Текст книги "Песочное время - рассказы, повести, пьесы"
Автор книги: Олег Постнов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 26 страниц)
Протасову показалось вдруг, что флейта обрела крылья; еще несколько мгновений он отрешенно следил за тем, как привскакивает и трясет щеками скрипач, сразу утратив свою строгость, как, напротив того, ровно и равнодушно играет альтист, словно меряя движеньем длину смычка – и тут же вслед за тем почувствовал, что эта музыка тянет вверх и его самого, Протасова – как если бы было душно и сквозь эту духоту нужно было дотянуться до отдушины, до форточки, и разом сбросить с себя онеменье. Боль – и не только боль, но все общее с нею оставалось внизу, обессмысливалось и уходило прочь. Непонимающими глазами следил Протасов за стариком, чувствуя, что безумное восхождение только еще в начале, что путь еще весь впереди – но тотчас осознал и то, что близка уже и вершина, что еще порыв, дрожание звука, еще – и верх! И когда внезапная тишина, как ком, оборвала вдруг музыку, Протасов, может быть, из первых вскочил на ноги уже сознавая все, но не смея верить. И в то время как старик, наклонившись вперед и страшно выпучив глаза, хватался за горло, перепуганные музыканты, откинув смычки, держали его, не давая упасть, а его кашель, перестав быть кашлем, превратился в едва слышное омерзительное клокотание и хрип, – в это время в тишине по сцене катилась, дребезжа, флейта, и казалось, что это сотни нотных шариков просыпались с листов партитуры и теперь катятся и дребезжат.
Не помня себя, вырвался Протасов вон из ряда и почти бегом, не оглядываясь, устремился к выходу. Он слышал еще, как всполошился партер, как стали кричать: "Врача!" и "Боже мой, помогите кто-нибудь!" Краем глаз он видел, как кто-то полез на сцену – ему показалось, что кто-то из иностранцев (и действительно, после выяснилось, что среди них был врач), – но Протасов не стал дожидаться окончания. Путаясь среди чужой одежды в гардеробе, нашел он свои зонт, плащ и шляпу и, едва сунув в рукава руки, сбежал вниз по ковровой лестнице и выскочил на крыльцо парадного входа. Дождь за время концерта прекратился. Лишь редкие капли с карнизов и ветвей падали теперь во тьме: переулок был едва освещен. Но Протасову и не нужно было света. Обогнув угол здания, он вышел во двор, к подъездам, и здесь, присев на первую же лавку, согнулся крючком и сжал обеими руками живот. Но не боль и не печень мучили его. Он понимал, что с ним произошло нечто большее, чем приступ холецистита, и силился решить, что же именно. Слова старика вдруг вспомнились ему. "Была причина... но какая же? – тут же спросил он опять. – Зачем, зачем понадобилось этому, почти уже умершему человеку прийти и играть? Зачем?" Но теперь, спрашивая так, он уже знал ответ. Он понимал, что случилась ошибка. Он видел, как медленно, шаг за шагом, вели его куда-то, к непонятной ему цели, как множество случаев, пересекаясь, выдвигало его вперед, как слаженно, уверенно и неотвратимо проворачивались колеса скрытого механизма и как, наконец, в самый последний миг, в неощутимо краткую секунду, ему из рук в руки, из уст в уста был передан некий принцип, особенный смысл, который он не смог бы теперь определить или выразить словами. Но теперь он, и именно он, ненужный никому чиновник, обрел вдруг знание, прежде закрытое для него: он был посвящен. И от него ждали теперь – он не знал, кто, но был уверен, что ждут – не слез и отчаяния, не страха, а поддержки и, может быть, веры, а скорее, просто живого участия, понимания этой, прежде чуждой ему правоты. Он поднял голову. Вете м небе бесформенные сырые громады, где-то среди дождя, вновь полившего, качались под напором ветра кроны деревьев, и где-то слышался протяжный и ровный свист. "Флейта... не флейта ли там?" – мелькнуло у Протасова. Он прислушался яснее – нет, только ветер шумит. Тогда он поднялся со скамьи и, держа руку у печени, побрел прочь, в сторону огней, отыскивать автобусную остановку.
1985
ОСА
Сказка для взрослых
– Они не приедут, – сказал Николинька.
Всем своим грузным и жирным телом он развалился на складном стульчике, и тот кряхтел под ним. Отец промолчал. Он тоже сидел на складном стульчике, но в светло-бежевой летней паре он выглядел небольшим и ладным рядом с своим переростком-сыном. Сыну еще не было пятнадцати лет. Несмотря на вечерний час, оба ждали к себе гостей. Отец был молодой, преуспевающий адвокат из столицы. "Вдовый", – как он любил о себе говорить, хотя это была неправда. Он был разведен, и развод прошел бурно. В душе он дивился тому, что вот, у него был сын, такой огромный, нескладный, "сущий Безухов", но зато сильный и странно умный – где-то там, в своей математике. Кто возится с цифрами, те, по его убеждению, были все "мешки". Но сыном он гордился. Он гордился тоже своим положением – он слыл в кругу друзей либералом, едва не "правозащитником" – разумеется, в меру. Тут он был начеку. А вообще ему нравилось то, что он был здоров, подвижен; что он мог провести отпуск с сыном, и не где-то, а здесь, на казенной престижной даче (бывшем особняке с дубовой лестницей и каминным залом). Ему нравилось, что к нему в гости ехал друг, академик, великий умник и весельчак, с которым он на ты – вопреки разнице лет. И что хоть, правда, тот лишь просился заночевать – он вез в санаторий дочку и сам вел машину, – но зато, когда детей отправят наверх, можно будет сесть с ним здесь, на веранде, под южным небом, в версте от моря, и выпить вывезенную прошлым годом из Брюсселя бутыль. Это будет славно. Ночь тепла. Простые радости смертных нужно ценить. Тем более, раз они – реальность (как у него), а не мечта. Он лишь жалел о том, что уехала Зоя (его подруга). Ею он тоже был горд. Она прошла весь путь от его секретарши ("секретутки", как она говорила с хрипотцой) до почти легальной его жены, и теперь он тишком думал о браке с ней. Ее юность – двадцать два его возбуждала. Он покосился на сына.
– Они приедут, – авторитетно сказал он. – Не в поле же им ночевать!
– Когда? Когда? – спросил сын. Он дернул очки. Порой он сдваивал вот так слова, а зачем ему это было нужно, отец не мог взять в толк. Сын не вкладывал в это никаких чувств. И вообще на чужой слух говорил он, надо думать, странно. Но это было лишь полбеды. Он мог, к примеру (отец замечал), хмуриться и улыбаться разом. И трудно было решить, что тут ждать: крах мечты или триумф удачи. Отец пока смотрел на все сквозь пальцы. В школе Николинька блистал.
– Если ты хочешь спать, – сказал теперь отец строго (игра, которую оба знали), то тогда марш в постель. Пообщаетесь завтра.
Он имел в виду Лику, дочь академика; с нею Николинька был дружен в детстве. Теперь он был волен поступать, как хотел. Он захотел так:
– Правильно! – сказал он. Вскочил на ноги и опрокинул стул. Рукой при этом он хлопнул (случайно) о край стола, тоже плетеного, складного, но с грозно-помпезной лампой в центре. Лампа качнулась. – Я пойду спать, сообщил он. – Ну-у, может быть, еще почитаю что-нибудь, пока не усну.
Это все он протянул и промямлил как-то на "у" – тоже его манера. Но отец уже не обратил на это внимания. Стул остался лежать.
Николинька удалился. Без него отец позволил себе сигарету: воспитательный трюк, где питомец – он сам. Ибо вряд ли, конечно, сын переймет его грех. Они не похожи с сыном. Прошло с полчаса. В гуще сада мелькнули фары. Потом тени затолкались у стен: подходила машина. Отец живо встал, выправил галстук и, бодро отмахивая готовой к пожатью рукой, двинулся прочь с веранды, вниз, навстречу гостям. Была как раз полночь.
... Николинька вздрогнул и открыл глаза. Но тотчас снова их быстро закрыл и даже загородился ладошкой: у самых его глаз горел огонь.
– Что это? это не надо, не надо, – забормотал он, садясь в постели и силясь отстранить другой рукой то, что могло быть там, за огнем. При этом он хотел еще как-нибудь не ожечься. Сейчас же вновь все стало темно, а под пальцы ему вплыл запах спичечной серы.
– Ты что орешь? – раздался шепот вблизи его уха. – Это я, Лика. Ты, чего доброго, всех их разбудишь. Они только что улеглись. Меня к тебе сунули... Ну да ты так сопел, что мне стало забавно. Ну? Ты проснулся?
– Проснулся, – сказал Николинька кротко. – А вы? Вы приехали, да?
Он теперь широко улыбался во тьме и моргал глазами. Где-то на тумбочке, рядом с ним, он помнил, были его очки.
– Птенец догадлив, – заметил голос ехидно. – Погоди, – голос отдалился. – У меня здесь свеча, я только не знаю, куда бы ее... Ах, чорт! Стало слышно, как что-то шлепнулось и покатилось по полу. – Ну вот, сказал голос обиженно, – разобьется к чертям, потом клей... Раздался шорох, и огонь вспыхнул уже возле стола. Тьма заплясала в углах, потом ровное пламя огарка озарило комнату. Николинька огляделся. У стены напротив, в углу, была разобрана как постель их складная койка (род кресла-кровати), укрытая простыней, но с одеялом, сбитым в изножье. Тут же был чемодан, дамская сумочка, а у стола, боком к свету, стояла юная, совсем не знакомая ему особа и, чуть улыбаясь, смотрела прямо ему в глаза. Его конфуз, как видно, ее смешил. Кое-как он нашел очки и надел их на нос. Мир стал резче, но не понятней.
– Хорош, – сказала особа, поправляя лямочку тонкой ночнушки. – Целый медведь.
Она улыбнулась шире, показав зубы. Николинька заморгал.
– Что? Не нравлюсь? – спросила она, следя за его взглядом.
– Нет, нет, это не так, так это сказать нельзя, отнюдь, отнюдь нет! забормотал он, вертя головой.
– Почему нельзя? – спросила она.
– Вы не такая, нет, вы... э...
– А какая?
– Э... Вы... вы очень взрослая! – выпалил вдруг он.
Улыбка ее тотчас исчезла.
– Только посмей еще раз, – начала она грозно, – сказать мне когда-нибудь вы, паршивец! Я тебя на год старше и в матери тебе не гожусь. Эй, чего испугался? – (Николинька трепетал). – Это же я, Лика. Ты что, совсем меня позабыл?
Это уже было ничуть не страшно, а вполне дружелюбно и мило.
– Нет, я помню, – сказал он неловко.
– Врешь. А как мы в "домики" играли? Нас еще папа гонял – забыл?
Николинька опять во весь рот улыбнулся.
– Ага! это помнишь. И то хорошо. – Лика прошлась по комнате, но тут же вернулась к столу. – Свечка какая-то... пизанская. Сейчас ляпнется, эх... У тебя нет тут часом подсвечника? Или блюдца, а?
– Блюдце, да, есть, сейчас, я достану, – Николинька стал выбираться вон из постели.
– Ого! – удивилась Лика, рассматривая его широкую жирную грудь и жирные ноги (он спал без майки, в трусах). – Точный медведь.
Он опять застеснялся. Вопреки своей силе он держал под подозрением свою плоть. Она казалась ему порочной, логически несовершенной (в логике он знал толк). Его желания – самые мирные, скажем, куда-либо сесть или пойти, – выполнялись ею всегда на свой лад, довольно небрежно. Ему приходилось смирять ее. В ней к тому же, он знал, жила еще своя воля, как правило, злая: что-нибудь сдвинуть, разбить. Он ее тоже сдерживал, как умел.
На сей раз, впрочем, все прошло гладко. Комод – гулкий и тряский (пустой), обнаружил на дне ящика пачку газет, а под ними, действительно, блюдце. В него раньше сыпали нафталин. Николинька вынул его оттуда и стер пыль.
– Отлично, – сказала Лика. Она опрокинула на бок свечу, испачкав край копотью, потом закрепила ее и вдруг обернулась. – Постой, – сказала она, – ты, может быть, спать хочешь? Ты скажи.
Он в это время как раз взял со стула рубашку, закинул за спину воротник и, тыча кулаком, искал рукав. В спальне, впрочем, было тепло: южной неги хватало на ночь.
– Нет, я не хочу, – сказал он. – Я предпочитаю не спать.
– Ах, предпочитаешь! – она расхохоталась. – Хорошо же. Мы тогда прошепчемся до утра. Ну? Как ты живешь? – Она села на край кушетки и закинула ногу на ногу, обхватив рукой голое коленце. – Рассказывай, – велела она.
Он в затруднении замер – прямо посреди спальни.
– Ну и ладно, – кивнула Лика. – Я и так знаю.
– Откуда?
– А вот. Я только одно не пойму, – она ткнула пальцем в сторону тумбочки, – как ты спишь при таких часах?
На тумбочке, точно, стоял исполинский будильник, собранный как-то Николинькой из часового конструктора. Корпус просвечивал, давая видеть весь механизм. Тикал будильник действительно громко.
Николинька пожал плечом.
– Я наверно привык, – сказал он.
– Да? Гм. А мне мешало. И к тому же жара. Я вообще часы не люблю, призналась Лика. – Особенно электронные. Но главное то, что они врут.
– Кто, часы? – удивился Николинька. – Эти нет. То есть чуть-чуть. А как раз электронные можно выставить так, что они совпадут с эталоном до долей секунды.
– Ты не понял, – Лика поморщилась. – Не в этом дело. Они не так врут. Они врут о времени, понимаешь? В целом.
– Как это – о времени?
– Вот так. Они его представляют, словно машину. А время – ничуть не машина, оно везде разное, и у всех. Для него нету правил... Ну да это все вздор. Мне просто смешно глядеть, как все верят часам. А ведь у каждого свой час, и выставлен он совсем не по эталону. Вот у меня, например: нынче ночь. Но не для сна. Значит, это вовсе не ночь, правильно? Это темный день с черным небом. А в детстве было совсем другое. Мне казалось, что время – как паутина, во все стороны, словно сеть. Но я про это потом расскажу. Потому что... О! – Она вдруг схватилась за сумочку. – У меня же есть карты. Я тебе сейчас погадаю... Где они? – Чемодан упал, сумка плюхнулась на подушку. – А, вот. Тебе кто-нибудь гадал раньше? Нет?
Николинька с сомнением глядел на нее.
– Разве это бывает нужно? – спросил он затем.
– Как так?
– Это ведь принцип случайных чисел. По ним нельзя ничего узнать.
Брови ее скакнули вверх.
– Да ну? – Она щелкнула языком. – Э, да ведь папа говорил мне, что ты теперь вундеркинд. Вот оно что! А не похож.
– Нет, нет, какой я вундеркинд... Нет, – он даже зарделся.
– Верно. Никакой не вундеркинд, а медведь. Надевай рубаху, иди сюда, сядь тут и гляди. Увидим, что тебе выпадет. – Она стасовала колоду. Подушку подвинь. Так. А теперь... Ну-у-у!.. – протянула она разочарованно, рассматривая расклад. – Все дамы ушли. Только пиковая и с ней десятка. И то спасибо. А! ну это просто тебе везет. Со мной. Это конечно. Все чушь! – Она быстро смешала карты. – Ни дороги, ни ран, ни любви, ни хлопот. Одно письмо с тайной. Что же ты, милый? Совсем не живой, а?
– Я очень живой, – не согласился Николинька.
– Да? Увидим. – Она спрятала карты. – Что ты умеешь делать? – Тон ее был строг.
– Как? В каком смысле? – Он опять струхнул.
– Ну: рисовать. Или петь. Или ос ловить. Вообще: что?
Он молчал. Он смутно представил себе, как бы он ловил ос.
– То-то, – сказала Лика. – Ну а стихи?
– Что – стихи?
– Стихи ты писал когда-нибудь?
– Нет... – Он мотнул головой.
– А никому не расскажешь?
– Что, что? Что не расскажу? – он уже волновался и заерзал на месте.
– То, что я покажу сейчас.
– Нет. Не расскажу. То есть я никому ничего не рассказываю, вообще, никогда, а стихи не писал потому, что не пробовал, и я думаю поэтому, что не умею, – выпалил он одним махом. Потом глотнул и перевел дух.
– Ясно, – сказала Лика. – Но все-таки поклянись. Клясться-то ты умеешь?
– Нет. Никогда не...
– ...пробовал, да? Сейчас попробуешь. Стань на колени.
Он неуверенно улыбнулся.
– На колени? зачем? Зачем вставать? – спросил он.
– Ну ты зануда! – Лика возмутилась. – Чтобы клясться, зачем еще!
Было похоже, она не шутит. Он сполз с кушетки, задрав простыню, и встал на пол возле нее, расставив колени почему-то как мог широко. Странно, но от этого вид его стал почти грозен, улыбка исчезла, и он глядел вверх исподлобья. Смущение перешло в нем грань, за которой он чувствовал скорее досаду. Лика была довольна. – Вот так, – сказала она. – Бедный рыцарь. Теперь повторяй: "Клянусь звездою и змеею..." Ну?
– "Клянусь звездою и змеею", – повторил он, слегка запнувшись.
– Так. "От тьмы до утренней зари..."
Он повторил.
– Отлично. "Все, что увижу – все сокрою
В моей душе..."
– "В моей душе..."
– "Замри! Замри!" – взвизгнула вдруг Лика и повалилась с хохотом на кровать. – Ну? Замирай же!
– Как? А как это? А? как? – спрашивал он, тоже уже опять смеясь чуть не в голос.
– А так.
Она села, лицо ее стало мертвым, и страшно блеснули вдруг опустевшие глаза. Николинька смолк, глядя на нее с пола.
– Теперь помни, – сказала она, вздохнув. – Ты дал клятву. Подними чемодан.
Мало что понимая, он поднял чемодан вровень с грудью, и она опять засмеялась:
– Да нет, сюда, не на воздух. Мне открыть его надо.
Он молча повиновался. Чемодан был открыт, Лика вынула узкую папку, а из нее плотный темный лист.
– На, читай, – сказала она. – Только молча. Тут девиз, это к сердцу. Запомни его.
Николинька принял лист не вставая и увидел мелкие четкие буквы в центре. Они составлялись в строфу. Светлый квадрат был обведен каймой с черно-белым густым орнаментом – бурлеск в духе Бердслея.
Он прочел:
Держи копье рукою крепкой,
Чтоб дрогнул враг перед тобой,
И кубок пей отравы терпкой,
Ведь смерть как жизнь, и пир как бой!
Внизу был нарисован герб: фиал с мордой льва и андреевский крест из пики и алебарды.
Он хотел что-то спросить, однако осекся. Лика подняла палец. Она словно слушала что-то. Прошел миг, другой. Потом она дернула челкой и резко спросила:
– Красивые стихи?
– Да, – он кивнул. – Они интересные. Я думаю, что...
– Довольно о них. А герб?
– Да... – Он растерянно заморгал.
– Чорт с ним. А я?
– Что?
– Я – красивая?
Она без улыбки следила за тем, как он, открыв рот, молча взирал на нее. Потом снова схватила сумочку (съехавшую уже было куда-то в щель у стены), порылась в кармашке и дала ему на ладонь темный твердый предмет: зеркало. Но это было не просто зеркало. К тыльной его стороне, за четыре угла было прочно приклеено нечто вроде таблички размером с карту.
– Вот, гляди еще, – велела Лика.
Воск натек, окружив фитиль, и свет в спальне убыл. Николинька, взяв зеркало, склонился к огню. Рисунок изображал нагую девицу в распутной позе. Белизну тела подчеркивал черный с блестками фон. Но стиль бурлеска тут пасовал и как бы стушевывался от реальности изображенного. Тело было живым, с точно выбранной игрой теней.
– Хороша? – спросила она.
– А... Э... ну – да. Да, – промямлил Николинька, спешно возвращая ей карту.
– Похожа я на нее? – Она вновь вперилась в него взглядом.
Но он совсем потерялся, косил вниз и уже не мог избавиться от дурной улыбки.
– Э... Ну-у...
– Похожа или нет?
– Ну, я не знаю.
– Эх ты! Ты должен был сказать, что очень похожа.
– Почему? – спросил он наивно, подняв взгляд и поправляя очки.
– Потому что тогда это вышел бы комплимент, – объяснила Лика. – А дамам нужно говорить комплименты. Особенно ночью. Ладно, вот что: мне здесь надоело. Пошли вниз. Я хочу поглядеть на ваш зал.
Она сунула карту в сумочку и задула свечу.
– ... А это ты сама рисовала? – спросил ее Николинька шепотом, когда они вышли из спальни. Он рассудил про себя, что то, что оба они босы, очень кстати ввиду конспирации.
– Конечно, сама. У меня и наоборот есть: черное на белом. Как тот фиал. Но это не я придумала.
– А кто?
– Моя бабушка. У меня была только одна бабушка... Она в юности все рисовала тенью. Мне тоже нравится, но не всегда. Эта картинка так лучше, потому что виднее. Эй, цс-с! – Она вдруг подняла ладонь к его рту, хотя он молчал. – Что это у вас там?
Он покорно прислушался.
– Это... ничего. Ничего не слышно, – сообщил он.
– А сверчок?
– А, сверчок! Ну да, сверчок есть.
– Ишь ты! В саду? Ах нет, не в саду, потому что очень уж громко.
– Да он под ванной, – объяснил Николинька. – Я его раз видел.
– Ты видел сверчка?! – почти вскрикнула Лика. Было похоже, она забыла про конспирацию.
– А что? Что тут особенного? – Он нерешительно взглянул на нее.
– Ну как же! Тебе повезло, ведь это такая редкость. А ты о чем-нибудь его попросил?
– Как это?
– А, ты не знаешь... Ну ладно.
Они уже сошли с лестницы, и она, обогнав его, с силой дернула на себя створки дверей в зале. Петли протяжно заскрипели.
– Нашумим мы здесь, – сказала она тихо. – А, вздор. Они крепко спят, я знаю.
Она сделала шаг вперед и исчезла в проеме. Николинька поспешил за ней. Древний паркет, однако, был крепок – ни одна досточка не шелохнулась. Где-то уже далеко впереди и совсем беззвучно Лика скользила во тьме, словно плыла. Белая ее ночнушка маячила меж грузных теней, похожих ночью на суда в море. Она уже перешла зал. Тут Николинька разглядел, что здесь, в воздухе, был всюду разлит особенный мглистый свет, ровный и неподвижный. Зрение обострялось в нем. И все предметы вокруг, даже на том конце зала – часовой шкап (часы не шли), сервант, рояль, этажерка, расставленные у стен, – все было отчетливей и холодней, чем у него в спальне. Ему почудилось тоже, что люстра под потолком звенит хрусталиками своих подвесков. Это могло быть так в самом деле. Токи воздуха, едва заметные у дверей, касались висков и пошевеливали тонкие шторы на окнах. И все тут было как мрамор, твердым и нежилым.
Лика меж тем подошла к зеркалу. Даже вблизи ее шаг не был совсем слышен, что было странно. Проследив взглядом за ней, Николинька увидел, что в зеркальном стекле предметы вытянулись, как тени, и стали еще бесцветней, но больше и резче, чем наяву. Казалось, что сонные громады тонут на дне зеркал: в трюмо, где стояла Лика, и в зеркале справа, у камина.
– Интересно, – голос ее был глух. – Чей этот дом был прежде? – Она придвинула лоб совсем к стеклу. – Отец говорил, – продолжала она, вглядываясь в себя, – что лет сорок назад здесь была дача Берии. Он тут держал наложниц – самых пылких. Знаешь ты, что такое наложницы?
Николинька кивнул. Он тоже подступил к зеркалу.
– Так вот. Он устраивал им фейерверк и купал в вине. А потом – раз сюда приехал с а м ... ну, тот, главный. Провел тут ночь и уехал. Но Берия после того их всех убил. Здесь же, в доме.
– Почему? – спросил Николинька, вздрогнув.
– А потому, что не мог стерпеть, чтобы они были еще чьи-то, кроме него. Я это могу понять. Я б и не пикнула.
Она отдернула от стекла лоб и скользнула прочь. На зеркале сползся тусклый блик от ее кожи. Она уже была у окна – смотрела в сад.
Мрачно сопя, Николинька прошел к ней – взглянуть, на что она смотрит. Но сквозь тюль в окне не было видно ничего.
– Дверь у вас на ночь запирается? – спросила Лика.
– Да. На ключ. И еще там решетка. – Он подумал. – Ее нельзя открыть без отца.
– Понятно.
Руки ее легли на бедра, она слегка вздернула край ночнушки вверх так, что вышло нечто вроде коротенькой юбочки, и повертела ею. Потом отпустила ее, взялась пальцами за бант у плеча и с силой рванула кончик. Бант развязался, одна лямка упала.
– Ты что... э... э... хочешь раздеться? – спросил Николинька робко.
– Куда уж; я и так без трусов, – сказала она с смешком, не оборачиваясь к нему. – Теплая ночь. Жаль, что нельзя в сад выйти. И жалко, что нет луны.
– В сад, в сад, – повторил он, морща лоб. – В сад выйти можно, объявил он так, будто это само только что пришло ему в голову. – Нужно для этого выдернуть винт из той рамы.
Он отвел край шторы. Лика отступила, и, встав на цыпочки, он потянулся мимо нее вверх – всем телом и рукой. Его роста как раз хватило на то, чтобы достать до перекладины над фрамугой.
– Он... э... э... он тугой, – выговорил он спустя минуту сдавленно. Плохо лезет...
– Брось. Будем тут сидеть, – сказала Лика. Она, однако ж, с любопытством разглядывала вытянувшегося и повисшего почти над ней Николиньку. – Слушай, – спросила она, подняв лямку и опять ее завязав, – а ты и правда понимаешь в математике?
– Еще в физике, – с готовностью кивнул он. Винт он оставил в покое.
– А сказки любишь?
– Какие?
– Ну, какие-нибудь. Андерсена. Или Тика.
– Нет, не очень. – Он оживился. – Вот, я могу вам показать, какие я книжки люблю. Хотите? Хотите? – Он затоптался перед ней.
– Опять на вы. Я хочу, чтоб ты говорил мне ты. А книжки тоже хочу. Они где? Там? – она ткнула вверх.
– Нет, там тоже, но там другие. Главные здесь. Рядом. Пойдем, – заспешил он.
– Ну, пойдем.
Они прошли через кухню, мимо ванной, где сверчок сразу стих от их шагов, и оказались в тесной квадратной комнате, обшитой деревом наподобье веранды и почему-то с морским кругом на стене. Из-за круга и еще двухъярусной койки в углу отец называл комнату "субмариной". Ее использовали как кабинет. Тут был стеллаж с стопкой старых газет (рассованных вообще по всему дому), телефон, а также несколько полок с книгами. Рабочее кресло и стол занимали главную часть места.
– Да, а спички? Спички-то? у вас... у тебя с собой? – спросил Николинька беспокойно.
– С собой, с собой.
Бок коробка пустил дым, комната зашаталась от всполошившейся тени.
– О, да тут и свеча есть, – сказала Лика. – Правда, дурацкая...
Она выкатила на стол зеленый шар с фитилем, до тех пор погрязавший в вазе, и зажгла его. Шар загорелся с заминкой. Николинька меж тем был уже возле полок.
– Вот это тут по квантовой механике, – говорил он, тыча пальцем в стекло и извинительно улыбаясь. – Это, конечно, все популярные, да, все, но я – я – я недавно еще думал, что популярные книжки тоже важно читать. Недавно! – повторил он с значением. – А теперь – ну, теперь-то я так не думаю. Я теперь думаю так, что... – Он хотел рассказать ей про Пригожина и принцип нестабильности, который только что изучил.
– Слушай, – сказала Лика, – мне как-то зябко... после зала.
Она села в кресло с ногами, натянув ночнушку себе на колени. Николинька в затруднении повертел головой. Ему наоборот было жарко и хотелось говорить.
– Скажи, – спросила она. – А ты знаешь, что такое дом терпимости?
Он засопел удивленно, с видимой неохотой отходя мыслью от книг.
– Терпимости, терпимости, – повторил он. – Нет. Там что-то терпят?
Она кивнула.
– Там продают девочек – на время. И они терпят, когда их любят. Как видно, он такой возможности не ждал.
– А... зачем? – спросил он, нахмурясь.
– Потому что нельзя же всех их заставить. Некоторых нужно купить. Деньги – одна из сил. Впрочем, конечно, кровь надежней... – Она перебила себя. – А у твоего отца есть подружка?
– Есть, – он стесненно кашлянул.
– Ах вот как! я не знала. Она красивая?
– Кажется... кажется, да.
– А тебе какие нравятся?
– То есть как?
– Ну – темные, белобрысые, рыжие? Или какие?
Он еще больше смутился. Она усмехнулась.
– Ладно, не буду. А сколько ей лет?
– Кому?
– Подружке твоего папы.
– Двадцать два, – ответил он тотчас. – И шесть месяцев.
То, что касалось цифр, он знал все в их доме.
– Ага. А мне шестнадцать. И девять месяцев. – Она чему-то рассмеялась. Потом вздохнула. – Жаль, что завтра уже уезжать... В эту санаторию. Скучища там, наверно... – Она примолкла, но тотчас хлопнула ладошкой об стол. – Ну ладно, все. Слушай. Я тебе буду сказку рассказывать.
Поняв, что книг ей показать не удастся, Николинька с сожалением отошел прочь от шкафов и сел на койку в углу. Свечка коптила, пуская грязные капли по зеленым бокам.
– Так вот, сказка, – сказала Лика. – Есть сказка про то, какую песню поет паук своим мухам. Но... – она помедлила. – Это страшная сказка. Я тебе лучше расскажу другую – про сверчка и цветы. Только ты внимательно слушай. И не усни – договорились? Так вот. В одном саду росло девять цветов. Они вместе были, как радуга. Их звали... – Лика вдруг завела глаза и стала быстро, шепотом бормотать: – Асанда, Гисанда, Люмина, Кларина, Изильда, Лорена, Сонора, Солита и Нико. Они были все сестры, объяснила она. – И в этом саду жил сверчок. Он был их кузен – двоюродный братец. Он всех их любил. Днем он старался не петь, чтоб его не поймали мальчишки, а когда наступала ночь, он выходил на лужайку к цветам и принимался наигрывать на своей свирели. А в доме жил одинокий садовник это он-то и вырастил те цветы, поливал их и холил изо дня в день. Но вот однажды к вечеру на западе собралась гроза. Солнце кануло в ней. По небу летели огромные тучи, и гром гремел так, будто где-то в горах случился обвал. Ветер качал кусты и деревья, а дождь налил лужи по всему саду. Но цветы ничего этого не боялись, так как у них были крепкие стебли и корни глубоко в земле. Боялся один сверчок. Но он спрятался под крыльцо, а потом, когда дождевые ручьи доползли и туда, а дождевые черви завели там танцы, залез в дом к садовнику. Тут он обсох и согрелся и уже совсем было думал запеть, как вдруг в дверь постучали. Гроза как раз разразилась в полную силу. Садовник тотчас открыл, ибо был человек добрый и набожный. Открыл – и отпрянул в испуге, такая прекрасная девушка вошла к нему в дом. Она не сказала ему, кто она и откуда. Но так как бедняжка промокла, то он тотчас принес ей сухое платье, усадил к огню, накормил, а ночью уложил спать на перину под теплое одеяло. И, конечно, не мог налюбоваться своей гостьей. Он так ее полюбил, что наутро, когда солнце блеснуло и она собралась уходить, встал перед ней на колени и предложил ей руку и сердце. Но она в ответ лишь качала своей милой головкой и улыбалась ему. "Что же мне сделать, чтоб ты осталась со – воскликнул тогда садовник в отчаянии. "Только одно, – сказала она. А голос у нее был нежен, как полевой колокольчик. – Исполни это, и я стану твоей." – " Но что же я должен исполнить?" – " В твоем саду, я знаю, растут прекрасные цветы. Срежь их и свей для меня венок. Этот венок будет свадебный дар. В нем я стану твоей невестой". Садовник опечалился. Ибо он очень любил цветы, и ему жаль было их резать. Он замолчал, опустил глаза, а когда опять поднял их, девушки уже не было. Сверчок, который все слышал (так как провел всю ночь в доме), поспешил в сад и рассказал цветам о том, что случилось. Долго молчали в ответ цветы. Наконец, самая старшая, Асанда, сказала: "Вот уже август, и мы скоро завянем. Но это не страшно, ведь мы не цветы, а феи. Осенью мы уйдем туда, откуда пришли весной. Но мы отплатим нашему доброму хозяину за все, что он для нас сделал". И так и случилось. Садовник вдруг стал богат, знаменит как ученый и как поэт и написал много прекрасных и умных книжек. Ибо фея удачи и фея славы, фея молодости и фея силы, фея поэзии и фея знаний – все были с ним. Только их нельзя было видеть. Одна лишь младшая – Нико, фея женских сердец, ничем не могла помочь ему. Ибо он любил ту чудесную незнакомку, а та была злой волшебницей Эритой, и Нико была не в силах смягчить ее черствое сердце. Любовь мучила бывшего садовника все сильней и сильней. Прекрасная незнакомка не уходила из его души, и даже Солита, фея забвения, была тут бессильна. Сердце его разбилось, и настал день, когда он сам захотел уйти навек из своего прекрасного сада. Тогда Сонора, фея смерти, освободила его от уз, и две птицы спустились за ним из выси. У одной были перья железные, а у другой золотые, и они понесли садовника вверх, в ту тьму, которая соткана из света. Все девять фей горько плакали, а потом решили отомстить злой Эрите, хозяйке человеческих тел. И они забрали у ней то, чем приворожила она когда-то ночью садовника: ее красоту. И она стала безобразна, как ее сердце. С тех пор, в отместку, она ищет людей таких же злых, как она, и делает их пр екрасными на вид. Но их легко распознать, ибо феи не любят их и не дарят им своих подарков. А красоту Эриты они хранят у себя. Их верный братец сверчок поет по ночам под окнами у людей и дает феям знать, кого из них любят и чтут люди. За это феи шлют людям дары. И если сверчок их попросит, они могут дать – на время – и красоту Эриты: тем, кто любит их всех – так, как любил садовник. Но это редко бывает.