длинногривого, приподнял над седлом худой зад и весь подался вперед, согнулся, подобрался: смотри, мол, как лихо и бесстрашно могу скакать.

Подросток со сморщенным лицом.

Но у поворота, там, где утоптанная тропа уходила в березовый лес, вдруг осадил коня. Тот вздыбился, присел тяжело на задние ноги и, как в цирке, развернулся, перебирая в воздухе передними копытами. Назад неторопливой, выжидательной рысью. Остановился рядом. Полина услышала запах лошадиного пота и другой, принадлежавший всаднику, – острый, шорный.

– Спортом обладаешь? – спросил, наклонившись к Полине.

Из-под облезлой кошачьей ушанки выбилась пегая мокрая прядь волос, в улыбке открылись несколько металлических зубов, бог знает как и на чем державшихся в своем одиночестве. Красное от долгой и уже, видно, непосильной скачки потное лицо.

«Сильно его наказал волшебник», – подумала Полина, отметив дряблую морщинистую кожу багровой, налитой кровью шеи.

Но улыбка и взгляд небольших голубеньких, под редкими пегими бровями глаз были так дружелюбны, так по-детски радостны и так призывали разделить что-то забавное, придуманное только что для немедленного осуществления, что Полина переспросила с неожиданной для себя веселой готовностью:

– Каким спортом?

– Умением езды на коне обладаешь? – уточнил он и, не дожидаясь ответа, вынул ноги из ржавых стремян.

Конь тотчас воровато покосил глазом.

– Только попробуй, – пригрозил ему человек и легко спрыгнул с седла.

Оказался на голову ниже Полины. И вправду, подросток худенький.

– Давай подсажу.

– Нет. Не смогу, – засмеялась Полина и попятилась. – Давно не ездила.

– Давай, давай, не робей. Что ходить-то, лучше прокатиться. И сапожки у тебя ладные, для езды подходящие.

Полина представила себя восседающей на коне в норковой шапке, в дубленой куртке; неумелая всадница, щеголеватая, дрожащая от страха горожанка.

– Нет. Не справлюсь, он горяч больно. – А что-то уже тянуло к лошади, и человек почувствовал это в интонациях, во взгляде, суетливо завозился со стременами.

– Вот опущу сейчас пониже, и будет сподручнее, – бормотал торопливо. Длинные косицы волос вылезли из-под ушанки, дыбились над воротником телогрейки. Полина, удивляясь себе, ждала.

Давно, в другой жизни, когда молода была и счастлива, и влюблена, проехала по тайге с  н и м  много километров на смирной якутской лошадке. Смотрела в спину: брезентовая штормовка, концы москитной сетки, офицерские ладные сапоги, – смотрела и думала: «Лучше уже не будет никогда. Надо знать это и помнить все время, что лучше уже не будет никогда».

– Порядок, – подтянул пряжку стремени под кожаный фартук седла.

Подсадил умело. Красными обветренными руками ухватил грязную подошву сапога, толкнул, помогая Полине подтянуться.

– Вот и прекрасно, – отдал повод. – И построже с ним.

Забытое ощущение высоты над землей и живого, колеблющегося, ненадежного. Полина испугалась. Она не была готова к власти над большим своенравным загадочным существом, чье тепло и силу ощущала плотно прижатыми коленями. Желая задобрить это существо, похлопала коня по твердой шее.

– Как зовут его?

– Орлик, – копался озабоченно в сплющенной пачке «Примы» испачканными мокрыми пальцами. Просиял, обнаружив сигарету:

– Во! Нашлась. Ну, трогай, а я покурю пока.

– Я недолго. Один круг, – пообещала Полина. – По дороге проедусь и вернусь.

Но не его успокоить хотела, а хитростью незамысловатой боязнь и неуверенность свою оправдать.

– Нет, – вдруг всполошился человек и нахмурил реденькие брови, – ты здесь не езди, отдыхающие сердятся, коня боятся. Ты в рощу скачи, там я плац оборудовал, а я туда потихоньку и подойду. Он по плацу кругом ходить будет, приучен.

«Приучен» сказал гордо, видно, свою заслуга оттенял.

– А ну, давай, ленивец! – крикнул строго и хлестнул Орлика по крупу.

Полина еле удержалась, так резко взял с места конь. Затряслась неумело, как свою боль ощущая удары большого неловкого своего тела по хребту коня.

– Ты построже с ним, построже! – крикнул вслед зачинщик глупой, и, теперь понимала ясно, опасной забавы. – Балованный очень.

Но мучения были недолги. Еще не доехав до плаца, поймала ритм. Те давние, якутские, уроки помогли, когда кричал:

– Носок не опускай! Не дергай повод! Работай шенкелями! – и вспомнилось, пришло ощущение единства, слитности с конем, передаваемое толчками, приданием ушей, натяжением повода. И когда маленькая фигура в ватнике возникла в просвете берез, понеслась навстречу по утоптанной тропе ровным, красивым, опьяняющим галопом.

– Да ты молодец, – сказал радостно, – и посадочка есть.

Полина улыбнулась с горделивой скромностью:

– Можно мне на нем кататься?

– Само собой. Я ж его под седло к лету готовлю.

…Так началась эта странная дружба.

Теперь каждый день, ровно в три, Полина выходила из коттеджа и мимо конторы, мимо забора летнего пионерлагеря – в сторону леса. Дорога вела через березовую рощу к плацу.

Плацем она, восьмилетний двоечник Сережа и Василий называли огромную поляну, по краю которой шла узкая, вытоптанная Орликом тропа. По тропе этой в очередь с Сережей, по десять кругов на каждого, гоняла Полина непутевого Орлика. Объезжали под седло. По правде говоря, объезжать его было нечего: конь охотно шел галопом, подчинялся приказам, но задача воспитания заключалась в борьбе с фантазиями, залетавшими неожиданно в его огромную башку. Иногда, завидев с поворота конек родной конюшни, Орлик на всем скаку прыгал с тропы в снежную целину. Проваливаясь по брюхо, будто вплавь, неуклонно стремился кратчайшим путем достичь желанной цели. В таких случаях помогало только вмешательство Василия. С диким криком он спешил наперерез. Тоже вплавь по глубокому снегу. Но не в воплях угрожающих была сила, Василия Орлик не боялся, а, казалось, подчинялся из жалости к беззащитности и беспомощности этого человека.

Василия не боялся никто, даже Сережа. Полина поняла это очень скоро, да и невозможно было не понять, узнав его хоть немного. С Василия начинался отсчет в том мире, к которому он принадлежал. А миром этим был колхоз, где он работал скотником, и деревня, единственной улицей своей выходящая к длинным низким зданиям коровников.

Дома в деревне глядели весело чистыми стеклами окон, украшенных тюлевыми занавесочками, резными наличниками, и люди в этих домах жили в довольстве, добытом колхозным трудом и полезной близостью московских рынков, куда на электричке через час с небольшим можно было доставить плоды приусадебных участков.

Василий же обитал в курене – дощатой избушке возле коровника. Должностью своей ничтожной и бесшабашностью не озабоченного нормальными житейскими делами существования он представлял как бы начальную отметку. Некую единицу – первое число, отличное от нуля. Дальше шли цифры по нарастанию, как и положено в любой шкале, а он был изначальной.

Летом пас племенное стадо где-то далеко, на выселках, для того и объезжал Орлика. Старая кобыла уже не годилась.

Зимой убирал хлев, конюшню. Зарабатывал неплохо, по сто пятьдесят в месяц, но куда девал деньги, Полина догадалась не скоро.

Жилище его являло зрелище печальное. Сколоченная кое-как из горбыля будка торчала зябкой времянкой среди развороченной тракторами коричневой навозной хляби. Днем, когда солнце уже припекало, без сапог не подойти, да и вечером глядеть под ноги нужно: стекающую по канавкам из хлева жижу морозец прихватывал лишь сверху, тонкой корочкой рыжего льда.

В единственной комнате с большой русской печью, торчащей нелепо посередине, занимающей почти все пространство, не прибирались, видно, никогда. Может, с новоселья давнишнего.

Затоптанный пол, гвозди, вбитые у двери. На них висел ватник и длиннополый сатиновый халат, который надевал поверх, когда шел чистить коровник. Объявлял важно: «Для санитарии».

Узенькая железная койка притиснута вплотную к обшарпанной стене печки. Серые пятна на известке, словно тени, оставленные навечно от людей, некогда сидевших на койке спиной и затылком к теплу.

Единственно ладной, новой вещью во всем хозяйстве Василия была мастерски сколоченная собачья будка у крыльца. В ней томилась и стонала в непрерывной борьбе с намордником беспородная годовалая сучка Пальма.

Когда Полина, с трудом изображая серьезность, спросила:

– Зачем Пальме намордник и цепь, она же добрая, жизнерадостная собака? – Василий ответил важно:

– Я за нее в тюрьму не собираюсь садиться.

– Отчего в тюрьму? – удивилась Полина.

– Она овчарка, волкодав. Покусает кого, а вина моя. Когда в лес бегает, намордник снимаю, чтоб не перегрелась.

В этом рассуждении нелепом был весь Василий, со всей своей вымышленной, кажущейся только ему одному значительной и таинственной жизнью, полной серьезных забот и проблем.

И Полина не стала шутить, разубеждать. Поняла, что, объявляя безобидную, еще по-щенячьи веселую и добродушную собаку волкодавом, Василий и сам становился человеком необыкновенным, даже опасным.

Нагоняв до мыльных разводов на боках строптивого Орлика, отводили его в конюшню. Голубой от холода Василий – он не ездил, сидел на пне, покуривая для согревания, – принимался в деннике рьяно растирать коня соломой. Полина и Сережа тем временем таскали с улицы сено. Сережа по лестнице залезал на высокий, до самой крыши конюшни, стог, оттуда вилами скидывал вниз Полине охапки, пахнущие сухим летним полднем. Каждый раз предупреждал строго: смотреть внимательно, чтобы не попалось, не дай бог, мышиное гнездо. От него лошади заболевают.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю