355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Постнов » Песочное время - рассказы, повести, пьесы » Текст книги (страница 13)
Песочное время - рассказы, повести, пьесы
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 11:32

Текст книги "Песочное время - рассказы, повести, пьесы"


Автор книги: Олег Постнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 26 страниц)

Но тогда, в тот первый раз, я все-таки допустил оплошность. Мне дали что-то, чего я не взял. Теперь я знаю, что именно. Та криптограмма, пропавшая для меня, записка в две строчки, которой тыкали в нос друг другу безмозглые школяры и которую, по закону Барта (Fragments d'amour – или это Стендаль?), нельзя только лишь прочитать. Они и впрямь ее не читали. Они указывали на нее пальцами и смеялись, и мне было жаль расплывшихся строк, сизых букв, чернил. Потом они бросили лист – куда-то в сугроб, уже тронутый талой сыпью (руины потешной горки, взлом льда), – и он еще больше намок и обмяк. Я хотел, чтобы яд до сих пор был в силе и они перестали смеяться. Увы, этого никогда не случилось. Мать взяла меня за руку – я был слаб после гриппа, – мы прошли мимо них, и все было зря, как и этот рассказ, мой симпатический очерк, который теперь продолжаю. Летом я ехал в Киев из Городка. Родители редко покидали купе. Я же бродил по вагону, отлепливал от стен откидные подковы дерматиновых стульев, изучал почтительно (в смысле дистанции) титан-самовар, в котором варился чай, скучал. Однообразие вида за окном – пейзаж полз, не меняясь – давало мне первый урок томной русской природы. День незаметно смерк. С запада пришла туча – желтая, бурая, лиловая, накрывшая степь. Локомотив, смутно увиденный мной на дуге поворота, протяжно взвыл и, осыпав искрами тень, увлек вагоны в нее, в темную, как базальт, ночь с прожилками молний. На второй день, тоже к вечеру, хоботок пылесоса уперся вдруг в мой башмак. Дебелая проводница (тетя Маша – виноват, тетя Саша; я еще был удивлен ее мужским именем и усами, особенно грубо ломавшими, на мой взгляд, грамматику пола) просила меня встать на миг на уступку обогревателя. Я уступил. Секунду следил за тем, как ожил судорожной жизнью сор на ковре. Но потом прилепился носом к окну – так именно, как это принято у детворы, чтобы оставить потом на стекле свой след: туманное рыльце. Поручень был хорош. Сзади поехала, открываясь, дверь чьего-то купе, а потом кто-то встал за моей спиной, слегка обняв м ечи. Отражение в стекле смешалось с тенью – ночник в коридоре тлел. Я думал, что это отец. Обернулся.

Но это снова была она! И снова память играла в прятки, ибо я вовсе запутался и не знал, была ли это Лина, или же та девочка в шубе, придержавшая льдинку (vivat, Робеспьер!), или же та девочка и была как раз Линой, а эта была другая, совсем еще не знакомая, но уже улыбавшаяся мне. Я решился спросить – "Shadow", said he, как писал По:

– Тебя как зовут?

– Ты же знаешь, – ответила она. – Или нет?

– А! Ты Лина, да? – Я, должно быть, нахмурился (я себя вижу таким). Только постой. Разве ты не уехала? Не умерла? Тебя ж увезли, – (чума и директор-кот спутались в моей голове).

– Да. Да, конечно, – сказала она серьезно. – Я умерла. Но это потом. И совсем не важно. Или важно?

– Не знаю.

– Глупый. Так даже лучше: я вижу то, что никто не видит. То, что хочу.

– О! Ты, наверное, видишь сквозь стены. Да? – Только что перед тем мама прочла мне в журнале (в шарлатанской "Науке и жизни") про малышку, которая это могла. Я долго и пристально думал о "рентгеновском" взгляде, воображал прозрачные вещи. Отчего ж моей Лине было тоже этого не уметь?

– Верно, – сказала она. – Ты угадал. Конечно. Да! Ну? Пойдем же ко мне. У меня есть чай и печенье. Хочешь?

– Хочу.

Мы пошли. Все было очень непросто – так же, как и теперь. Откуда она взялась в тот вечер? И где была до того? И почему же ее купе, как припомню теперь, было совсем пустым, тихим? Она ехала одна? В это трудно поверить. Но это было так. И совершенно иначе предстала мне вдруг бытовая драма вещей. Чемодан, чье нутро она видела, а не только знала; футляр от скрипки, не способный скрыть – от нее – логарифмы вырезов в деке и улитку грифа. Гроб готовальни на столе, оказавшейся – врасплох для меня, ведь я видел, как все – коробкой с пышным, дорогим зефиром... Она упала на полку ничком и сказала, что можно проверить, все ли ей видно насквозь. И стала медленно, сонно считать то, что тоже медленно, сонно плыло мимо нас в синих сумерках за окном: поезд, хотя и скорый, шел неспеша. Я сверял скрупулезно приметы, глядел в окно. Я, конечно, забыл про зеркало позади, на двери; про блестящие трубки ручек и полок – королевство кривых зеркал; про пляску теней в этой плюшевой спальне-обскуре. Я был убежден. Я сказал, что хочу быть писателем. Она рассмеялась – тихо и страстно – и притянула меня к себе. Обняла, и я обнял ее – верней, ее руку, и так и уснул, чтобы, проснувшись, уже никогда (это не стон, а факт) и нигде больше ее не встретить.

Судьбу нельзя предсказать. Она не есть лабиринт (но и не скучная Парка!). Хитросплетения лишь предлог, чтобы не дать нам до срока (время ее хозяин) понять цель ее игр. Да, мы бессильны пред ней, обманщицей и актеркой, которую любишь тем больше. Сны приближают нас к истине, случай дает намек. Однако главное скрыто. Это как вязь латыни в истории Гельмольта, в этой моей истории, в истории всех людей. Что ж, мы вправе вернуть билет: жития под рукой. Но можем и досмотреть до конца. И увидеть вновь что-то далекое и словно родное в лице круглой коренастой женщины, моей ровесницы, кивнувшей мне походя, третьего дня, на углу. Она ушла прочь, таща за веревку санки с сыном, и их кривые полозья вдруг взвизгнули на проталине, где уже проступил из-под снега мокрый асфальт. Я знаю, что ее зовут Лина. И что она чуть-чуть старше меня. Имя другой мне неизвестно совсем. Она исчезла из Городка, и я слыхал стороной, что она стала сестрой милосердия в Афганистане. Третью я не пытался найти. Я знаю повадки судьбы. Я не хочу открытых некстати тайн. Сказки – лишь отзвук наших в меру запутанных грез, и они ничуть мне не интересны. Я жду иного. Когда-нибудь – вот то, что я привык говорить себе, отправляясь в постель. Когда-нибудь. Но я не знаю, о чем я. О короне и яде? О плахе и первой любви? Или же просто о куле конфет к Рождеству? Не знаю.

Но что, как не это, движет мои часы?

1993 * Первая публикация в журнале "Октябрь", 1990, № 12. 1 Humboldt. Ueber die Kawisprashe auf der Insel Java, 1836-1840. Aufl 1. *Чтобы не создавать лишних сложностей, мы оставляем без внимания случай с софистом, сказавшим, что все софисты – лжецы. 1 Он знает четыре: buenos dias (добрый день), которым он меня встретил, и buenos noсhes, (доброй ночи), которым собирается проводить, когда я покину его. 1 Еще в XVII столетии сочинения того же Рабле зачитывались во всеуслышанье с кафедры в ходе праздничного застолья. 1 К таковым следует отнести фразу об "ипостазировании" Orbis Tertius Гумбольдтом (сам он предостерегал от подобного истолкования своей теории, см.: Указ. соч. С. 41), а также ссылку на публичное чтение Рабле, совершенно невозможное позднее XVI столетья. 1 См. его весьма остроумный трактат "Life, literature and the impliсit author" (Stuttgart, 1980), в котором он пытается обосновать идею о том, что каждое литературное произведение может принадлежать лишь определенному автору, являясь выражением его миропонимания. * Первая публикация в журнале Internet. М.,1996. № 3 под заголовком: "Занавешенные картинки". * От rent (амер.) – найм.

3

Олег ПОСТНОВ

НОЧНЫЕ ПОВЕСТИ ВАЛЕРЬЯНА СОМОВА

ПРЕДИСЛОВИЕ

Валерьян Сомов, мой добрый приятель, никогда не отличался аккуратностью. Это с полным правом можно отнести не только к его личным делам, всегда запущенным, но и к его сочинениям, которые принадлежат – или должны принадлежать – публике. Вероятно, из чувства особой доверчивости ко мне, основанной, впрочем, на взаимной симпатии, он не раз позволял мне копаться в своих бумагах, но, когда я хвалил что-либо, произведенное им на свет, он всякий раз раздраженно махал рукой и обзывал свое детище "бякой", "безделкой", "бутербродом", а порой и более крепким словцом. Я иногда переписывал или просто брал себе то, что находил занятным; он относился к таким "кражам" с полным хладнокровием, замечая лишь философски, что, мол, так "будет целее". В этом он не ошибся. Однако узнав вдруг, что я намерен обнародовать свою коллекцию, он с необычным для него проворством прислал мне почтой письмо, которое привожу здесь по возможности целиком; вот оно:

"Любезный собрат!.. (Далее две-три строки не для печати. Из них, впрочем, следует, что мы оба окончили гуманитарный факультет, хотя и в разные годы). Я вовсе не сомневаюсь в том, что твое презрение к людям вообще и к каждому из них в частности порой может толкнуть тебя на решительный шаг, о котором ты после станешь жалеть. Но мое дело остеречь тебя. Правда и то, что общественный вкус до того привык к пощечинам, тычкам, заушинам, оплеухам, затрещинам, зуботычкам, подзатыльникам, шлепкам, тумакам, щипкам и даже просто к мордобою, что, конечно, мои вирши и те опусы, которые тебе угодно величать прозой, покажутся ему лишь досадной щекоткой. Что делать, таков век! Но он злопамятен, в этом нельзя отказать ему. И мне, право же, горько думать, что ты падешь жертвой: уж как-нибудь да выставишь свое имя рядом с моим, наподобие щита или того благородного друга, который бросается под дуло пистолета, хотя разом обессмертить себя и спасти от этого любимое им существо, а твои чувства ко мне я знаю. Вот об этом-то – о нежелательности такого пятна на твоей репутации – я и пекусь теперь и прошу тебя строго взвесить все наперед и всерьез подумать, прежде чем сделать непоправимое. Со всем тем предаю тебе все права на ту чушь (тут он снова выразился крепче), которую тебе вздумалось выпустить в свет под моим титлом. Благословляю тебя и благодарю за все, что бы ни случилось, как сказал кто-то из Телей, кажется, сын. Остаюсь искренне твой и прочая, и прочая – В. С."

Обдумав дело, как он просил, я нашел, что он прав. А так как скандал отнюдь не входил в мои планы, я еще раз прочел все собрание, выбрал лучшее, кое-что откинул, остальное расположил в безопасном порядке, озаглавил разделы на свой лад и снабдил ряд мест короткими комментариями. Кроме того, я указал автору на те несообразности, которые вкрались в текст, может быть, от плохого знания им топографии или по забывчивости; но он не захотел что-нибудь исправить. Этим мое участие и ограничилось. Насколько я могу судить, Сомов остался доволен.

Олег Постнов. 1995.

... Что-нибудь одно: или Петербург

случайное и эфемерное порождение

эпохи, гриб, который в одну ночь

вырос и в один день высох; или он

имеет необъятно великое значение

для России.

В.Г.Белинский

ПЕРЧАТКА

Я ехал железной дорогой в Петербург. Поезд, хотя и скорый, плелся едва-едва, суля затянуть на много часов и без того долгое путешествие. Ночью он нагонял – и болтанка мешала спать. Наконец, степи, а за ними Урал, остались позади. Казань, аванпост русской Европы, встретила нас под утро шумным вокзалом и руганью диспетчеров в мегафон. Рассвело к восьми, день был серый. Теперь поезд медлил на полустанках, пропуская встречные товарные составы. За окном были рощи, и древние русские городки приводили на ум летопись своими названиями. Было скучно. Выйдя на перрон, досужий путник мог наблюдать верх колокольни, саврасовских грачей, обходчиков у колес с ксилофонными молотками, робких баб, выносивших к вагону ведро картошки, соленые огурцы или бледные прошлогодние яблоки. Здесь весна больше, чем за Уралом, давала себя знать.

Поезд был почти пуст – по сезону. В Барабинске в мое купе сел лишь один пассажир. До Урала он спал, но на второй день разговорился. Мне страх как хотелось вытянуть из него какую-нибудь историю: вид его располагал к этому. К тому же у пишущих есть особое чутье. Звали его Сергей Степанович ***. Как я вскоре узнал, было ему за семьдесят, но он не выглядел стариком. Я давно заметил, что кудрявые люди, если только не лысеют в юности, после долго выглядят бодро. Это, впрочем, лишь мое наблюдение, никто не обязан этому верить. Я сказал ему, что Лесков – или, может быть, Писемский – видел в железных дорогах звезду "полынь" для русской литературы: она, де, "отравила источники". Прежде бывало едешь-едешь, чего только не насмотришься, разнообразие. Тут и ямщик-подлец, и шельма-дворник на постоялых, и злюка "куфарка" в ответ на иеремиаду так обличит вдесятеро, что впечатления в тебе кипят, потом встанут густо, горой, как каша. А теперь все иначе: человек ездит много, но безопасно. Разве что "стюард" обсчитает, так он тем живет... Сосед усмехнулся. Сказал, что читал в детстве Писемского и Лескова. У его отца была библиотека, еще с прежних лет. Однажды осенью, на охоте, они с отцом попали в туман. Был сырой холод, близость болот, он к утру продрог совершенно. Пока добрались до дому, простыл и слег на год: врачи вовсе запретили ходить. Тогда-то и стал читать, все подряд, что под руку попадалось: отец с этой целью даже соорудил ему особый пюпитр в кровать. Разговор стал клеиться. Как раз и "стюард" (проводник) принес чай.

Этот малый, продувной бестия и явный подлец, тоже давно занимал меня. Пожилой, но подвижный, похожий чем-то на батьку Махно, с скулистым личиком и глазами бандита, он сновал словно взапуски по вагону весь день, пока был трезв, стучал кирзовыми сапогами, в которые заправлял стертые до блеска штаны, и пускал дым из кургузых окурков, не покидавших его рот. Накануне вечером – он уже хлебнул куражу, – анемичный сосед из второго купе просил у него воды. Я слышал их разговор.

– Ситро в буфете взять не можешь? – хрипел грозно Махно. Тот объяснил, что не может: болен.

– Чем болен?

– Печень болит.

– Печень? гм. А больше у тебя ничего не болит?

– Нет.

– Так одной печенью и живешь? Хреново.

Махно налил ему холодный чай и сплюнул окурок на пол. По его милости весь вагон был усыпан окурками и вонял табаком. Однако ж – странное дело – вид моего попутчика сильно действовал на бандита. Он вдруг становился тих, вежлив, никогда не пускал дым к нам в купе и исправно носил чай. Я спросил Сергея Степановича, отчего это.

– Кто их разберет, – сказал тот уклончиво. – Мой отец служил по железной дороге. И я также, всю жизнь. Может быть, откуда-нибудь он меня помнит... Да я теперь в отставке, – прибавил поспешно он.

Все это показалось мне странным, но я смолчал. Его слова только усилили мое недоумение. Я слыхал прежде, что железнодорожное ведомство, наподобие древних цехов, составляет целый замкнутый мир с своими законами, существующий чуть ли не с прошлого века, где каждый участник имеет свой вес, иногда огромный, но вовсе незаметный для посторонних. Я подозревал, что дело в этом.

День тянулся долго, к ночи зарядил дождь. Мы спросили у Махно шахматы, но вскоре оба поняли разницу сил: Сергей Степаныч играл безупречно. Я снова стал его расспрашивать – уже без большой надежды. Он наконец понял, чего я хочу.

– Моя жизнь самая обыкновенная, – сказал он. – Отец строил Сибирскую магистраль, был знаком с Гариным-Михайловским. Но это тоже не бог весть что. А вот мой дед – тот другое дело.

– Ваш дед?

– Да; тут целая легенда.

Я стал просить рассказать.

– Да уж теперь куда деваться, – сказал он с усмешкой. – Фамилия его была не ***. А был он дворянин и петербургский офицер, инженерных войск. Звали его Шпенёв.

– Шпенёв? – повторил я для памяти.

– Или Штырёв, не скажу точно. На одном параде он дал пощечину великому князю: тот оскорбил его. В этом была замешана женщина. Он бил перчаткой и ждал дуэли, а попал под суд. И был сослан в Сибирь, по этапу. Вот тут-то и начинается главная тайна.

– В чем же тайна? – спросил я удивленно.

– В том, – объяснил Сергей Степаныч, – что в столице у него остались друзья. Ну, вы понимаете... В одну ночь каторжан остановили в общей избе с поселенцами. Среди них был плут и пьяница, некто ***: они с Шпенёвым были схожи лицом. Это было подстроено нарочно. И вот он за деньги (надо думать, что за немалые) согласился стать Шпенёвым. Наутро он пошел в острог, а Шпенёв – на поселение. Но с тех пор стал ***. Женился после на крестьянке. Вот и вся тайна.

– Вы, конечно, никогда не пытались вернуть фамилию? – спросил я.

– Дед, может быть, и пытался. А после революции было не до того...

Он вздохнул и смолк. Мне тоже расхотелось говорить. Я представил этап и весь путь, пройденный Шпенёвым. Мой давешний рассказ о густоте впечатлений показался мне теперь глупым.

С минуту мы смотрели молча в окно. Разговор угас. Я взял книгу – он тоже: какой-то аляповатый детектив, который читал накануне, и с ним полез к себе наверх. Я спросил, зачем он ему. Он ответил, пожав плечом, что в его годы уже поздно читать всерьез. Я нашел это справедливым. Вскорости он уснул. Я спустил теневой щит и выключил свет.

Но мне не спалось: я стал жертвой своей фантазии. Поезд шел на север. Вагон мотало на стрелках, дрожащие полосы огня ползли из-под щита по углам купе. Огромность пространства за стеной вдруг стала болезненно ясна мне. Я старался придумать недостающие звенья в истории офицера, давшего пощечину принцу. Пустой труд! Он сам, его враг, таинственная она, их глухая судьба и смутные жизни представились мне в кругу чужой памяти лишь группой аллегорических лиц. Что означали они? Я не мог знать. Я видел лишь части при скрытом целом: удел историка! Смысл являлся, мерцал и гас. Ревность, страсть, подлог – все казалось пустым фарсом, меж тем как целый род был брошен в Сибирь и жизнь трех поколений ушла на то, чтобы вырваться из недр страны, слишком большой для любви и для чести. И еще было ли это подлинным возвращением? Возможно, я все сочинил, неправильно понял... Бессонница (как и ночь) любит такие игры. Признаюсь, мои мечты казались мне ясней тогда, чем позже, при свете дня. Наконец я забылся.

В Петербург мы прибывали утром. Сергей Степаныч был хмур и отвечал сухо.

– Так вы теперь н а з а д ? – спросил я его все же, не утерпев, с особым значением. Он взглянул искоса.

– Да... Вот решил на старости лет... К дочке.

Он подхватил чемодан: перрон уже плыл мимо. Мы простились.

В тамбуре я замешкался – и вдруг поймал на себе взгляд Махно. Тот подмигивал мне.

– Эк, сосед-то ваш, – произнес он с усмешкой.

– А что? Он вам знаком?

– Не без того будет.

Вид его стал важен.

– Ах вот как! – сказал я неспешно. – Большой начальник был?

– Ну – большой не большой... Сам под караулом ходил в то время. Да я пацан был, у него на стройке работал.

– На какой стройке?

– Известно, на какой. Вот на этой. Эту дорогу строили, – пояснил он, ткнув для ясности пальцем.

– Эту? Да ей сто лет!

Батька скривился.

– Ишь ты, сто лет! А война? А Север? А Печора? Печорлаг – слыхал?

Он смотрел презрительно. Я сказал, что он прав.

– Он у нас инженер был, – прибавил Махно уже мирно. – Сурьезный дядя, хотя и зэк. Так припекал, если что! Ой!

Он зажмурился. Я ждал, не скажет ли он еще чего. Но он лишь курил, пуская искры. Тогда я взял чемодан и пошел к вокзалу. Дорога кончилась. Впереди был Петербург.

О ТОЛЩИНЕ СТЕН

От города я устал под вечер. Было без пяти пять, когда я вошел в канцелярию института, куда был командирован. На меня посмотрели косо: уже думали запирать. Но как бумаги мои были в порядке, то я получил лист на постой в общежитии университета, забрал с вокзала чемодан и с радостью убедился, что ехать было недалеко. Вокруг шумел Невский. Троллейбус вскоре свернул на мост. Мелькнул шпиль "роковой твердыни" – и канул. Зимний остался позади. Я вышел на Мытне.

Петербуржцы, конечно, хорошо знают это место и это здание. Согласно скромному "Путеводителю"(1973), прежде тут был доходный дом. Но если прав слух, то он, точно, приносил доход, хотя и другим способом. Планировка "нумеров" как будто подтверждала эту легенду. Репутации дома не спасло и то, что в разные времена тут были гостиница и больница. Само по себе здание не интересно ничем. Оно тянется вдоль набережной и сворачивает в проулок, образуя неправильный пятигранник, отдаленно похожий на бастион. Главный подъезд давно для удобства заперт, и потому вход с торца. Тут-то, в третьем этаже, как раз на углу, мне и дали келью, специально рассчитанную на гостей. До меня она пустовала. Я нашел две пружинных койки, стол и стул: вся прочая мебель за ненадобностью отсутствовала. Русские вовсе не обставляют комнат, как справедливо заметил По. Моя, к тому же, из-за кривизны стен походила на нос корабля, и лишь прекрасный вид на Неву примирил меня с нею. Уже был закат, и белый серп луны всплыл над крышами, как всегда там, где его не ждешь. Я стал распаковывать вещи. Вскоре одна из коек укрылась полученным в кастелянской бельем, довольно чистым, на другой я разложил гардероб, стол завалил по привычке бумагами и уже хотел было лечь спать, когда вдруг к большой своей досаде поймал на подушке насекомое из тех, которых в тридцатилетнюю войну звали "шведами". Казнь над ним завершила мой день. Затем я уснул, как мертвый, хотя, сознаюсь, и сквозь сон чувствовал, что "шведы" переходят в атаку... Наутро я поспешил к месту моей новой службы. Было 8 утра.

Тот, кто не знаком с Академией, кто не знает ее изнутри и не заставал никогда ее врасплох, вдруг, тот не может судить о ней. Это касается особенно гуманитарных учреждений. Академисты, как большинство людей, обреченных гробу, любят иметь вид бессмертия. Они украшаются на свой лад. Томные собрания чужих сочинений, столбцы сносок, ад маргиналий – вот те ризы, в которые они охотней всего рядят свою спесь. Но не нужно зря корить их. Между собой они никогда не смеются, как авгуры, и жизнь их не совсем так приятна, как может показаться со стороны. Их служебные комнаты грязны (кроме парадных). На столах лежат кипы бумаг вперемешку с копиркой. На стене одинокий Лермонтов с пером в зубах, словно сеттер с тростью, сторожит рифму. И по всем комнатам часто нельзя сыскать ни одной пишущей ручки... Но как быть! В своих кабинетах они редкие гости; главная жизнь их кипит вне казенных стен. От этого они всегда спешат и норовят улизнуть от вас прочь как можно скорее. Чай – одна их отрада. Он в академическом заведении необходим как воздух. Тут, за чашкой, решается всё, все дела, обсуждаются планы, даются распоряжения... Все это я знал в провинции и ожидал найти в столице. И не ошибся.

Знакомый стук машинки встретил меня с порога – и смолк, лишь я вошел в кабинет. Я тотчас стал удобным поводом к чаепитью. Все засуетились, бросив дела. Я начал с ранних древников, затем перебрался к медиевистам, а ближе к обеду прочно засел в кружке молодежи за столом сектора русской литературы XIX столетья, чей демократический глава, одетый в американские мокасины, джинсы "Левайс" и куртку-жердочку*, был всерьез озабочен религиозными мотивами в творчестве Блока. Моя специальность (ересь жидовствующих, XV век) показалась ему подходящей. Как я узнал потом, этот кружок был центром общественной жизни института. Волей-неволей он был составлен из лиц бесправных, мелких, вроде меня: аспирантов, стажеров, лаборанток, других командированных, словом, тех, кто обязан высиживать присутствие до конца и никуда не может деться. По этой причине споры тут часто становились жарки, а темы – интересны.

Тут, за столом, собралось странное общество. Тихая Лена, вносившая уют; другая Лена, отменно пекшая сладкие плюшки; высоколобый эрудит, имя которого я забыл, но который говорил вскользь удивительные вещи; шумный спорщик Веня, еврей и шалун; и, наконец, стажерка из провинции, пожилая девушка в круглых очках, получившая за глаза кличку Безумная Грета. Читатель, может быть, знает, что так в старину звали в Европе огромную пушку. Брейгель-старший аллегорически представил ее в виде юродивой, сеющей хаос. Наша Грета и впрямь походила на нее лицом. К тому же она имела несчастье задавать вдруг вопросы вроде тех, что встречаются в анкетах и викторинах. Вначале от нее бегали, потом привыкли. Эрудит, на потеху публики, как-то сделал ловкую параллель между Брейгелем и тем местом из "Тараса Бульбы", где ляхи палят картечью по казакам "из величайшей пушки". "Страшно глядела она широкою пастью, и тысяча смертей глядело оттуда",– мерно и томно читал он наизусть. Посвященные хохотали. Бедная Грета удивленно вертела головой, не понимая, чему смеются.

Вскоре я стал свой человек за столом и узнал принятый тут порядок прений. У каждого была своя роль. С утра решали дела административные. Обед проводил кто как мог, потом еще с час работали. Спор затевала, как правило, Грета, выпаливая невпопад очередной свой вопрос. Кто-нибудь брался ей ответить: по негласному соглашению отвечали ей всегда серьезно. Если это был Веня, то эрудит своими поправками вгонял его в гнев. Если же, напротив, слово давалось не ему, он спешил отыграться на эрудите. Я редко участвовал в споре, хотя Веня сильно брал мою сторону. Рано или поздно поднимался крик, встревал джинсовый босс (отчего Блока все старались не трогать), и под конец даже обе Лены подавали голоса, а плюшки исчезали с большой быстротой. Одна лишь Грета молчала. Я скоро понял, что это был ее маневр. Происходившее ей явно нравилось, она слушала всех с улыбкой, но ее мнений узнать было нельзя. Мне стало любопытно: я хотел знать, как она станет защищать что-нибудь. Случай представил мне неожиданную возможность.

Рабочий день кончился. Все выпили чай и ушли. Я сделал обычный рейд по букинистическим и отужинал в дешевом кафе на Т***. Там подавали порционных кур, запеченных в горшочках, и я любил там столоваться. Поев, я отправился на Мытню: в центре мне делать было больше нечего. Луна была уже высоко, ее сиянье лежало на крышах и белых стенах домов. Когда я вошел к себе, был десятый час. Чтоб скоротать время, я сел к столу. До полуночи я писал, однако сон наконец стал сильно клонить меня к бумаге. Я разделся и лег, погасив свет. С Невы веяло влагой в открытую форточку. Я стал дремать... Что-то мне уже снилось...

Вдруг резкий звук разбудил меня. В общежитии редко бывает тихо. Все же до сих пор я не имел причин жаловаться на жильцов. Стены, хоть и из дранки, казались мне достаточно толстыми, чтобы сдерживать шумы. Теперь я видел, что был неправ. За стеной, как раз у моего виска, кто-то громко вертелся, звеня железной койкой. "Не блохи ли его кусают?"– подумал я, вспомнив свою первую ночь. Звон повторился. Я хотел спать, но невольно слушал, лежа с закрытыми глазами. Вдруг раздались голоса. Я был почти испуган, так хорошо их было слышно. Но еще больше удивился я, поняв, что знаю, кто говорит. Говорила Грета – громко и ясно, не таясь, тогда как второй голос, возможно мужской, был тих и вкрадчив. Вот странно! Я и не знал прежде, что она живет здесь! Теперь я прислушался нарочно. Голос ее показался мне чудным, но это точно был он.

– Нет, нет, нет! – твердила она как будто с веселым ужасом. – То, что вы здесь, еще ничего не значит. Понимаете? ни-че-го! Это все оч-чень необязательно, совсем необязательно! Это так и должно быть...

Ее манера – с повторением и с наскоками, как бы с курсивом главных слов – была хорошо известна мне. Она все боялась, что ее не поймут; она, кажется, была учителем где-то в своей провинции... Но теперь, тут, она говорила быстро, и все быстрей и быстрей, нервно посмеиваясь, и мне вдруг пришла в голову мысль, что ее щекочут! Она и впрямь порой вскрикивала и возилась, производя тот самый звон, что разбудил меня. Второй голос ее увещал. Но она пока не думала сдаваться.

– Что вы знаете об этом? – говорила она.– Это все не так. Все должно быть случайно. Тут не может быть правил. Нужна неуверенность – ай! А вы уверены, да? Да? Вы слишком уверены, что... Ай! Да нет же! А где страх? Где ваш страх, что ничего не будет? Вы должны бояться. Вы должны бояться, и когда рассердитесь, тогда... Тогда вы... Ваш страх... Гнев...

Она замолчала, задохнувшись. Кровать скрипела. Звук человеческих отправлений скучен, и мне, сознаюсь, не достало бы духу представить себе нашу Грету без юбки. Но – но в ее голосе, в тоне, это я знал точно, было то, что ищет мужчина в каждой женщине. Я ждал, навострив слух. Словно босые ноги простучали по полу. Вновь взвизгнула кровать.

– А Блок? – вдруг спросила Грета хрипло,– Ты знаешь, чт( хотел Блок? – (Она уже говорила "ты".) – Он хотел, чтоб его жена была б... . И спала со всеми. Он позволял ей иметь детей от других. И сам ходил к девкам. Знаешь, зачем?

Я вздрогнул. Блок! Это могло значить одно: там, за стеной, сейчас, был наш зав, собственной персоной! Я как-то прежде не думал, по эгоизму фантазии, кто это с ней. Тотчас представил я его жердочку – где-нибудь на стуле – и его самого, в подтяжках... Это сразу охладило меня. Да мне и впрямь следовало освежиться. Я вскочил, накинул плащ и сбежал вниз, на улицу.

Ночь обступила меня. На той стороне, у дворца, горели огни, а тут было темно и тихо. Лишь Нева плескала в гранит. Я сам чувствовал то, о чем говорила Грета: страх и гнев. Но это тотчас прошло на воздухе. Я перешел трамвайный рубеж и прислонился к перилам. Мысли мои спутались, приняв новый облик. Тяжкая луна ползла вниз. Нева расстилалась передо мной, и город казался затопленным до краев невиданным наводнением. Одни шпили торчали наружу. Вдруг захотелось мне, чтобы так все и было. Я удивился себе. Откуда это? Откуда эта тяга бездны, и терпкая сладость кладбища, большого могильника, и странное торжество в недрах ужаснейших катастроф? Что роднит нас с ними? Сердце мое сильно билось. Мне казалось, еще миг, и я пойму. У подножья веселого дома перед черной Невой все складывалось в странный узор. Скоро стало мне казаться, что я иду по дну океана, что затонувший город этот совсем не тот, но что он тоже знаком мне, и я могу дышать и бродить между зданий... Я встряхнулся, поняв, что грежу. Мне было зябко под плащом. Я толкнул прочь перила и поспешил к себе. За стеной было тихо. Я сразу уснул.

Наутро, войдя в кабинет, я так и хотел брякнуть Грете с порога: "А почему Блок к девкам ходил?" Но вместо этого спросил, улыбаясь, давно ли живет она на Мытне. Она удивленно вскинула бровь.

– На Мытне? Я там никогда не была.

И тотчас я вспомнил сам, будто знал всегда, что, действительно, живет она на Гражданке, в аспирантском общежитии. Я пригляделся к ней. Она ничуть не смутилась и не поняла моих обиняков. Я пожал плечом. Вечером я допросил кастеляншу. От нее я узнал, что дверь рядом с моей была заперта: там давным-давно был склад, набитый до верха старой дрянью. Ночью разве что крыса могла быть там. Но крыс в отличие от блох, это я знал хорошо, на Мытне не существует.

ECCLESIA

Кокушкин мост!.. Воспеть решаюсь

Я прелесть ножек, спин, задов,

Что тут ходили, терлись, жались,

Но не оставили следов.

Благословенный полдень жизни

Уж отшумел и изнемог,

И на ночной плачевной тризне,


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю