Текст книги "Твоя заря"
Автор книги: Олесь Гончар
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 28 страниц)
Пусть кому-то сверх меры элементарным или даже смешным может представиться мир, из которого мы вышли, но для нас он был и будет истоком раздумий, ибо мы жили там, где люди, как нам кажется, были ближе к самим себе, к природе, к травам, к небу и солнцу, может, даже ближе к вещам сложным, к тем началам гармонии, которые так нервно и болезненно ищет человек современный...
– И все там трудилось: человек и пчела, ветер и вода...– слышу сквозь музыку тихий голос Заболотного.– Помнишь, как ночью мы впервые увидели на Ворскле коммуновскую водяную мельницу?.. Летней ночью, среди верб, отбрасывая тень на освещенную месяцем воду, скрипит какое-то гигантское сооружение, все так и сотрясается... Просто – мельница, а как она поразила нас своей таинственностью, когда гребла эту лунную воду, натужно разворачивала перед нами недра тьмы и света... Работала прямо устрашающе, хотя где-то изнутри мирно тянуло от нее теплой мукой, а на возах под звездами по-гоголевски роскошно спали или, как тогда говорилось, зоревали озерянские, выгуровские и наши терновщанские дядьки...
Неужели мы с тобою,– говорит он погодя,– и правда живем уже среди нового человечества, где иное восприятие, иная шкала поэтических, а то и моральных ценностей?
Порою здесь можно услышать, что человек по сути своей сила деструктивная, с подсознательной склонностью к разрушению... И когда я ищу аргументы против этого популярного среди их философов мнения, то рядом со множеством других фактов, рядом с фигурами великих созидателей, поистине творческих натур, всякий раз возникает из видений детства и образ нашего Романа-степняка. В чем здесь дело? Почему ршепно его образ так глубоко врезался в память? Было же в Терновщипе еще несколько Романов, один даже родственником доводился нам, Заболотньш, а запомнился в первую очередь почему-то как раз он – Роман-степняк... Яблоки яблоками, но дело же не только в них, а, скорое, в тех щедротах человечности, которые едва ли не впервые он пред нами распахнул. Так или иначе, а вот запал в душу, крепко, навсегда. Сколько прошумело всего, голова побелела, и Романа этого, кажется, должен бы давно забыть, а вот же нет – чем дальше, тем даже чаще всплывает оттуда, из нашей степной античности. Мог бы ты научно объяснить, почему это?
– Юная душа всегда ищет в жизни нечто истинное, настоящее, то есть непреходящее, для формирования своей структуры ей, видимо, требуется именно такой витамин...
К тому же, детское восприятие – это восприятие поэтов, иногда ребенок одним озарением интуиции схватывает самую сущность, чтобы потом свое открытие сохранить надолго, надежно...
– Нечто подобное, видимо, произошло и в данном случае...
Иногда и сейчас хочется представить, как он одиноко жил в степи. Все ветры – его. Гудут, разойдясь, зимними ночами. Л зато летом! Над степью вызвездило, так там просторно в небе. Звезды, как пчелы, всюду приклеились к небесным цветам. Выйдет Роман и смотрит. Загадка всех загадок – там, вверху...
– Конечно,– говорю,– Роман-степняк был человек незаурядный. натура из тех, кто в созидании, постоянном, ежедневном, находил смысл своего существования на зем^ле. Для нас он человек, который жил в ладу со своей совестью, мы это угадывали интуитивно, а человек, не конфликтующий с совестью, это же...– я подыскиваю нужное слово.
– Это человек, а не бутафория,– рассмеявшись, говорит неожиданно Лида, без усилий опережая меня, тугодума.
Девчонка и дальше внимательно следит за нашими рассуждениями, в центре которых снова оказывается Роман-степняк, чье умение трудиться воодушевленно, с упоением было, возможно, одним из самых поразительных открытий, посетивших пас тогда, на заре постижения мира.
– Не знаю, как для тебя,– обращаюсь к Заболотному,– а для меня он всегда был личностью, близкой к совершенству, как теперь говорится гармонической...
– Хотя,– опять оживляется Лида,– вряд ли много было гармоний и в тон вашей степной античности...
– А ведь она права! – восклицает Заболотный.– Со^гласись, тот улыбчивый чародей, который в пчелиной кольчуге пред нами блистал, это еще не весь был Роман.
Очарованные его добротой да его удивительными деяния^ми, мы воспринимали его, понятное дело, с изрядной дозой фантастики. К примеру, нам казалось, что он никогда не спал. И что был всемогущ, поскольку понимал не доступный нам язык пчел и дерево своей волею принуждал родить так, как он хочет. И, естественно, вполне вероятными были для нас эти ночные его, любовные перелеты в Козельск и обратно, ведь известно, что не существует никаких преград для человека влюбленного... Околдованные Романовой сверхсилой, неопровержимым чародейством веселого нашего мага и характерника, еще не всегда могли мы проникнуть в область иных страстей в черноту будней этого человека, во все тяготы его неусыпного труда, в потаенные горести и даже драмы, а они были же...
– И еще какие!,,
– Можно теперь только догадываться, как он должен был страдать, скажем, что так несчастливо сложилась жизнь его дочки, этой ослепительной Винниковны, залитой степным солнцем... Нам она тогда тоже открывалась не столько в своем горе, тщательно скрываемом несчастье, чаще представала в ином, в чарах поразительной, особенно для детей, красоты, в трепетном мерцании той несравненной улыбки, на которой, напорное, остановил бы внимание и сам Леонардо...
IX
– Объясните мне: что такое паслен? – спрашивает спустя время Лида.
Нам даже весело становится: что это ее вдруг заинтересовало за здорово живешь?
– Так вы же сами говорили: пасленовы дети.
о1апит тдгит,– отвечает Заболотный,– так полатыни его величают, наш паслен. В своих заслугах перед человечеством растение это весьма скромное, а вот детвору терновщанскую не раз выручало.
Лида, однако, просит объяснить подробнее... Кто бы мог подумать, что через такие временные расстояния да еще на каких дорогах, об этом паслене зайдет речь!.. Никто его у пас но сеял, не сажал, а как только к весне так он уже и пробивается из земли. Кому-то он может показаться растением и вовсе никчемным – сорняк и только, а для нас, тогдашних, это был нешуточный дар, первое лакомство терновщанского лета. И нигде он, помнится, лучше нс родил, как в глинищах на стороне Заболотных да в занесенных илом балках, где хоть и занято все было под коноплей, однако и паслен повсюду около нее ютился. Цветы его похожи на картофельные, а когда дозреет, на нем увидите синенькие, до черноты, ягодки, как дикие виноградины,– кроме нас, еще и птички их любят клевать. На вкус плоды паслена сладкие, даже приторные; конечно, это не кокосовый орех, не финик или банан, и все-таки лучше, чем ничего... Но почему вот так: когда и откуда в Европе появился картофель, какими путями прикочевал он к нам, это достоверно известно, а вот откуда взялся паслен на ТерновЩине и вообще как давно растет он на планете,– ни в одном справочнике этого не найдешь... Заболотный шутит, что, очевидно, и в садах эдема паслен уже был, имел свое место среди первых, еще райских бурьянов... И не оттуда ли птицы известным способом перенесли его в нашу Терновщину, в соловьиные наши балки?
Палки – это наша колыбель. Для постороннего – что они? Лопухи, паслены, конопли, да еще колдобины-котловины, теплые моря наши, с головастиками и всякой плавающей мелюзгой,– воды эти держатся после весеннего разлива до самой летней жары, а потом и дождями еще пополняются, чтобы было где детворе берложиться... Убогий мир! Но это на чей взгляд. Если же говорить о нас с Заболотным, то куда бы ни бросала жизнь его ли, меня ли, какие бы чудеса ни представали взору, а, кажется, нигде не сыскать мест красивее нашей балки Левадной с се пышными вербами, с густым знойным духом конопли да ясными заездами летней ночью в тех колдобинах... Навеки, видно, ко всему этому мы прикипели душою. А кроме Левадной, еще ведь и балки Чсрнсчая да Яворовая, которые, невесть где зарождаясь, сходятся именно в нашей Терновщино, в ее вербовом раю. Не случайно эти балки и соловьям так полюбились: едва весна, едва вербы распустились, так уже в них и защелкало... Откуда-то из Африки, а может, даже с Цейлона, осилив безмерные расстояния, летят серенькие певцы небесными путями к нашей Терновщине, чтобы в логах, в вербах у глинищ на все лето найти себе пристанище и вывести потомство. Прилетают соловьи не все сразу, ранней весной, где-нибудь под вечер, слышим, пробуют в зарослях голоса лишь отдельные солисты. Это он прилетел, хозяин, а ее еще нет, она появится позже. Как истинный рыцарь и глава семейства, он осмотрит свои владения балку, вербы и, убедившись, что все на месте, построит гнездо, спрятав его среди ветвей так, чтобы никакой коршун не обнаружил, а потом уже изволит прибыть и она, пани соловьиха или молоденькая невеста соловья.
Верба с роскошной кроной это их планета! Там властвуют их песни и любовь.. Вначале доносится оттуда голосок будто нерешительн и, щелкнет новичок несколько раз и прислушивается: а ну, как же получается? Потом чирикнет, словно горло прочищает... Затем сразу зальется вольно, голосисто, а воздух чист, а вечера все теплее – отчего ж не петь? И вот уже нет нашей Терновщине сна вся балка полнится, неистовствует соловьями! Отовсюду отозвались, на все лады состязаются – кто кого превзойдет... Вот когда будет щебета, щелканья, свиста! Впрямь, "смеются-плачут соловьи"... Ночные поэты терновщанских левад и балок, как самозабвенно будут они отдаваться своему творчеству! Захмелеет ночь от соловьиной страсти, захмелеет все, не ведая сна, сладостно замрет не одна девичья да парубоцкая душа!. Уже и будучи студентами, мы не однажды вспомним в далеком городе наши терновщанские левады, полные соловьиного щебета и девичьей печали. К концу весны вторым заходом, как говорится, вторым туром пойдут вечерние концерты: это соловьиная чета будет обучать пению уже своих малышей, наставляя, как виртуозно брать коленца, брать наивысшие "соль"! Ведь соловьятам тоже нужно учиться этому искусству, само ничто не дается...
Заболотяые живут как раз в гущине этого соловьиного царства, подворье их напротив пас – через балку перекликаться можно. Из-за древних верб проглядывает под горой их белая старосветская хатка с маленькими окнами, крытая соломой. Серебристые косы вербовых веток низко нависают над жилищем, окутывают ее, и даже в самые длинные страдные дни в хоромах Заболотных царит прохлада, лохматые тени стоят по углам, а глиняный пол устлан рогозом и другими травами. В семье, кроме наименьшей Ялосоветки, все парни да парни, один к одному при своем молчаливом вдовствующем отце. Но хотя он с виду как туча, усы торчком, суровый взгляд может даже отпугнуть незнакомца, а между тем никого из детей Заболотный пальцем не тронул, кажется, и голос не повысил ни на одного с тех пор, как они остались без матери,– тиф унес ее незадолго перед приходом Заболотного изпод Перекопа, эпидемия тогда выкосила многих терновщан.
После бледной зимы. картофельной, ржаной, когда все освежится весною и заблистают у хат вишняки каждой своей кареглазой веточкой, в аккурат и наступает самое суровое испытание для сынов Заболотного, потому что именно в это время чья-нибудь длинная цепкая рука уже тянется в соловьиную балку за детскими их душами.
С первым теплом в один из весенних дней явятся в нашу слободу пришельцы с хуторов, хмурые дядьки в мохнатых шапках, в чумарках – это вот и ость они, самые страшные Для робятни слободской ловцы детских душ. Появившись на выгоне, кто-нибудь из них угрюмо выспрашивает у нас, мальцов:
– А где тут у вас тот Заболотпый живет, у которого хлопцев много?
– Во-он там он живет, недалече! – охотно станет объяснять как раз кто-нибудь из Заболотных, скорее всего это будет Кирик: – Прямо и прямо, дяденька, не доходя минуя, где новый пес да рябые ворота, где в яму погреб упал!
И все это выпалит такой скороговоркой, что ловец хуторской не сразу и раскусит, что к чему, куда идти, где добычу искать.
Однако рано или поздно наниматели все же найдут дорогу к Заболотному, ребят, разбежавшихся и скрывающихся под кручен в глинищах, отыщут и там, позовут, и уже хуторские сквалыги осматривают наших друзей, как жеребят на ярмарке, прикидывают, вглядываясь в их грешные души, добрый ли будет из Грицка возница, а из Степана пахарь, а из Ивана волопас, а из Кирика наименьшего...
– Нет, этого не отдаю,– хмуро скажет отец.
– Это почему же?
– Рано ему.
– Мне бы он подошел...
– Пускай подрастет.
Переговоры будут продвигаться туго, тягуче, Заболотный-отец изредка лишь прогудит что-то упрямое, ведь натура, как у тура, а Ян Янович, который по собственной воле придет на помощь Заболотному-вдовцу в такой ответственный момент, исподволь возьмет переговоры на себя и, нам на удивление, окажется незаурядным дипломатом.
Вспоминая эти крутые перетрактации, подолгу тянувшиеся в глинищах, воспроизводя состояние напряженности, "войну нервов", которая там завязывалась, мы с Кириком и сейчас отдаем должное дипломатическим способностям Яна Яновича. Неторопливо, умело и успешно вел латыш свою линию, пункт за пунктом выбивая из твердолобых хуторян различные облегчения для хлопцев, вдалбливая нанимателям, что любая оплата за таких соколов не будет слишком высокой, вы только взгляните на них, вот они пред вами – все как на подбор!..
Пришлый хуторянин будет диктовать свои условия:
– Чтобы послушным был...
– И вставал с рассветом...
– И не воровал... Да знал бы, что вечером после работы еще проса на кашу в ступе истолочь, ну и, понятно, коноплю мять...
Латыш это решительно отмотал. Никакой конопли по ночам, никакой ступы! Ночь дается, чтобы отдохнуть парню, ему же расти, сил набираться...
Не там ли, на переговорах в глинищах, и этот Кирик, то бишь Кирилл Петрович Заболотный, брал первые уроки дипломатической премудрости? Не тогда ли он ужо кое-что наматывал на ус, прислушиваясь, как неуступчивый, со стальными нервами Ян Янович, все взвесив, все предусмотрев, в конечном итоге добивался для хлопцев надлежащих гарантий и навязывал тому, в чумарке, свои условия, сметливо, с неколебимой выдержкой обуславливал каждый пункт крутых глинищанских соглашений. Ибо все там следовало предусмотреть: где парень будет спать, чем будут кормить малого тернопщанина, сколько аршин и какой именно материи наберут осенью этому соколу на штаны, а сколько еще и зерном добавят, да чтобы не суржиком, не отсевками... Отбывать же срок хлоицу до покрова и ни днем больше...
– Принимаете?
– А куда денешься...
– И чтобы никакой кривды, никакого рукоприкладства, потому что да это суд... Союз "Рабземлсс" начеку батрацких интересов.
– Да знаем.
– Ну, значит, и баста!
Кончается дипломатия тем, что хлопцы, Грицко, Иван и Степан, понурив головы, с кнутами, скользящими позмеииому им вослед, оставляют свои родные глинища, покидают отца, который стоит опечаленный, с глубоко запавшими щеками и сердитым усом, встопорщенным грозное, чем обычно, и мудрого своего латыша покидают, и нас с Кириком, и сестренку свою Ялосоветку с глазами, полными слез. Вернейшие наши друзья, шутники и выдумщики, надолго они теперь отправятся по чужим стежкам, исчезнут для нас на все лето, затеряются в безвестности хуторов, словно где-нибудь на других континентах. Даже в большие праздники нам их не видеть, не отпустят живоглоты хлопцев до седых заморозков, до покрова,– нужно ли удивляться, что Ялосоветка, проводив братьев, не день и не два еще станет лить слезы о них, и со временем, хотя слезы уже и высохнут, она все будет уноситься мыслями братьям вдогонку, целое лето оставаясь в тревоге: как там они? Не разбили ль кого жеребцы всполошенные? Не поднял ли Степана бык на рога?
Ялосовотка – создание болезненное, квелое, после ;1иыь1 такое бледное, прямо светится, поэтому не только отец, но и братья Ялосоветку жалеют, помня материнский завет.
Стоит девчонке взяться своими тоненькими, как соломинки, руками за ухват, чтобы достать из печи чугун с картошкой, тут же кто-нибудь из хлопцев отстранит сестренку, оберегая, чтобы не надорвалась, сам будет тужиться у того чугуна, а если это Кирик, так он еще и пошутит:
– Тяжело в печь, а из печи это мы играючи...
Наверное, не бывает воскресенья или какого праздника, чтобы во дворе Заболотных нс появился мальчишка или девчонка из слободы, придет, прижимая к груди крынку, завязанную в платок: мама молока прислали. Или еще: вот вам молозива передали... Пусть и не родственники, а не забывают люди Заболотных, их осиротевшую без матери хату.
А чем Заболотныо богаты, так это соловьями: каждую весну в их вербах соловьев полно! В ту пору, когда птицы, ошалев от пения, заливаются, когда они аж стонут вокруг хаты в зеленых ветвях верб, да если еще это будет весенний воскресный день, а то и сама пасха, то есть когда наши слободские хатки станут еще белее, так и засияют стонами против солнца, а где-то там, на седьмом небе, неугомонный Клим будет вызвенькивать в колокола свое вдохновенное "Клим – дома, Химы – нету", когда все над селом и над нашими балками исполнится особенной чистоты, согласия и торжественности,Заболотный-вдовец в такой день, оставшись дома со своей дочкой, достанет ей из сундука самое большое семейное богатство – цветистый кашемировый платок, развернет и степенно в руки подаст:
– Повяжи мамин, Ялосоветка.
Повяжется девочка послушно, окутается маминой красой и сядет у вербы перед отцом, который долго-долго будет на нее смотреть, всматриваться пристально, и мы знаем – почему: в этом платке Ялосоветка вылитая мать.
– Мама твоя платок этот очень любила...
Сидит на завалинке, смотрит на притихшую дочурку, на единственный образ любимой жены, оставленный его жизни, и слушает, как на колокольне во все нарастающем темпе звонят, играют, вытенькипают Климовы колокола.
Вот они точно в жаркий танец пустились, торопятся, разгоняются больше и больше, весело-празднично выговаривая весенней Терповщине:
Клим – дома!
Химы – нету!
Хима – дома!
Клима – нету!
Тенькают, климкают, вызванивают радостно, отплясывают на колокольне все шибче, вызывая своим танцемсостязанием добрые улыбки во всех концах села.
А как-нибудь попозже Ялосоветка тайком позволит и Кирику повязаться маминым платком: "И ты в нем тоже на маму похож... Брови – – как у нее..." Хоть маму она вряд ли и помнит.
Отдзинькают, отбамкают пасхальные колокола, и пойдут снова будни. Отец Заболотный приладит в повети станок, но не ткацкий, который всю зиму бухал в хате, а столярный, и неспешно изо дня в день будет мастерить окна да двери людям, а мы с Кнриком, как и в прошлом году, опять окажемся в роли пастушков в стопи. У всех дела, и даже для Ялосоветки найдется работа, с нею сговариваются слобожанские женщины стеречь на левадах полотна, разостланные для отбеливания, присматривать, чтобы по ним гуси нс ходили, н оставляли лапчатых своих следов. День по дню будет скучать в одиночестве Ялосоветка возле тех полотен, а в жарынь девчонка укроется в тони вербы, сядет и, склонив голову в позе маленькой мадонны с подаренной латышом глиняной куклой па руках, будет ее укачивать да чуть слышно напевать писклявым голоском:
Запрягайте кон! в шори, кон! ворон"
Та и чешем догапяти л1та МОЛОДА...
Заболотный не спускает глаз с полотна автострады, наверное, витает и он мыслями где-то там, в наших балках соловьиных. Может, и ему напомнило это гудроновое полотно те далекие терновщанские полотна, которые что ни лето белели, выстланные по нашим левадам,– даже и сейчас белеют они оттуда сквозь вьюгу времени... Натканные за зиму, сошли со станка суровые, грубые и" невзрачные, еще их надо золить, а побывав в кадке с пеплом, вызолев, день за днем выбеливаются на солнце, пока из серых станут белыми как снег, а Ялосоветка их сторожит да писклявонько над ними поет уже о том, кто с нею "на рушничок встанет"... Светятся полосы полотен, днем прямо ослепительные, и если бы в то время кто с самолета взглянул па них, вряд ли и догадался бы, что это за таинственные знаки белеют пасмами на зеленой земле. А то все белели педоспапньк1 ночи наших матерей, то набиралось чистоты от солнца чье-то приданое, будущие рушники, цветами расшитые знаки чьей-то доли.
Звучит рядом тихая, словно из дали лет прилетевшая мелодия – Заболотный что-то там за рулем гудит себе под нос...
– Как это сказано,– обращается он вдруг ко мне,– догонять лета молодые!.. Сумела же чья-то душа так вот выразить себя...
Купальское огнище полыхает в синих сумерках наших левад, девушки в венках вокруг головы – на ниточке нанизаны у каждой крупнолепсстковые цветы мальвы, украшающей многие хаты. Да и меньшие девчата-подростки шмыгают здесь, во.чбужденные, запыхавшиеся, они тоже в венках, глаза блестят, эти козы боятся, что мы будем гоняться за ними да обрывать с них венки, боятся и в то же время ждут наших мальчишеских шутливых налетов, но покамест мы их не трогаем, пусть прыгают и Катруси, и Одарочки через костер, где и мы наперебой демонстрируем отвагу и ловкость, а потом, распаленные, с обгоревшими бровями, будем гоняться в сверкающей темноте за юными подругами, жарко обжигать им крапивой поджилки, а они, ныряя в гущину левад, будут взвизгивать пугливо и весело, даже зазывно. Способен ли кто-нибудь из современных ощутить вес чары нашей летней терновщанской ночи, все эти игры-шалости по балкам среди свисающих до земли вербовых кос и звездных котловин, среди зарослей, где было так жарко от сверкающей глазенками темноты, от благоухания любистков-мят да учащенного дыхания убегающей, еще не названной любви? Нечто было тропическое в той смятенной расплывшейся тьме с ее духом по-ночпому странного зелья хмельного, где юные упругие и знойные уста лепетали навстречу обрывки невнятных признаний, отчаянных, йемыслимо-счастливых, как первая влюбленность...
Почему все это – и детские шалости, и зачатки не подетски жарких томящих переживаний – так прочно сохраняет душа? Пламень купальских костров, острый визг девчонок, выскальзывающих из-под крапивы, ночи первых, жарких до беспамятства признаний – все это, выходит, для чего-то нужно тебе? Колоды ', гулянки, где одни хмелеют в песнях любви, в танцах с пылищей, а младшие в это время, вконец распаленные, носятся по чащам, летают во мраке, как молнии...
Пуды конспектов, горы проштудированных пособий не многое оставили после себя, но почему и сегодня слышишь, какой пахучий был тот новенький букварь, который тебе выдали в школе? И книга для чтения, под названием "Венок". она тоже так несравненно пахла. А первый "Кобзарь", который попадет тебе в руки, и первые строчки, они же тебе, малому, западут в душу на всю жизнь: "Сердце мое, зоре моя, до цо ти зор1ла?.." Это был мир, где все становилось открытием. Токи какие-то живительные струятся на тебя оттуда, и все тамошнее словно лучится, светится чемто неземным, как та радуга, которая после дождя заиграет красками, беря воду в мокрых наших балках,– нас очень тянуло подсмотреть, как именно она воду в вербах берет.
– Бежим! Подсмотрим радугу вблизи!..
Так нам хочется подступиться к пей на близкое расстояние, руками обнять ее семицветный столб... Кто-нибудь из
взрослых остерегает:
– Нс бегайте туда,– радуга и человека в тучу потянет!..
Но после такого предостережения нам еще больше неймется! Как бы там было в туче, куда бы пас радугой затянуло?.. А семицветная все берет и берет воду где-то совсем рядом, в омытых дождем роскошных вербах Заболотного, мы слышим, как эта вода так и шумит мощной струею вверх, гонит себя в небо, чтобы спустя какое-то время опять пролиться на нас ласковыми обильными дождями, от которых сразу и растения, и дети подрастают.
Благодаря радуге, небо и земля соединились, высокая арка ее уже у солнца за мокрой зеленью левад на синей туче цветет, вид радуги почему-то нас волнует, появилась – и точно повеселел мир! Все так уместно в природе, так все слаженно,– никакой изобретатель не придумал бы лучше!
Лето без радуг, зима без колядок, весна без соловьев да без вишневого цвета – это придет позже. Познаем состояние, когда остановится само движение жизни. Кроме горя, ничего не будет расти, птицы певучие не прилетят, капля дождя благодатного с неба не упадет – только черные бомбы будут падать оттуда с сатанинским воем... Конец всему, непамять, небытие? Тупое, вандализированное существование? Но, оказывается, не так просто опустошить Душу человеческую, оказывается, и после всех ужасов в ней неразрушенным может остаться то, что было: и юность, и песня, и цвет утренней зари, и радуга семицветная в росистом небе над Терновщипой...
Доныне остается для нас тайной, от кого она родилась, безвестная эта Настуся. Не были мы и тогда настолько темными, чтобы верить, будто детей находят в капусте или что их аист приносит на крыле. Сельские дети рано приобщаются к тому волнующему миру, где царит любовь.
С вечера допоздна носимся из конца в конец по селу, где любой праздник встречается танцами, гулким весельем, где земля дрожит и курится от гопаков да полек. Видим красавиц наших слободских, разгоряченных, раскрасневшихся, только и ожидающих чьего-нибудь прикосновения, знака, ожидающих той минуты, когда можно наконец отбиться от компании и идти в самые дальние сады ночи, в левады, в балки, чтобы там слушать сладкие слова юношеских признаний, пить хмель любви, жгучую ее тайну. И мы, детвора, в упоенье шастая по кустам, краем уха тоже ловим ночные речи любви, слышим слова такой нежности, каких никогда но услышишь днем... А эта красавица Винниковна и па танцах-то в кои веки показывалась, и на скрипучих качелях не выкачивалась, где девушки слободские, вцепившись в стропы, что ни пасха повизгивают да полощут юбками в небесах. Ни с кем Надька как будто и по отлучалась в те ночные росистые вербы да левады, где парочки обомлевают в объятиях, а вот родилось же у нее дитя, появилось от кого-то на свет.
Еще когда училась на фельдшерских курсах в Полтаве, влюбилась будто бы в какого-то там мастера-верхолаза, красавца из горожан, который маковки золотил на колокольнях, брал на такие работы вместе с отцом и братьями подряды по всей округе. Отваги мастеру этому, видно, не занимать было, лазил в небо хоть на какую высоту, лишь бы хорошо платили. Кочевали они своей семейной артелью от колокольни к колокольне и по договоренности с общиной там купол красили, там золотили или вместо ржавого наново закаленный в кузнице крест насаживали на самый высокий шпиль. А когда в Козельско, где монастырское, круглое, как пантеон, здание отходило под райклуб, решено было как раз наоборот – крест с самого высокого купола сбросить, и искали для этого дела смельчака, полтавский жох-верхолаз и тут предложил свои услуги, правда, цену, говорят, заломил фантастическую. И таки вскарабкался на ту страшную поднебесную высоту, и крест оттуда швырнул-таки вниз, а на опустевшем шпиле, на самой его верхушке, как заверяют очевидцы, встал во весь рост да еще и на пятке обернулся! Это уж для форса, чтобы потешить публику и показать, каков он удалец. Так или не так, а с Надькой вроде бы у него клонилось к свадьбе, но что-то не сложилось счастье,– то ли он, оказавшись повесой, ее обманул, то ли она сама от него отступилась. Одним словом, вернулась к отцу с дитем в подоле, так и не доучившись.
Несомненно, нашла бы и здесь ее чья-нибудь любовь, но Надька ведь пе из тех, кто бросается в объятья первому встречному...
Всей Терновщипе известно, что по Надьке сохнет Олекса-бандит, самый забиячливый из всех. наших парубков, хотя Надька и его отбрила, сказав как-то вечером на колодах, что не махновка она и душа ее к разбойникам нс лежит,– при этом спокойно отстраняла его объятия, кроме всего, мол, еще и пьяных терпеть не может.
– Все ждешь?– гудел тогда басом Олекса.– До сих пор на того надеешься?
На кого надеюсь, это уж моя воля...
Мы так и не узнали, о ком была речь, хотя Олекса весь вечер донимал Надьку своей ревностью к кому-то тому неизвестному да набивался провожать домой. А, собственно, чего приставать? Сказала же: "Моя воля..."– неужели не ясно? Во всяком случае, никто из нас но осуждает Надьку за неведомую ее любовь, а что она у нее оказалась несчастной, так это лишь усиливает наше сочувствие обиженной,– наши симпатии целиком отданы молодой матери.
И совсем уж пе верим мы воплям да гвалтам бабы Бубыренчихи, которая раньше, говорят, сама ведьмой была, клубком катилась посреди улицы, когда кто-нибудь из парубков поздно возвращался в одиночку домой, а теперь эта вот особа поносит Винниковну на всех перекрестках, ревнует к ней своего сына, вовсе в исступление приходит, завидев Надьку, издали вопит, что причаровывает она, Дескать, ее дитя приворот-зельем, хочет переманить молодого Бубыренка к себе в примаки, чтобы его шапкой да чужой грех прикрыть. Долговязый, носатый этот Бубыронко служит писарем в сельсовете и заодно заведывает У нас избой-читальней, он носит широкие синие галифе, хотя нигде и не воевал, наши острословы тсрновщанские – Дядьки Вибли да Грицаи, собравшись на майдане, почему'го называют его Антидюрингом– слово для нас непопятное и смешное. Бдительно оберегает Бубырснчиха своего Антидюринга от всех возможных невесток и искусительниц, считая Романову Надьку самой опасной,– баба уверена, что этой от отца известно всякое колдовское зелье и что может Винниковна хоть кого склонить к любовным утехам. Если верить Бубыренчихе, то кто-то из сельчан видел, как по ночам, распустив косы, бродит Винниковна посреди степи в одной сорочке, слоняется вокруг хутора, как белый призрак,– ищет да высматривает простаков, чтобы увлечь, соблазнить, женить на себе, а кого?
Не иначе как бабиного молодца в галифе, Вубыренчиха на этот счет не имеет ни малейших сомнений.
Очаровывает Винниковна ее сына всяческими диковинами, но преимущество отдает самому заклятому безотказному способу: выдернет украдкой нитку у парубка из галифе, закатает в комочек воска, бросит в жаркий огонь и ну приговаривать: "Чтоб тебя обо мне так пекло, как печет огонь этот воск! Чтоб твое сердце обо мне так плавилось, как этот воск плавится! И чтобы ты меня лишь тогда бросил, когда найдешь в пепле свою ниточку от галифе! "
Иной раз, когда Надька, празднично одотая, с туго заплетенной венком косою, вымытой загодя в канупоре да в любистке, приходит в магазин купить спичек или соли, Бубыренчиха, как из-под земли вынырнув, чернорото напустится на ненавистную ей степнячку, начнет ругать да оскорблять во всеуслышание. Сякая-такая бесстыжая, хочешь опоить сына моего колдовским дурманом, вишь, и сейчас надушилась чем-то, разве это любисток, разве это канупер? Сущее приворот-зелье, от него кто угодно с ума сойдет! И чтобы окончательно опозорить Надьку перед людьми, поднимет крик на всю Терновщину, будто бы сама заставала блудницу у себя на леваде, когда та из степи прибегала к молодому Бубыренку на свидание, всю ночь с ним, гологрудая, траву топтала и на сене валялась, бесстыдно светя белым телом при луне, обомлевая возле парубка в своих распутных ласках.