Текст книги "Сандро Боттичелли"
Автор книги: Ольга Петрочук
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)
Цвет в «Рождении Венеры» – особое отражение реальности под обобщающим знаком природных стихий. Как многоцветье радуги есть порождение одного-единственного безупречно белого светового луча, так безупречно жемчужно-бледна чуть золотистая нагота новорожденной Венеры. Не напрасно четыре стихии трудились над сотворением богини Любви – в ней белая общность свечения красок всех четырех.
Ветры Венеры – «гении воздуха», пригнавшие раковину к обетованному берегу, – вершина идеи полета для живописи Боттичелли, донельзя пристрастной ко всему текучему, движущемуся, изменчивому, будь то огонь, вода или женские волосы. Если оценивать фигуры Зефиров с точки зрения законов анатомии, они явят поистине недопустимое противоречие. Странный эффект изображения, которого никто еще до Боттичелли себе не позволял, который поверг бы в прострацию здравомыслящих реалистов типа Верроккио и Поллайоло.
Иллюзия свободного полета Зефиров-Гениев настолько сильна, что вопиющее для Ренессанса нарушение достоверности, еле прикрытое как бы небрежной, но, в сущности, очень обдуманной складкой девичьего плаща, остается почти незамеченным, вернее, вовсе незначащим. В памяти остается лишь чудо страстной одержимости, устремленности и единства.
Зефиры и кроткая Ора в веночке из мирта воплощают собою две разные стороны великого чувства, которому суждено целиком воплотиться в Венере. Покуда служанка целомудрия чествует юную Анадиомену царственной одеждой, Гении воздуха своим страстным дыханием пробуждают в прекрасном создании еще неведомые желания и чувства. Жест ее, столь подробно описанный Полициано – старый тип «venus pudica» (стыдливой), воссозданный совершенно по-новому, означавший в ранней античности плодородие и наслаждение, в эллинизме перешел в противоположные символы целомудрия и стыдливости. У живописца, открывшего многозначность, в жесте традиционно древнейшем сквозит и то и другое, иначе – обольстительная чистота. А в типе фигуры автор отступил от античности, ибо его Венера – явление новой эстетики.
И плавные очертания тела, подобного мягкостекающей капле, и покатость узеньких плеч, и горделивая стройность шеи, вдоль которой сбегают золотые струи волос, – все это заключено в единый упруго-музыкальный контур вплоть до еще неуверенно ступающих в шаткой «колыбели» раковины маленьких стройных ног. В целом Венера являет собою странновато-манящее сочетание величия с почти ребяческой робостью.
Ее лицо уже совершенно законченное воплощение «неправильного» боттичеллевского обаяния. По отдельности в нем не найти ни единой прямой черты, все извилисто и волнисто, и все в целом чарует – неповторимостью. Исчезла совсем простоватая округлость щек «Юдифи» и «Силы» – это лицо продолговато-овально, как умудренный лик Флоры, но его еще не коснулась невеселая заостренность ее всевидения. Ясный высокий лоб, изящный, немного приподнятый носик, слегка капризный изгиб девственно свежих губ, готовых каждый миг заплакать или улыбнуться. Согласно Данте, уста есть вторая из главных красот Прекрасной Дамы.
А первая? Ее глаза. Чуть грустное недоумение сквозит в продолговатых прозрачных глазах юной богини. Их цвет уместнее всего определить в изысканно символических прилагательных Метерлинка, именно: то ли «сверкающих на солнце вод», то ли «янтарной росы». Окраска их, в сущности, так же ускользает от точных определений, как и конкретное выражение девичьего взора. Его главнейшая особенность – рассеянность и нефиксированность, как у едва проснувшегося ребенка. Сосредоточенная отрешенность его, направленная в самое себя, скользит словно бы мимо всех предметов.
Все участвует в сотворении боттичеллевской богини, но в то же время все являет собою ее отражение, послушно вторя Воссозданной. Природа, во всем повторяющая Венеру, замечена была в этом еще Овидием – в его поэтических «Метаморфозах» все течет и меняется, одушевленное Венерой, как вечной «„мировою душой“, переливающейся бесконечно из тела в тело». И Петрарка, представлявший свою Мадонну Лауру подобной владычице мира, уловил это всеприродное эхо:
«Ее не раз – иль то виденье бреда?
Являли мне и прямизна ствола,
И гладь реки, и шелковые травы,
И облако, столь белое, что Леда
Еленою гордиться б не могла».
Так у Боттичелли все подчиняется ведущим ритмам главной фигуры, как бы взаимно рифмуется следом за заданной главною рифмой: так крылья Зефиров, несущие новый расцвет природе, ритмически вторят, с непринужденностью уподобляясь порой очертаниям не столь отдаленного берега. Все условное пространство картины составляет единый, но полифонический аккомпанемент самостоятельным мелодиям движения фигур, вплоть до самых незначительных знаков – легкой зыби, заостренной во множестве «птичек» волн, этих маленьких сгустков энергии.
Всеобщность эха «Венеры» связывает без труда физическое с духовным, утверждая их слияние и тождество в любви. Этим Сандро Боттичелли преодолевает средневековый дуализм духовного и телесного миров, часто искусственно проводившийся даже неоплатониками в их философских упражнениях по сочетанию языческого и христианского начал. Венера Боттичелли с непосредственностью новорожденной идеи несет их в себе, и в этом качестве воплощает собою духовную культуру человечества. Автор ее не забывает и двойное значение главного образа, скрытое за выражением «Venus humanitas». «Venus» – означает начало творения, «humanitas» – культуру и человечность. В «Весне» больше подчеркнуто второе начало, в «Рождении Венеры» царствует первое. Ибо, как пишет Фичино юному Лоренцо ди Пьерфранческо Медичи: «Душа… сама из себя создает красоту, направленную к сверхъестественным предметам. Это обращение к Красоте и ее рождение в душе и есть Венера».
Но чем были бы все утверждения неоплатоников без Венеры Боттичелли? В те дни только живописи оказалось под силу дать новую жизнь древнему мифу – жизнь, неиссякающую поныне. Именно Боттичелли после длительных, веками тянувшихся умолчаний заново открывает для итальянского – да и всего европейского – искусства возвышенную красоту нагого женского тела.
Новый вид картины, воплощенный в свободных светских мифологических сюжетах «Рождения Венеры» и «Весны», стал прототипом подлинно ренессансной картины «большого стиля».
«Неизвестные» фрески
Теперь, когда известность и дарование Боттичелли в расцвете, – затаенная сила и скрытое очарование его творений становятся явными для всех, властно захватывая своим обаянием многих. В восьмидесятые годы приходит краткий период его единовластия в живописи Флоренции, его безусловного честолюбивого торжества. Не встречая пока никаких препятствий, он загорается дерзкой идеей вызова древним, соперничества с античностью, намереваясь соревноваться с самим легендарным Апеллесом, – Сандро одержим желанием воссоздания целого комплекса его утраченных шедевров. Все более отдаляясь от программ Фичино и полициановских описаний, Боттичелли замышляет и слагает целые циклы независимых живописных поэм в зрительных образах живых и подвижных, делая всю сколько-нибудь известную ему светскую поэзию, новую или древнюю, канвою для собственных виртуозных вариаций.
Не последнее место в этом вдохновенном потоке «новой мифологии» занимают изображения женских нагих фигур – одновременно великий соблазн и великий символ для всех широко живущих детей медичейской обманчивой эры. По свидетельству Вазари, помимо своей «Анадиомены», Сандро, всецело теперь захваченный этим жанром, написал еще «много обнаженных женщин». Небывалые изображения эти пользовались изрядным спросом, поскольку, в отличие от литературных изысков неоплатоников, зрительная поэзия, впитавшая в себя эхо народных легенд, оказывалась доступна пониманию представителей всех слоев общества. Для народа она воплощала сказочные его мечты сильнее, а главное, серьезнее медичейских «Вакха и Ариадны». Она же покоряла элегантных патрициев – каждый хотел бы иметь для себя реплики новых смелых мотивов.
Весь этот ряд, увенчанный «Весной» и «Рождением Венеры», со временем сам становится легендарным преданием – ибо большинство мифологических картин Боттичелли не сохранилось до нашего времени. Пугающее количеством и разнообразием светских сюжетов, хотя далеко не точное и не полное перечисление их можно найти в писаниях уже достаточно утерявшего подлинный след их Вазари. В список канувших в Лету вещей входят и «Паллада в натуральную величину на гербе с пылающими факелами», и «весьма изящная фигура Вакха» для дома Медичи на виа Ларга, а также сюжеты из новелл Боккаччо на нескольких картинах, «отличающихся живописью изящной и красивой» специально к браку Джаноццо Пуччи с Лукрецией Вини, а кроме того, фресковый цикл для Зала аудиенций в Палаццо Синьории.
Все эти «бордюры и шпалеры», малые и большие настенные панно отныне служат украшению частных домов, частной жизни и светским ее удовольствиям. Ибо живопись ныне выходит из стен церквей, чтобы превратить жилища людей в новые «храмы» – мирские, светские храмы интеллектуальных и интимных наслаждений. Впрочем, античные сюжеты Сандро Боттичелли вдохновлены скорее лирическим настроением, нежели точным археологическим знанием, они живые свидетельства не столько силы эрудиции, сколько смелого буйства воображения. Возможно, наибольшую тайну для будущих поколений представлял цикл росписей в Спедалетто близ Вольтерры, где Боттичелли работал непосредственно для Лоренцо Медичи вместе с Перуджино, Гирландайо и юным Филиппино Липпи. «Все перечисленные мастера, – сообщал из Флоренции анонимный агент миланского правителя Лодовико Моро, – состязались между собою в капелле папы Сикста, а потом в Спедаллетто Лоренцо Великолепного. Трудно назвать победителя». Зато руководителя всей работы можно назвать без труда. Им мог быть только «зачинатель» новой аллегорической живописи, только сочинитель мифологических серий семидесятых-восьмидесятых годов – Сандро Боттичелли. Он с вкрадчивой властностью, достойной политики Лоренцо Великолепного, сумел подчинить остальных могуществу и полету своей фантазии. Никто не посмел бы оспаривать его исключительный приоритет в создании целого мира светских образов. Но фрески, которые, по словам современного исследователя Шастеля, на тридцать лет опередили в тематике языческие росписи одной из вершин Высокого Возрождения – рафаэлевской виллы Фарнезина в Риме, постигла злая судьба многих обогнавших свое время открытий – они были безнадежно испорчены в середине XVIII века.
Так откровением нового вида искусства обернулись образы полудам-полунимф эротических пасторалей Полициано, и свободным волеизъявлением живописца – лукавая игра в свободу, присущая стратегии Великолепного.
Приобщение к Олимпу
Так называемая вилла Лемми находилась неподалеку от виллы Кареджи, этого признанного «академического» центра гуманизма, и по типу своей планировки приближалась к «идеалу», воплощенному в ботанических садах другой виллы Медичи в Поджо-а-Кайано, поскольку ее украшал «сад с водой, где было много простора для солнца и почти не бывало ветров». И в Лемми все было направлено к идиллическому созерцанию, в особо культивированной атмосфере «свежего хрустального воздуха», совсем как в «Весне» Боттичелли. В этой романтизированной, пропитанной пасторальным лиризмом среде свидания людей с олимпийцами казались вполне естественными.
Росписи виллы Лемми развивают и продолжают тему Venus humanitas – Венеры Человечности. Вся жизнь обитателей виллы должна была проходить под знаком благоволения богини любви – и кому, как не Боттичелли – знатоку, притязавшему на особое ее покровительство, следовало поручить прославление в символических росписях всемогущества ее власти?
Влиятельное флорентийское семейство Торнабуони всегда отличалось пристрастием к меценатству. Так, кроме Сандро оно оказывало благосклонное покровительство его сверстнику и конкуренту, плодовитому живописцу Доменико Гирландайо. Игравший заметную роль при дворе, получивший образование под руководством Полициано, кузен и тезка Великолепного Лоренцо Торнабуони почти официально считался во Флоренции воплощением изысканности, как Джулиано Медичи – олицетворением красоты. Блестящий патриций был знатоком не только латинской и греческой литературы, но также нумизматики – он помогал своему правящему тезке составить его коллекцию медалей. Неудивительно, что Великолепный почтил своим присутствием его свадьбу, тем более что это бракосочетание с девушкой из влиятельного дома Альбицци имело почти политическое значение. И воспевать это событие призвали лучшего среди живописцев поэта – Сандро Боттичелли.
В лоджии Лемми выразителен каждый кусок стенного пространства. Панно, занимающие всю стену, своими фигурами соразмерные реальному зрителю, должны были гармонировать, перекликаясь ритмом и цветом с реальным пейзажем, свободно открытым из лоджии.
Главный мотив фрески «Лоренцо Торнабуони и свободные искусства» гармонически вторит мелодии «Джованны Альбицци и добродетелей», оттеняя грациозную женственность высокой серьезностью мужества. Фрески возносят интимное таинство брака до вселенских масштабов, венчая всем величием ренессансного гуманизма счастье разделенной любви. А в ней с небывалою смелостью растворяется сугубо ученая тема классификации не только «добродетелей», но и знаний, систематически и оценки разнообразных наук и искусств.
В трактовке ее Боттичелли соединил тип «св. собеседования» с идеей куртуазного поклонения Прекрасной Даме. Ритмы героев росписей привлекательны не потому, что передают жест или вибрацию воздуха вокруг них, а потому, что служат непосредственно «движению души» всею тонкою вязью своих грациозных замедлений и взлетов.
Нежность переливов тончайших красок словно впитала в себя многоцветные отблески радуги. Благородная мягкость окраски одежд золотисто-коричневых, тонко-розовых, матово-сиреневых, бархатисто-зеленых и белых с серо-голубоватым отливом вполне отвечает то строгости, то мудрой задумчивости, то гибкой нежности изображенных характеров. Весенняя прозрачность легких и светлых, беспокойно зыбких и неисчерпаемо белокурых фигур оттеняется смелою звучностью, неожиданным мужеством цветовых контрастов фона – черного, розовато-палевого, голубовато-оливкового. Парные росписи Лемми пробуждают в Сандро Боттичелли дремавший до этого в нем дар незаурядного колориста.
Во фреске «Джованна Альбицци и добродетели» изображения рифмуются между собой не перекрестно, а цветовым контрапунктом – две средние девичьи фигуры решаются в более светлых красках, чем две другие. Более того – даже интервалы здесь включаются в общепоэтический строй, «рифмуясь» в свою очередь с группами фигур, и это придает активную действенность звучанию фона, образующего как бы живописные «цезуры». Поэтому все предстоящие невесте воспринимаются как цепь волшебных метаморфоз одной женской пары. Написав здесь светлое на светлом, Боттичелли заставляет музыкально звучать самое пространство. Все здесь направлено к утверждению этической ценности невесты, отмеченной в своем брачном триумфе чертами всех надлежащих добродетелей – благоразумия, стойкости, умеренности и правдивости – с тою же поэтичностью, с какою все «семь искусств», отразившие множество дарований, призваны подчеркнуть достоинства жениха. Четыре женские добродетели издавна изображались на свадебных сундуках, но Боттичелли придал им черты своей Венеры, своих Граций.
И с этой стороны не имеют значения долго тянувшиеся споры о том, Грациям или Добродетелям протягивает невеста доверчиво обе руки. При многозначности автора пленительные полувоздушные существа вполне вмещают в себя и то и другое значение. Если возможен Меркурий-Себастьян и Мадонна-Венера, отчего не возможна Венера, изображенная в качестве основной добродетели?
В «Лоренцо Торнабуони и свободных искусствах» непосредственно, как обычно у Сандро, отражена воображаемая встреча нового гуманизма с античною мудростью на лоне «божественной природы», представленной скупыми намеками. Схема «свободных искусств», употреблявшаяся обычно как церемонное представление Аполлону Муз и Граций, у Боттичелли сменяется непринужденностью светски живой беседы – так лирична исполненная еще детской важности миниатюрная фигурка в белом, трогательно ухватившая тонкую, но сильную руку жениха.
Несмотря на изящную скромность классично-свободной одежды, возникает он истинным сказочным принцем в кругу с разнообразною живостью встречающих его появление «дам», традиционные атрибуты которых теряют свое условное значение в разнообразии их движений, следующих ритму своеобразного диалога – от наивных восторженных восклицаний до почтительно замирающего шепота.
Но все-таки всех выразительнее в цикле бледное, почти беличьи острое личико невесты Джованны с ее неправильным носом и робеющими глазами. Ее трудно назвать хорошенькой, зато нельзя не заметить в ней отпечатка ума и кротости, который излучает весь утонченно-неброский облик этой «второй Симонетты» Сандро.
В поэтической символике обоих «брачных триумфов» Боттичелли еще раз с полною убежденностью утверждает излюбленную свою идею о чудесной «силе слабости», а также о благородной «слабости силы».
Но он совершил и нечто большее для юной четы, столь любезной добродетелям и наукам. Портреты Джованны и Лоренцо – пример введения живых современников в ткань мифологической композиции. Порывая с давней иконографической традицией, автор возносит своих влюбленных в высшие сферы, где до того царили лишь боги да ангелы, в области чистого разума, знания, красоты, в мир олимпийцев, создав им особую атмосферу, где дышится легко и свободно, где самое необычное правдоподобно.
В церкви Санта Мария Новелла Гирландайо поместил членов семейства Торнабуони неподалеку от горних сил, а Боттичелли не только приобщил их к сонму божеств Олимпа, но даже возвысил над ними. Поскольку Лоренцо – жених в царстве свободных искусств – заменяет собой самого Аполлона, а Венера сама отдает скипетр своего могущества Джованне, Боттичелли воплощает здесь любовь и как универсальный принцип жизни и красоты, и как возвышающее душу естественное чувство.
Но проскальзывают в этом радостном гимне и нотки печали. Джованна – невеста на фоне розовато-сиреневой стены как будто заранее обряжена в траур. Это воспринимается странным предвидением, ибо счастье воспетых Сандро новобрачных было трагически кратким – любимая супруга Лоренцо Торнабуони умерла в 1488 г. от родов, как Симонетта-генуэзка в 1476 г. от чахотки. Словно печать некоего рока лежит на любимых женских образах Сандро, и во фресках Лемми, как в стихах Лоренцо Медичи, мысли о радостях юности неотделимы от мыслей о смерти.
Новая власть над душами
В гостеприимных стенах многолюдной «академии» Верроккио кристальные глаза Сандро не раз с невольной симпатией встречали смелый взгляд других, почти таких же светлых и взыскующих. В совсем еще юном ученике Верроккио прославленный создатель «Весны» не мог не различить непонятных большинству, но открытых ему, Боттичелли, задатков ума жадно ищущего и сложного характера, непрямого и холодно-ясного одновременно.
Бывший на протяжении нескольких лет свидетелем насыщенной жизни боттеги Верроккио, Сандро мог наблюдать изготовление небезызвестной статуи Давида, заказанной еще Пьеро Медичи для сада знаменитой виллы в Кареджи. Моделью для этого курчавого юного победителя служил тот же самый подросток с прекрасными холодными глазами. Фигурку Давида Верроккио отличает изысканно грациозная, почти вызывающая в своей горделивости поза и сложно-изломанный силуэт, достойный самого Боттичелли. Мальчишеская заносчивость Давида – выражение осознания безграничности его пробуждающейся силы. На детских губах играет не по-детски высокомерная улыбка превосходства, словно предвестие умудренной усмешки боттичеллевской Флоры.
Так независимо, но настороженно входит в жизнь Леонардо, незаконный сын чиновника из Винчи, чей преуспевающий отец в 1469 г. становится нотариусом Флорентийской республики. Это не смягчает, а лишь усложняет необычность положения юного Леонардо как бы между двумя лагерями – миром богатых меценатов, осторожно-деловитых посетителей отцовского дома, и миром бедствующих, но разудалых и бесшабашных художников. Это питает природную, отчужденную от многих замкнутость его натуры – сродни внешне общительному, внутренне малодоступному характеру Сандро. С 1472 г. начинается их странная дружба, в которой с обеих сторон было больше осторожных взаимных прощупываний, чем пылких словесных излияний. Была в них обоих какая-то прохладная страстность, роднящая разных по возрасту и воспитанию.
Особую притягательность для Леонардо представляла своеобразная нервная сила старшего коллеги, таинственная недоговоренность характера, с такою проникновенностью воплощенная в его картинах. Соединение в Боттичелли прозрачной ясности аналитика с лирической глубиною поэта не могло не захватывать Леонардо.
Подобно Сандро, винчианец не вникал в тонкости гуманистической латыни, не проявлял интереса к дискуссиям о соотношении платоновской философии с богословием. Зато, судя по ранним произведениям, исполненным в мастерской Верроккио до 1476 г., его весьма занимали вопросы сочетания света и линий не только в узко изобразительном их значении – весьма близко к исходной позиции Боттичелли. Изо всех флорентинских художников тогда только эти двое – прославленный и начинающий – стремились приподнять завесу внешней видимости, дабы проникнуть в сущность действительного, раскрыть его тайны. Индивидуалист и гордец, Боттичелли не мог не подметить в Леонардо не только его гордыню, но и силу гигантскую, быть может, даже превосходящую его собственную.
Но в те дни легенда самого Леонардо еще только начиналась, и только с Сандро одним мог беседовать он, если желал быть воистину понятым. В рисунках ранних леонардовских пейзажей донельзя просторно фантазии и много о чем говорит змеистость нежно-извилистых линий, которые, подчеркивая очертания деревьев, холмов и реки, придают странную магию и волнение тайны самым как будто привычным предметам. Недосказанность, незавершенность во всем, вплоть до применения зеркальной подписи, дабы сознательно не открываться другим, чтобы, замкнувшись от них, отделиться.
И что поразило особенно дерзающий ум винчианца: оригинальный от природы, Боттичелли еще позволял себе оригинальничать. Глубокий, но переменчивый, он словно играл собеседником, искусно жонглируя мыслями и словами, а необычность младшего друга только усиливала для него привлекательность игры. Особенно ошеломившее его заявление маэстро о ненужности изучения пейзажа Леонардо впоследствии записал: «Если кому-либо не нравятся пейзажи, то он считает, что эта вещь постигается коротко и просто, как говорил наш Боттичелли, это изучение напрасно, так как достаточно бросить губку, наполненную различными красками, в стену, и она оставит на этой стене пятно, где будет виден красивый пейзаж. <…> В таком пятне можно увидеть все, чего ищешь: головы людей, различных животных, сражения, скалы; моря, облака, леса и другие подобные вещи, совершенно так же, как в звоне колоколов можно услышать все, что хочешь». Только впоследствии в тех же записях решается Леонардо возразить на эту размашистую декларацию художнического произвола: «Если эти пятна и помогут твоему воображению, то все же не научат тебя, как закончить ту или иную деталь». В этом коротком, как будто не слишком значительном замечании уже намечается источник будущих серьезных расхождений между Боттичелли и Леонардо.
Аналитизм начинающего ученого нимало не занимал идеолога своеволия в искусстве, любимого всеми «Академиями» Флоренции. И если диктатором ее эфемерного Парадиза был Лоренцо, поэтом – Полициано, идеологом – Фичино, то живопись Боттичелли была несомненно его душой. И, как всякая душа, художник в конце концов перерос все первоначально заданные установки.
Не столько теории неоплатоников, сколько пристальное изучение тонкостей человеческой мысли и чувства на сложнейших характерах эпохи породили загадки и прозрения искусства Боттичелли. Не столько учение Фичино, сколько весьма поучительные извивы его созерцательной личности. Не столько тонкая поэзия Лоренцо Медичи, не столько его хитроумная дипломатия, сколько масштаб и глубины неспокойного духа правителя. Не столько энциклопедическая ученость изнеженного графа Пико и даже его знаменитая декларация о ценности и достоинстве человека, сколько неповторимость чувствительной слабости и блужданий философа.
Установки на сугубо личностное начало, открывающие дорогу субъективизму выражения в искусстве, отделяют Боттичелли от его сверстников, поглощенных наблюдением и поэтизацией занимательных мелочей быта эпохи или суховатой «документацией» ее, равно как от сугубо эпических задач следующего поколения создателей Высокого Возрождения. Он, Сандро Боттичелли, сам по себе, потому что, как гласит гордая запись в кадастре 1481 г.: «Сандро ди Мариано, тридцати трех лет, является художником и работает дома, когда ему вздумается».
Сандро не пугает Овидиево пророчество возгордившемуся Нарциссу: «Если он познает самого себя, это его погубит». На это он мог бы ответить горделивыми словами Альберти: «Мы выкопали это искусство из земли – нет, больше – добыли его с неба. Итак, будем следовать нашему разуму, как мы делали до сих пор». Ибо, согласно уже Леонардо, на этом отважном пути дерзающий дух живописца перерастает в подобие божественного духа, так как он «свободною властью распоряжается рождением разнообразных сущностей». Художник в «священном неистовстве» творчества уподобляется богу, творящему новые жизни.