355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олесь Гончар » Твоя заря » Текст книги (страница 8)
Твоя заря
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 21:17

Текст книги "Твоя заря"


Автор книги: Олесь Гончар



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 28 страниц)

– Да то не она,– пробовали внести ясность мужчины, терновщанские наши правдолюбцы,– скорей всего, озерянская торговка бубликами ваше сено разворошила, когда к батюшке в гости приезжала... И какой с нес спрос: ей все грехи наперед отпущены...

Но Вубыренчиха была глуха ко всем свидетельствам:

– Нет и нет, именно эта вот была! Смеялась же! Я ее узнала, хоть она и дала стрекача, только косою вильнула!

– Да не у одной же Надьки коса,– брали под защиту Винниковну дядьки.

– Защищайте, заступайтесь, соль вам в глаза!– прикрикивала баба и на них.– Все вы ветреных любите...

А она еще вот и смешки строит. Куда ж тебе цаца, никто ее и нс тронь, бастрюка нагуляла в городе, а теперь по ночам моему сыну на шею вешается!..

– Зачем мне ваш сын?– отвечала Надька со спокойной. горделивой улыбкой.– А любовь если и была, так не с ним...

– А с кем?– даже шею вытягивала баба.

– Не вам о том знать.

Вроде бабины вопли не больно и донимают Надьку, и все же. видно, на душе ей становится нелегко, потому что можно было заметить, как в ее карих даже слезинки дрожат, когда она с пылающим лицом незряче шла через майдан в сторону степи, неприступная ни для кого, и от обиды и нас не узнавая, ее маленьких верных дру зей.

– Косы оборву!– грозилась вдогонку Бубыренчиха.

Вздумай только ночью еще на леваду прибежать!..

– Кому нужно, тот сам ко мне прибежит,– слышалось в ответ.

Не оглядываясь, Винниковна удалялась в степь, еще больше выпрямившись, сердито окутанная своею, кажется, и на нас уже простертою гордостью

Однако не ей, поносящей Надьку, было пошатнуть детские наши представления: мы продолжали верить в то, что и прежде, верили каждому Надькиному слову. Потому что если кому и отдала Винниковна свое сердце, то никак это не мог быть бабин Антидюринг, холостяга и балабол, щеголявший в неизвестно где раздобытых обширнейших галифе, которые служили излюбленной темой для насмешек со стороны наших терновщанских сатириков на их ежевоскресных сидениях у гамазеи на майдане. Не мог это быть и Олекса-бандит с разорванной губой, который бродяжит по свету, на целые недели исчезает куда-то из ТррновЩины, а вернувшись, борется опять за свое, в престольные праздники расквашивает носы хуторским шалопаям, осо бенно же если кто из них посмеет задеть Надьку неосторожным намеком или хотя бы за глаза неуважительно отзовется о ней. И неважно, что сам Олскса после поединков возвращается в свои глинища тоже изрядно окровавленный, а умоется – и уже веселый, ведь дрался за Надьку, пусть она и не принимает его любви. Да и примет ли когда, сказано жо – душа не лежит.

Но за эти ли ночные драки на храмах и ярмарках и приклеили терновщанскому забияке кличку: Олексабандит? Поскольку в банде он быть не мог, бегал еще в недоростках, когда над степным нашим шляхом пыль курилась – на неисчислимых тачанках, сплошною тучею "шли махны"! И сам тот атаман косматый из Гуляй-Поля, если верить самовидцам, сидел на тачанке, диктуя на ходу очередной свой к Украине анархистский манифест, а краля-секретарша, в портупеях, с отхваченною косою, с папиросой в зубах, тут же отщелкивала его сатанинские слова на машинке... Не увлекла эта волна Олексу, не попал он и в отряд комнезамовских партизан, где побывал его родной дядя Мина Омелькович, который отличился в первую очередь обысками у буржуев в Козельске,– однажды будто бы ночь напролет бросал гирями в пузатого лавочника, добиваясь признания, где он припрятал золото, перстни да сережки,– всего этого Олексе уже не досталось, и он переводит свою силу на ярмарочные драки да на баклушничанье. Живет дома и не дома, то исчезнет, обезвестится вдруг, и долго о нем не слыхать, то в храмовый день объявится неожиданно, и тогда уж мы, мальчишки, айда скорее на майдан, там Олекса с хуторскими дерется! Белая рубашка точно в мальвах-цветах пламенеет во всю грудь – это она забрызгана кровью, и лицо окровавлено, и зуб выплюнул, а между тем весел. С кем дрался? За что? Не всегда и самому понятно: дрался, и все.

Когда, захмелевшего, надо его утихомирить и когда даже Мине Омельковичу не удается угомонить буйного племянника, тогда зовут от музыки Надьку Винниковну, которая в этот день ради праздника так и цветет среди наших слободских красавиц в частых, в несколько ниток, монистах, с ягодками кораллов-сережек в маленьких ушах, едва выглядывающих из-под темной душистой косы.

Неохотно выйдя из праздничной толпы, только взглянет Винниковна на этого страшного для всех забияку, что-то / там, паклонясь, коротко ему шепнет, и Олекса сразу становится шелковым, берите его тогда под белы руки, хлопцы, и ведите, укрощенного одним Надькиным словом, домой умываться.

– Ну, разве не колдунья, не звездной водой разве опоила, коли он вмиг так сникает с ее полуслова?– не преминет Бубыренчиха и это поставить Винниковне в счет.

Днем на храмовый праздник Олекса приходит в белой, из тонкого полотна рубашке, которую мать выбелила ему, и эта рубашка прямо сияет на нем, притягивает глаз тонким узором, да только редко бывает, чтобы не покрылась материна вышивка цветами свежей крови да не вываляна была в пылище (если противникам удается Олексу повалить) . Зато в ночь, собираясь па гулянье, Олекса непременно оденет кожанку, и пусть ночь будет совсем полетнему теплой, он и тогда явится на танцы в своей чертовой коже, ходит, поблескивает хромом, точно какой командир. Опять чего-то ищет – драки, а может, любви...

Пробовал иногда Мина Омелькович наставить дебошира на путь праведный:

– Что хуторским по храпам даешь – это хорошо,– рассуждал он перед племянником,– еще большие вешай им фонари под глазами, чтоб видели дальше,– а вот куда ты, босяк, из дому исчезаешь? Голь перекатная, красного партизана родственник, а какую линию взял? Неужели и правда с цыганами братаешься? Они же все конокрады!

– Коней и я люблю,– ухмыляется Олокса своей разорванной в драке губой.

– Махно тоже любил, а где он теперь? В Париже буржуям сапоги чистит!

– "Отдай мне Марину, я тебе Полтаву отдам!"– мечтательно выговаривает Олекса крылатую, многими еще в этих краях не забытую фразу, которую во времена гражданской якобы отстучали из штаба Махно генералу Шкуро, когда они грызлись из-за какой-то красавицы-содержапки.– Скажите, дядя, вы хоть раз видели гуляй-польскую его любовь?

– Отвяжись, слышать не хочу об этом бандите да его шлендрах!– злился дядя Мина, по привычке как-то криво выворачивая шею.– Продался капиталу! Гуляй-Полс на Париж променял!

– Я наши левады и на Париж не променяю... И счастье мое где-то здесь ходит с косою не общипанной, как у махновок,– говорил Олекса, прикрываясь от родственника загадочностью своей рваной разбойницкой усмешки, с которой он так и улетучится из села, чтобы лишь со временем всплыть где-нибудь на соколянской или на козельской ярмарке.

Однако, хотя бесстрашием Олекса и покорял нас, мальчишек, хотя мы услужливо и поливали ему воду на руки, когда он под причитания матери смывал с себя свою всселую забияцкую кровь, все же что-то нам подсказывало, что не пара он Надьке, и не только потому, что она красавица и образованна, а должна бы полюбить такого вот забияку, конокрада, босяка, который как следует, наверно, и расписаться нс умеет... Нет, просто иным представляется нам тот, кому бы выпало счастье постучаться в Надькино окно и кому она отдала бы свое сердце. Такой незнакомец должен быть бы исключительным, рыцарем из рыцарей, красавцем из красавцев, вот к такому пусть бы она и среди ночи выметнулась из своего степного окна, пусть бы и с распущенной косой бродила с таким но росам своего райского сада или даже в терновщанских левадах по травам валялась, пила его поцелуи под звездами коротких летних ночей...

– Мы тогда, пусть даже интуитивно, чувствовали все же, что она не для него,– бросает Заболотный от руля, и эта давняя история отчего-то начинает нас волновать.– Хотя какую бездну страсти носил в себе этот наш Олекса!

Личность и впрямь незаурядная...

– Все, что он вытворял, все эти драки, скандалы, бродяжничество, кажется, диктовались единственным только желанием расположить Надькино сердце, вызвать в ней взаимность и восхищение.

– Свое несовершенство перед Надькой парень, видно, в душе признавал, ощущал ее недостижимость для себя, однако не отступался, надежды не терял, надо отдать ему должное... Сильная, колоритная натура. Самородок, как и Роман Винник, только энергия Олексы устремлялась в иное русло: ярмарочная площадь чаще всего становилась ареной его подвигов, а эти ярмарки у нас почому-то почти всегда заканчивались кровью... Помнишь, как тогда в Соколянах?..

– О, это памятная ярмарка...

Соколяны – соседнее с нами большое торговое село над Ворсклой, где под ярмарочную площадь отвели половину плоской равнины, которая ограничивалась глубокими обрывами-кручами, образовавшими нечто похожее на огромный каньон. Взглянуть и то страшно с крутизны вниз, где на самом дне каньона серебрится Ворскла, клубятся вербы, белеют хатки соколянские, и даже удивительно, как оттуда люди взбираются сюда, на эту верхнюю степь, на множеством ног утрамбованную ярмарочную толоку. Не всякий и подступится к круче, чтобы заглянуть вниз, голова может закружиться, а зато па горе кипит, бурлит ярма оочная жизнь. Какое здесь движение, какой грай-гомон катится далеко в степь, где пылища – до неба!

Чтобы тебя, малого, взяли на ярмарку, это надо было часлужить, загодя велись переговоры, кто за тебя попасет в этот день,– и если назавтра берут тебя, то знай: ты заслужил, это немалая тебе награда и честь за пастушьи твои труды.

На ярмарку выезжаем утром рано. Еще и солнце не встало, небо еще только играет зарей, а отовсюду, по всем степным дорогам валит и валит народ, пеший и конный, тарахтят телеги, скрипят арбы на всю степь, стрекочут, прямо-таки поют колеса мягких в ходу рессорных тачанок.

Музыкой колос полнится степь! Музыкой мягкой, переливистой... Тачанки это было особенное творение степной жизни, для нас они – воплощение скорости и грациозности, это ветер, поэзия, красота, ведь и отец Заболотных вместе со своим другом-латышом летал где-то в таврийских просторах на неуловимой пулеметной тачанке, хотя в Терновщпну добирались пешком. А тачанки нынешние несли на себе приметы иных страстей, здесь состязались честолюбие, спесь и заносчивость разбогатевших хуторян: у кого звончей? У кого цветистей? На чьей плавнее рессоры? Чьи кони несут шальнее? Эти теперешние тачанки создавались руками мастеров где-то в Чаричанке, в Нехворощо, Кобеляках, а то и в самой Полтаве, где-то там в кузницах ковали для них рессоры, гнули ободья колес, писали красные розы по смолисто-черному лакированному полю. Недалекая от нас коммуна "Муравей" тоже начала производить свои тачанки, и к атому важному рукомеслу, считавшемуся гордостью коммунаров, в последнее время привлечены были и Заболотный-отец с Яном Яновичем, который оказался незаурядным мастером по рессорам, хотя и свистулек своих не забывал, фирма его в наших глинищах процветала, как прежде.

Итак, торопимся на ярмарку, в круговорот ее взбудораженных страстей. Сила нашей устремленности вперед, к ярмарочным зрелищам решительно не меньше была тогда, чем сейчас, когда в потоке сверкающих машин мчимся во весь опор к шедеврам богатейшей картинной галереи, чтобы постоять перед образом Мадонны, вполне могущей оказаться лишь отдаленным вариантом образа той, которую нам открывала некогда жизнь и так щедро творило, дорисовывало детское воображение.

Живопись ярмарки уже ждала пас, такая пестрая, безудержная и раскованная, ну прямо как монументальные творения мексиканцев! Посреди площади возвышается сферический шатер карусели, он разноцветен, с кистями да колокольчиками, весь день его будут раскручивать, гонять местные мальчишки, а если выпадет счастье, так допустят и тебя до дышла: трижды покрутишь – один ра.ч прокатишься! Этот катается, а тот уже под кустом травит, стошнило от кружения, изнемогает от избытка наслаждения.

На опрокинутой бочке стоит человек, горлан длинношеий, с коробом на груди, с попугаем на плече, и ровным, словно заведенным, однако далеко слышным голосом зазывает народ:

– Эй, коноводы, воловоды, хлебопашцы, столяры, крестьяне, горожане! Лавочники, дегтярники, целовальники, шаповалы, коновалы, портные и все иные! Проезжие, прохожие, миряне и цыгане, люди добрые, сходитесь, сходитесь на потеху! Иллюзии показывает, судьбы предсказывает иностранец из Франции Маловичко!

А рядом:

– Налетай, налетай! Горшки, миски, малеванные, расписные, глазурованные! Возьмешь горлач – забудешь слово "плач"! Горшок без сдачи и свистелку в придачу!..

Целыми ватагами слоняются цыгане, пощелкивают кнутами, запальчиво препираются, торгуя лошадей, придирчиво осматривают их, гнедых, вороных и чалых: раздирают им губы до последнего коренного, хватают за хвост и закручивают его на самую спину коняге, прощупывают сухожилия, бьют одра кулаками под ребра, пока наконец с хозяином ладонь о ладонь: шлеп! Шлеп! Сошлись!

0'кей!

Но недостает на этой ярмарке еще кого-то, неполная она какая-то сегодня... Олексы-ааводилы нет. Где это он? Что случилось? Знал бы, что Винниковна тоже здесь, непременно явился бы, для нее выкинул бы что-нибудь такое, что всю ярмарку оглушило бы, ведь ради Надьки наш сорвиголова пойдет на все, ради своей любви ни пред какой фантастикой не спасует!

Так что же это за ярмарка без него? Однако, эй, коноводы, воловоды, столяры, хлебопашцы, слабодушные и бесстрашные, эгей, все добрые люди, а нуте-ка смотрите во-он в ту сторону!.. Точно ветерок перед бурей – нечто такое пронеслось, прошелестело по толпам:

Олексу терновщанского ловят!

Не было, нс было, и вот он, пожалуйста: как из-под земли вырос, чтобы взбаламутить всю ярмарку, там где-то сосди моря голов, среди сплошного грай-гомона слышно все яснее: "А держите его! А ловите!" И уж люд, забыв о торге, вытягивает шеи в том направлении, лица у многих напряженно веселеют,– известно: какая ярмарка, где никого не ловят, не бьют?

– Гуляй, душа, без кунтуша! – слышен чей-то раскатистый выкрик над людьми и скотом, а душа эта опять забрызгана кровью, рубашка разодрана, чуб растрепан, вот эта душа с гиком бандитским, с веселой решимостью в глазу летит стоймя в тачанке, запряженной неизвестно чьими конями, цена клочьями прыскает от стальных удил... Вожжи натянуты струнами, Олекса держит их в руках, а так, будто в зубах, зубы то и знай сверкают белизной – он смеется! Тканная матерью белая рубашка вся кровью расцвечена – успел уже... Летит очертя голову, кони – как звери, гонит их, а куда? Неизвестно, как он оказался в тачанке, в одной из тех расписных, которые в цветах и колокольчиках спешили рано утром на ярмарку, песней колес будоража степь? Не иначе как силою вырвал ее вместе с конями у одного из тех, с кем дрался на храмах да ярмарках и кого ненавидит не меньше, чем они его. Они для него – все кровопийцы, пройды, сквалыги хуторские, жу ки навозные, а он для них – бандит с разорванной губой, злыдень, голь перекатная, босяк слободской, ненавистнее его нет на земле. И вот вырвал чью-то тачанку, реквизировал насовсем или покататься одолжил, вожжи туго на руку намотал и гонит, распаляет беспрестанным бойким гиканьем и без того осатаневших уже коней, гонит да покрикивает на всю ярмарку: "Расступись! Разлетись!" – а завидев терновщан, лихо встряхивает чубом, весело орет в нашу сторону:

– Передайте Надьке, что видели меня! Скажите, что я смеялся!

Больше всего, видно, ему хотелось, чтоб и она увидела, как он вот сейчас стоймя летит в тачанке, его тешил, забавлял сам эффект вспышки, вся эта катавасия, восторг землепашцев и ярость хуторян, на глазах у которых он вытворял свой безумный спектакль, где главным героем был он собственной персоной, разбойничья его наглость.

Несомненно, владело им под эту волну но собственническое, а скорее артистическое чувство, желание покрасоваться перед той, которая, возможно, тоже где-то здесь со своим отцом-пасечпиком затерялась в ярмарочной кутерьме. Чтобы людей не топтать, Олекса правил коней в объозд ярмарочной толпы, гнал по краю, где было просторнее, отдавался своей потехе самозабвенно, а что за ним оравою бегут преследователи, это лишь поддавало ему жару! С дрекольем и занесенными люшнями отовсюду спешат, атакуют, перекликаются смертельные его враги, вес эти озверевшие, запыхавшиеся, на чью собственность посягнул слободской наглец, которому уже заранее от них определена судьба – самосудом прикончить бандита на мосте. Они бежали ему наперехват, отжимали безумную его тачанку к обрыву, стараясь окружить, так как оттуда он уже никуда не уйдет, бездна соколянских глинищ неизбежно его остановит, вот там он угодит уж под их колья и люшни. Олекса же гнал свою цветистую тачанку и дальше, похоже, без всякого страху, бросал смелые взгляды поверх голов, видно, надеясь-таки увидеть в толпе свою любовь. Но вместо красавицы Надьки он видел разорванные в крике кулацкие рты, потные рожи да воздетые колья, – это им даться в руки? "А дудки!"– крикнул он насмешливо своим убийцам и погнал буйногривых еще шибче, хотя отлично знал, что перед ним вот-вот откроются бездонные пропасти. Он словно решил, взмыв с высоченной кручи, единым духом перемахнуть через пропасть, через сияющую Ворсклу внизу, птицей перелететь этот, никем еще не преодоленный каньон. Преследователи уже загодя тешили себя картиной близкой расправы, уже их мстительное воображение, должно быть, видело на дне глубокого обрыва изувеченную кучу того, что вот сейчас было нашим бесшабашным Олексой, лётом и исступлением дикой расписной колесницы...

Однако не дал им Олекса такого утешения: в последний, неуловимый миг, перед самой пропастью он, рванув круто вожжи, коней от обрыва смог отвернуть и, пронесясь над бездной так, точно правые колеса, не имея уже под собой земли, вхолостую промелькнули в воздухе, после такого вот невероятного разворота Олекса устремил свою колесницу в степь, где тут же к нему присоединились его друзья-цыгане, и минуты нс прошло, как за их шарабанами только пыль тучей встала где-то на Козельск.

Сколько позже пережитого, может, еще более страшного, успело развеяться, растрястись по жизненным нашим дорогам, а этот эпизод зачем-то душа сберегла, из других – отобрала, и уже здесь, на краю света, на бетонах сверхскопостных трасс сейчас во всей жгучести сверкает нам соколянская ярмарка, ее буйная, кровавая живопись.

Взбаламутив ярмарку, исчез Олекса будто насовсем, но для нас, мальчишек, исчез не бесследно, потому что с тех пор всегда, как только в нашей степи соберется гроза и мы, пастушата, будем поглядывать из-под стожка на тучи, которые ползут на нас из-за Выгуровщины, черные и белые, может, даже градовые, каждый раз, когда сверкнет, когда громыхнет в тех тучах так, что и степь вздрогнет, неире^ч"0 "Р" этом нам почему-то представляется Олекса, кажется, что это как раз он стоймя в тачанке носится сейчас по тем насупленным тучам, перелетает на своей колеснице с грозной черной тучи да на седую, градовобелую, окликая нас через все небо: "Передайте Надьке, что видели меня! Скажите, что я смеялся!"

Пропал, не видеть нам больше Олексу, так считали, однако через какое-то время он снова появился па нашем горизонте. В Озерах объявился, где в то лето бродячая артель мастеров подрядилась обновить колокольню, ободрала проржавевший купол на ней, залатала и снова обшивала, не переставая дивить людей бесстрашным умением. Там-то после длительного отсутствия и вынырнул Олекса, найдя прибежище у своей озерянской тетки по матери. Стоя внизу, подолгу наблюдал работу мастеров наверху, ни с кем в те дни не дрался, сдерживал свой петушиный нрав, мастерам иногда выказывал свое уважение тем, что предлагал кому-нибудь из них закурить, хотя все они – отец и пятеро сыновей – табаку вовсе не потребляли. Кще Олекса взял в обыкновение, слоняясь с местной детворой вокруг церкви, находить себе развлечение у тех небезопасных ям, где гасили известь для ремонтных работ, за неимением таких вещей, как порох и динамит, к которым этот терновщанин питал усиленный интерес, стал он на потеху детям заряжать известью водочные бутылки, а потом их разносило взрывом, как бомбы,– однажды едва не выжгло глаза нашему Олексе.

Потянулась после этого душа его снова в Терновщину.

Как-то вечером под воскресенье появился он у нас на маиДане в обществе тех самых молодых мастеров, известью которых едва не обжегся до слепоты, привел их Олекса в слободу к нам на гулянку, ведь музыка терновщанская и в Озерах признавалась непревзойденной. По случаю Какого нашествия женихов терновщанские матери остерегали дочерей:

– Вы с теми захожими кавалерами не очен".... Пройды, они всюду женихаются, "а слонах они все не женаты!

Доверится ему девушка, а он венок сорвал и ищи ветра в поле...

Один из тех пришлых мастеров, красавец чернобровый, стройный, щеголеватый, начал в первый же вечер выспрашивать у девушек о Надьке Винни ковне, интересовался, почему она на танцы не выходит, ведь в Полтаве славно танцевала,– и как раз его любопытство навело девушек на мысль: не он ли это и есть, Надькин соблазнитель?

Кем-то этот франт передавал Надьке, чтобы вышла в следующую субботу на колоды, но Винниковна на гулянке так и не показалась, хотя озерянская ватага вместе с Олексой была тут как тут, да еще и под хмельком все...

В Озерах между тем мастера взбирались со своими работами все выше, все ближе к небу, умели они то, чего Олекса не умел, и это, видно, наводило его на разные мысли. Потому что с каждым днем чаще задирал баламутную свою голову вверх, где на лесах, даже не привязывая себя, работали молодые мастера, посылая оттуда белозубые улыбки вниз озерянским девчатам. А этот их щеголь, самый красивый среди братьев, чернобровый Иван, который всегда брал на себя работу отчаянную, рискованную, бывало, нарочно вставал на совсем тоненькую дощечку, пугая небезразличных к нему девушек, в ужасе только охающих внизу, или ради шутки обнимал округлую, еще дырявую главу колокольни,– сквозь нее и облака просвечивали,– смотрите, мол, какой я, удавалось ли кому из ваших так вот поймать в объятия тучку небесную!

Наконец луковица купола готова, торчит над нею шпиль где-то "в самых небесах, и уже близится тот день, когда будет свершаться действо самое опасное – будут поднимать тяжелый, кованный в кузнице крест на самую верхушку шпиля. Кто-то должен поднять его, вознести на высоту, от которой у хлебопашцев-озерян голова кругом идет, вознести и насадить кус железа, тяжелее плуга, на тот совсем тоненький шип, каким шпиль представляется людям снизу.

Кому выпадет? Кто возьмется? Ибо пришлые те верхолазы, осознав свою исключительность, решили использовать момент и заломили цену прямо живодерскую, на которую озсряне не могли пойти не только из соображений материальных, но еще и из амбиции, считая, что таким гра^бежом хотят унизить общину. Л подрядчики в свои черед заупрямились, не хотели поступиться ни одной копейкой и как раз в день завершающий, собрав свой инструмент, устремились в Козельск, сказав озерннам на прощанье: "Вы за нами еще и туда прибежите, потому что, кроме нас, никто вам на эту луковицу картуз не оденет".

А поскольку день назначен был загодя и по всей округе пошла молва, людей по такому случаю собралось видимоневидимо, больше, чем на ярмарку, со всех концов сошлись в Озера взглянуть на это неслыханное чудо вознесения.

А здесь, оказывается, возносить некому: с теми грабителями каши нс сварили, а местные -; тот боится, тому нс по силам, того жена не пускает,в общем, кому охота жизнью рисковать?

Здесь-то и настиг Олексу его звездный час. Вспомнили смельчака, его отважные ярмарочные сражения и дебоши,– почему бы не выручить этому удальцу и озерян своим бесстрашием? Женщины стали уговаривать да умолять Олексу, помоги людям, ты ведь тот, кто ничего не боится, и молодую жену тебе не оставлять, а мать вот сама тебе позволяет, хоть и слезы льет! И умолили. Повели озерянскш; женщины Олексу-бандита в ближнюю хату, и вскоре вышел он оттуда обновленный, как чей-нибудь нареченный, в чистой-пречистой рубахе, и чуб на нем причесан, и тут все словно впервые разглядели этого парня, что он же и собою недурен, пусть и губа разорвана, высок да яснолик, рваной своей улыбкой одаривает людей, и в глазах горят искры солнца, искры мужества и отваги перед опасностью – а что больше красит юношу, нежели мужество? В такой пречисто-белой рубашке Олексу как будто никогда и не видели, раньше вечно манишка у него была забрызгана кровью, а эта горит чистыми цветами, такую вышивают не для работы, хотя в тот день ему выпала, может, труднейшая из работ. Вот уже его, как молодого на свадьбе, перевязывают женщины рушником, длиною до самой земли, вышитым из тончайшего, на августовском солнце отбеленного полотна. Однако перевязывают парня не для почета и щеголяния, крепким этим рушником привязан Олексе на спине и огромный крест, кузнецами кованное железо, которое весом будет небось пудов сто. Напоследок мать Олексина подносит сыну к устам маленькую икону с козельской богоматерью на ней благословляет всеми попами проклятого юношу перед его дорогой в небеса.

Олекса, будто опоенный хмельным зельем, стоял торжественный и задумчивый пред жуткой высотой, которую предстояло одолеть. Не оглядываясь, ждал, пока за спиной чьи-то девичьи руки ласково поправляют на нем вышитый рушник, которым вдоль хребта прикручено, узлом заузловано стопудовое, позолотой покрытое железо, тот кованный озсрянами крест, что за плечами торчмя торчит, выше самого Олексы. И мы, ребятня, роясь там, пытаясь сквозь гурьбу девчат протиснуться к Олсксе поближе, в какой-то момент заметили, как вдруг что-то радостное осветило бледный и какой-то праздничный лик, не иначе, увидел, кого искал,– без сомнения, Надькино смуглое лицо мигнуло ему навстречу, выглянуло и исчезло среди девушек в лентах и венках! Но, видно, это сразу придало ему сил и уверенности, укрепило дух отваги, потому что даже выпрямился Олекса и, чуть улыбнувшись людям, тронулся: была не была!

– Каскадер, а все потому, что Надьку любил,– вторглась в наши раздумья девчонка, а мы лишь удивленно переглянулись и промолчали.

Должно быть, так весомо и внушительно направляются теперь космонавты к ракетам, закованные в скафандры, как отправлялся тогда он под тяжестью своей железной ноши, такой немыслимо тяжелой, что, казалось, даже земля прогибалась под Олексой при каждом его медленном, осторожном шаге.

Длиннющая лестница уже ждала его, приставленная к кирпичной стене, а где первая лестница кончалась, там ждала смельчака привязанная канатами вторая, а за нею – уступами – третья, четвертая, и так до самого купола, до наивысшей верхушки.

Замерли люди, никто не дышал на майдане, все следили за этим человеком, перевязанным рушником, который со скрещенным железом за плечами ступенька за ступенькой поднимался все выше да выше, туда, где только побо светилось голубизной, светилась сама высь. Как знать, может, и трепетная мечта будущего летчика именно в эти минуты в этой толпе из чьей-то детской души впервые проглянула в небо, возжаждав крыльев? Все меньше становился наш бесстрашный Олекса, из бандита выросший сегодня в мастера-верхолаза, и мы чувствовали, как ему все труднее дается каждая ступенька, и кто скажет, не пожалел ли он, что согласился взять на себя эту ношу, железную, страшную, хотя ведь и не каждому выпадает свершать в жизни, вот так принародно, соколиный труд мастера!.. Уже Олексу нам словно и не видно, уже только птицей в небо белеет его рубашка, да вьется чистый рушник, да расплавленным снопом золота искрится в солнечных лучах то, что юноша возносит к самому острию нацеленного в небо шпиля.

А с каждым мгновеньем как будто и сам он тает-плавится в ослепительном свете, каким-то мерцанием становится Олекса, и уже кажется нам, что один только сноп золотых лучей остался от человека, который от нас, скованных страхом на земле, удаляется, исчезает в небе... "Была не была!.."

А потом – не знаем, что произошло... Только Олекса уже на земле, в пыли лежит, все тем же рушником перевязанный. Навзничь распростерся на своем губительном железе, так и увязшем в землю. Люди окружили его, и мы, мелюзга, сквозь частокол ног тоже продираемся взглядами к его лицу, а оно такое бледное, такое белое, белес той горючей извести, которая, взрываясь где-то здесь, разносила бутылки... И такой красивый лежит он, наш Олекса, никогда его таким не видели. Капельки пота росою блестят на высоком челе, брови, как нарисованные, чернеют на смертельной белизне спокойного-спокойного лица. Распростертый в пыли, поверженный, но теперь чем-то словно более значительный, он из-под приспущенных век умиротворенно смотрел куда-то ввысь, где озерянское небо осталось без него пустым, только с золотым снопом солнца.

А нам, детворе, страшно, нас прямо мороз подирает, хотя жара стояла над Озерами и в давке можно было сомлеть.

И все-таки, зажатые среди леса сапог и босых ног, мы, мелюзга, глаз не могли отвести от Олексы. Странно, однако происшедшее не воспринималось как поражение Олексы, падение ничуть не унизило его перед нами, напротив, это трагическое падение как-то даже вознесло Олексу в наших глазах... Нет, не бандит, а Мастер на земле пред нами лежит! Уже ни озорства, ни буйства, только великий покой да трудовая усталость замерли в этой ладони, почивающей в пыли, где и козельская иконка валяется припорошенная, в испуге выроненная кем-то из рук... Не уберегла, не защитила и она!

Бесконечно тянулись минуты общего оцепенения, все были так поражены, так огорошены падением Олексы, что не вдруг решились и подступиться к нему, пока наконец откуда-то мать вынырнула и, тихо вскрикнув, упала сыну на грудь, зарылась измученным лицом в тот чистый-пречистый рушник. Может, надеялась последним усилием вдохнуть сыну жизнь? А может, увидела здесь его еще таким, каким был в зыбко?

Вот тогда и сомлела Надька в толпе девушек. Видно было, как голова ее изнеможенно лежит среди лент на чьемто плечо, бледность ее смуглых щек была для нас такой непривычной, вот-вот, казалось, упадет, и только руки подруг не дали ей, сомлевшей, упасть.

Давняя история, но отчего-то для нас важно сейчас и это уяснить: почему Надька тогда сомлела? Может, почувствовала свою вину перед Олексой, что отказала ему в любви?

Что не сумела раньше разглядеть в Олексе то, что открылось ей вот здесь, в день его вознесения? Когда вместо разбойника и бродяги увидела в нем, пусть и но надолго, пусть и поверженного, но все же человека, который оказался способен на нечто необыкновенное, соколиное,– разве не таким лежал он тогда пред нею, перевязанный рушником, в пылище...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю