Текст книги "Песочное время - рассказы, повести, пьесы"
Автор книги: Олег Постнов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 26 страниц)
Объяснений с Кириллом Дозорский не хотел. Кирилл, собственно, не мог знать, чей был этот индеец, так как не водился во дворе ни с кем, кроме самого Дозорского (это обстоятельство было отчасти утешительно). Но он зато отлично знал, что у Дозорского такого индейца прежде не было. И теперь он сдержал в себе до времени вопрос потому только, что явился Хрюша, волоча за собою длинный грязный бинт, который общими усилиями стали засовывать в одну из главных дыр тары. Но Хрюша ушел опять и, глядя в сторону, Кирилл спросил:
– Что у тебя за индеец?
– Какой индеец? – принялся Дозорский тоскливо врать.
– Который в воду упал.
– Ну, это... Это мой индеец.
– Покажи?
Дозорский слазил в карман и достал индейца.
– Где взял? – деловито осведомился Кирилл, рассматривая отчего-то индейца лишь в руке у Дозорского: сам он не притронулся к нему.
Дозорский убрал индейца обратно и, пробурчав:
– Нашел, – двинулся опять в папоротники, теперь уже очень усердно высматривая тряпки и затычки для "пироги". Кирилл тоже его больше ни о чем не спросил и только уже час спустя добавил как бы между прочим:
– Это, кажется, не твой индеец.
– Был не мой, а теперь мой, – заявил Дозорский беспечно. Он сам к этому времени уже опять успел забыть об индейце и даже удивился, что Кирилл еще об этом думает (Кирилл думал, как видно, неспроста). Но так как настроение Дозорского было теперь совсем иное, озабочен он был другим, не индейцем, то в этот раз не почувствовал ни тоски, ни потребности врать Кириллу. Кирилл как будто остался доволен его ответом. Он примолк и благосклонно следил за тем, как Дозорский еще на раз уминает и заделывает в щель бинт, принесенный Хрюшей и чем-то странно п(хнувший, вместе сладко и тошно. Дозорскому казалось, что он когда-то прежде хорошо уже знал этот запах.
Был давно поздний обеденный час, когда их "пирога", спущенная, наконец, на воду, бесповоротно и быстро затонула, оставив у них в пальцах лишь по паре заноз. И тогда только разочарованный Дозорский, поглядев по сторонам, вдруг понял, что солнечный полуденный свет над лесом, пока они играли у болота, сменился словно исподтишка странной угрюмой мглой. В лесу под деревьями стало совсем тихо. И уже давно стояла в воздухе духота, однако мальчики ее не замечали, теперь же она сгустилась еще, и Дозорский подумал даже, что то беспокойство, которое тайно нарастало в нем все время с тех пор, как ушли они со двора, было вызвано именно ею, а не предчувствием нагоняя, ожидавшего его, как он думал, дома. По небу откуда-то сбоку шли из-за леса тучи, снизу они были густы и плотны, а выше сливались между собой, заволакивая все небо ровной недвижной пеленою, так что хорошо было видно, что что-то близилось или готовилось в природе, что-то такое, о чем Дозорский понятия не имел. И хотя память его тут не вовсе бездействовала, но подступы к ней оказались чем-то схвачены изнутри, ум обмирал, и он не смел глядеть дальше наглядного. Хрюша тоже весь сник. Кирилл был давно хмур, он смотрел вверх, щуря глаза. И почему-то от его взгляда и особенно лица, строгого в сером свете, Дозорскому, вопреки даже нагоняю, нестерпимо захотелось домой.
Мальчики пошли прочь гуськом по тропе в сторону гаражей, ступая неловко и сбивая шаг. Но Кирилл с Хрюшей отстали, и Дозорский обогнал их, между тем как тучи, бесшумно и быстро переместившись в небе, закрыли уже весь горизонт. И тотчас словно механический негулкий грохот пришел издали, из-за их спин, и застрял, как в вате, в тоже издали наплывшей на Городок тишине. До дому было уже близко, но холодный страх облил вдруг Дозорского, ему представилось, что идти еще очень далеко. Он сам не заметил, как побежал. Во дворе почему-то было теперь много народу. Дозорский увидел возбужденные предстоявшей грозой лица, ощутил даже особое предгрозовое веселье их и такое соучастие, будто в готовившемся страшном небесном предприятии у всех здесь тоже была своя роль. Они словно только ждали своего времени, но, уже почти не различив от ужаса лиц и никого не узнав, Дозорский в один миг взбежал к себе, на второй этаж, привалился неловко к двери грудью и, сжав кулаки, стал колотить в дверь изо всех сил, копя слезы. Он ждал, пока ему откроют. Однако длинные мгновения всё удлинялись лишь, за дверью была тишина – та самая, что в лесу и во дворе, она, это было ясно, пробралась уже и сюда, в их квартиру, и поняв, что матери дома нет, Дозорский продолжал толкать дверь с отчаянием, которое тотчас превзошло в нем все, что он чувствовал до сих пор, когда-либо в жизни. Краткий всполох за его спиной озарил подъезд. Гром ударил ближе и шире. Сверху, по лестнице, прыгая через ступень, спорхнула вниз стайка старших мальчиков, которых Дозорский не любил; он услыхал на лету, что они "идут смотреть грозу из подвала" (это они прокричали кому-то наверх), и как только в подъезде вновь стало пусто, он, весь взмокнув от ужаса, особенно под коленями и вдоль спины, обернулся, прижался спиной к запертой двери, пустил слезы по щекам и, уже не таясь, заголосил на весь подъезд как мог громко. О Кирилле и Хрюше он вовсе забыл. Он был один с тех пор, как побежал.
Он не знал, сколько прошло времени. Грохотало уже над самым домом, ливень обрушился на крыши, из стоков хлестнуло водой, и Дозорский смолк, так как внизу, под лестницей завозился кто-то: кто-то вбежал в подъезд, прячась от дождя. Дозорский вообразил, что это может быть его мать, но шаги стали медленны, особенно медленны после спешки, они были слишком гулки и тяжелы на лестнице, и Дозорский зарыдал вновь, увидев, что это был дядя Александр, отец Эли. Дядя Александр тоже его увидел.
Одним из главных, известных хорошо всем во дворе свойств дяди Александра было его умение радоваться не только шалостям детей, но и всему тому, что дети делали. Он был грузный усатый хохол с бачками, за которые при случае можно было подержаться, и, если требовалось, он сам никогда не забывал пустить умело в ход это испытанное средство. Теперь он обрадовался древнему ужасу Дозорского, лицо его просияло, и с первого же взгляда на него можно было бы сказать, что он знает толк в избавлении от невзгод маленьких мальчиков. Ему это и впрямь порой удавалось.
– А! что это мы плачем? – говорил он, неожиданно-ловко при своем весе взбираясь по ступеням вверх, к Дозорскому. Он тотчас присел подле него. – Ну? грозы забоялся?
Это он сказал так, словно нельзя было и представить себе большей ерунды, и он, дядя Александр, тоже отнюдь в нее не верил, а только делал вид, чтобы Дозорского рассмешить. Дозорский, однако, сейчас был менее, чем когда-либо, наклонен к шуткам.
– Ма... ма-ма ушла! – сквозь всхлипы едва выговорил он.
– Мама? Ну-у, так ведь это же ничуть не страшно, – протянул с большой убедительностью дядя Александр. – Она, должно быть, просто пошла в магазин. И ждет там, пока дождь кончится.
– А по.. почему... почему она ушла? – гнусил Дозорский, не останавливая пока слез.
– А ей нужно было! – радостно сообщил тотчас дядя Александр, весь в восторге от такого детского простодушия. – Она ведь должна же там купить продукты, как ты думаешь? чтобы сделать тебе обед?
– Она... она, наверное, уже сделала... – брюзгливо пытался Дозорский перечить; он, впрочем, видел и то, что в словах дяди Александра был свой резон: сквозь страх ему хотелось есть.
– Пойдем лучше к нам, – сказал дядя Александр. – Грозу посмотрим, от нас все хорошо видно. А тут как-нибудь и мама отыщется...
Но предложение смотреть грозу вновь потрясло страхом Дозорскому душу.
– Не хочу, не хочу, я боюсь! – завизжал он, прижимаясь из всех сил к дверям. Дядя Александр понял, что допустил оплошность.
– Ох боже мой! Да что ж ты боишься? – спросил он смеясь. – это, может быть, ты меня боишься? На-ко, смотри, как я умею двигать усами!
Но в этот раз испытанное средство помогло лишь слегка. Дозорский притих, но под слезой в глазах его дрожал ужас, он и сам дрожал весь, так что в конце концов дяде Александру пришлось-таки брать его на руки и нести вверх, на третий этаж, причем по дороге туда Дозорский опять ударился в слезы и молил: "Не надо грозу, не надо!", а дядя Александр на всякий случай двигал все же смешно усами и уверял, что "грозы никакой не будет, какая уж тут гроза!" Гроза между тем была. Они как раз только что вступили в полутемную прихожую давно знакомой Дозорскому Элиной квартиры, и дядя Александр повернул было голову, чтобы закрыть за собою дверь, когда небо вверху раскололось вдруг пополам огненной ветвистой трещиной, изгнавшей на миг мрак, и даже в фотографической тьме коридорного зеркала вспыхнул, как магний, белый ломаный пламень. Дозорский увидел разряд сквозь кухонное окно (прихожая одним концом примыкала к кухне) и, обогнав гром, завопил так сильно, что из комнат на его крик тотчас выбежали в прихожую тетя Светлана и Эля. Гром ударил по крышам, распался на куски и, медленно рокоча, отполз прочь.
– Вот, у нас тут авария, – стал весело объяснять дядя Александр, подмигивая Эле и разводя в сторону свободной от Дозорского рукой. – Мама потерялась. На весь подъезд рев...
Он хотел еще что-то добавить, но тут Дозорский, сам не зная зачем, рванулся вон из его рук, и дядя Александр спешно присел, чтобы не дать ему как-нибудь в довершение всех бед выскользнуть на пол.
В другое время Дозорский, может быть, устыдился бы Эли. Во всяком случае он не посмел бы показать при ней слез. Но теперь ему стало уже все равно, и даже их ссора сквозь серый покров, который накинул ему на ум страх, представилась ему незначительной, как бы вовсе не бывшей. Помня только одно – грозу над домом, неловко и как-то боком Дозорский шмыгнул мимо тети Светланы в детскую, где они всегда играли прежде с Элей, упал на ковер возле Элиной кровати и, не переставая плакать, полез под кровать, ибо гром с новой еще силой перекатился по двору, тряхнув оконные стекла. После этого кошмар окончательно смутил Дозорскому память.
Он, впрочем, помнил еще будто сквозь сон, как уговаривали его вылезть из-под кровати. Как тетя Светлана обещала пойти и разыскать ему его мать, коль скоро он уже не в состоянии спокойно ее дождаться. Как дядя Александр наконец сказал Эле:
– Э, да пусть его: лежит и лежит. Он потом сам выйдет, – и они стали смотреть вдвоем грозу, стоя у окна, причем дядя Александр улыбался и курил в форточку (курить т а к просто в квартире ему возбранялось), а Эля по временам тихонько вскрикивала: гроза была грандиозна.
И однако, в глубине души Эле все-таки было жаль Дозорского. Чуть погодя, посмотрев грозу, она отошла от окна, присела опять на ковер возле него и попыталась еще раз его утешить: достала из ящика для кукол и дала ему под кровать детскую музыкальную шкатулку с цветной картинкой, изображавшей маленькую девочку, которая кормила с тарелки гусей.
Этой кукольной шкатулке, похожей на футляр из-под зубного порошка, в жизни Дозорского было отведено видное место. Снизу (судя по изображению) к округлому ее боку была прицеплена как бы сонетка: тонкий и длинный капроновый шнур с твердым белым шариком на конце. Шнур выдергивался вниз, шкатулка начинала играть, равномерно втягивая шнур обратно – и так продолжалось до тех пор, пока белый шарик не оказывался вновь под ногами у нарисованной девочки. Звук был странный: с хрипотцой, словно сдавленный по бокам тесными стенками шкатулки, он имел власть в сердце Дозорского возбуждать сладостный томный зуд. В нем было много боли – либо тоски с цепкой прерогативой давности, – и от него в Дозорском воскресалось что-то, надежно спрятанное всегда под спуд, но такое, о чем он прежде много и обстоятельно знал. Мелодия была колыбельной, и, пока коробочка заглатывала сонетку, мир перед взглядом Дозорского мерк, пространство делалось безвидно и пусто, и твердь вещей, явно лишних в нем, грозила распасться, словно старый гипс. Порой Дозорского это пугало. Однако на деле страха в том мире не было, там вообще не было ничего, Дозорский понимал это ясно, и теперь его душа, утратив опору, вдруг именно там, как показалось ей, нашла желанный исход: хаос был старше ужаса.
Перестав рыдать, Дозорский протянул руку к сонетке (за последнее время их дружбы с Элей это стало для него чуть не главным искусом в ее доме) и хотел уже по обыкновению дернуть шнур вниз, но в этот миг дядя Александр, молчавший до сих пор, повернул к ним лицо, голос его странно дрогнул, и он произнес тоном, которого Дозорский прежде от него никогда не слыхал:
– Только не орите. Идите быстро сюда. Это раз в жизни бывает.
Он скинул за окно свой окурок и проворно хлопнул внутренней створкой форточки.
Эля тотчас вскочила. Дозорский, колеблясь, помешкал еще мгновение под кроватью, но любопытство взяло в нем верх – что-то особенное, это было ясно, происходило снаружи – и, неловко ерзая всем телом по ковру, он, наконец, выбрался кое-как на свет и встал на ноги. Одного взгляда за окно было довольно, чтобы понять, что имел в виду дядя Александр.
Квартира Эли, как и его собственная этажом ниже, приходилась окнами "за дом". Отсюда, с третьего этажа, хорошо был виден лес, болото и гаражи, гаражи особенно удобно просматривались сверху. И вот теперь над их крышами, в серой от дождя мгле стоял недвижно огненный белый шар величиной с мяч. Правда, может быть, так это казалось только отсюда, а настоящую его величину определить на глаз было нельзя, как нельзя было понять, куда именно он намерен плыть: он словно раздумывал, выбирая. Но пока Эля трясла за руку дядю Александра и причитала:
– Что это, пап, что это? – а тетя Светлана, охая, бегала по квартире и закупоривала одно за другим окна, он тихо тронулся вниз и вбок, как бы соскользнул с насиженного места и, зловеще переливаясь, поплыл сквозь дождь к дальнему фонарному столбу. Серые зыбкие тени под ним легли и послушно вытянули концы в противоположную его ходу сторону. Тетя Светлана замерла где-то в гостиной. Было похоже, огненный шар ее околдовал. Он околдовал и Дозорского, тот тоже весь замер ссутулившись, свесив руки, и угрюмо смотрел перед собой в окно, будто не решаясь еще отойти от Элиной кровати. Он, впрочем, все хорошо видел. И вот странно: хотя теперь дядя Александр очень приметно волновался (шар, описав дугу, поворотил от фонаря к их дому) и тетя Светлана уже не раз вскрикнула "о, боже!", а Эля, прижавшись из всех сил к руке дяди Александра, не спускала с окна глаз, – Дозорский, однако, вопреки этой общей панике был, казалось, совершенно спокоен и тих и ничем не обнаружил своего участия в катаклизме. Наоборот: теперь, когда зримый апофеоз грозы предстал перед ним с безусловностью факта, а сокрушительная ее суть сделалась понятной всем, он, Дозорский, уже не ощущал в себе ничего, кроме скучного недоумения, как это бывает во сне, когда сверзившись как-нибудь ненароком в пропасть, продолжаешь спать и видишь, что пропасть слишком мелка, скорее всего призрачна и вряд ли способна причинить кому-либо какой-нибудь действительный вред. Он был разочарован – а с тем вместе и опустошен; про себя он ждал б(льшего.
Шар между тем замкнул круг и повис опять над гаражами, против окон дома, тяжко подрагивая, словно полный воды куль. "Саш, а он может..." начала было тихо тетя Светлана, но тут что-то стряслось с шаром. Как от толчка вдруг рванулся он прочь, пролетел, увертываясь от осин, над болотом и со всего ходу въехал в ствол византийской сосны, в самый центр его, под крону. Вероятно, удар был страшен. Шар разорвало, он плеснул во все стороны огненной кляксой, и хотя в последний миг кто-то успел подменить громовой раскат залпом детских хлопушек, однако клуб дыма, густой и темный, вырвавшись из него, пополз вверх по коре, цепляясь за ветви. Дозорский ждал, что сосна рухнет. Мгновение ему казалось, что ее недвижность – лишь миг перед обвалом. Но время шло, дождь рвал дым, гром валил камни где-то уже вдали, за лесом, и внезапное солнце, нырнув в щель на западе, хлестнуло снизу, через полнеба, по желтой изнанке туч. Сосна даже не дрогнула. Дождь тотчас поредел. Дым отнесло и развеяло, и уже опять дядя Александр курил в распахнутое настежь окно, на улице звенели голоса, машины расплескивали муть невостребованного потопа, в дверь Элиной квартиры стучали, и тетя Светлана шла открывать, а Дозорский, обмягший и сонный, безмолвно плелся за ней вслед, уже твердо зная, что это наконец его мама и что сейчас он пойдет домой. Гроза кончилась.
Час спустя, на закате, наевшись и разомлев, он лежал у себя в гостиной на спине, удобно подоткнув шитый край подушки себе под голову, и лениво протягивал ноги вдоль дивана для гостей, его излюбленного места дневных почиваний. Только что перед тем вынутые с помощью одеколона и иглы занозы оставили у него в пальцах приятную саднящую боль, солнце пускало по комнате зайчики, радужные пятна отражались в темных глубинах полировки, наводя на стены и пол сумеречный уютный свет, и, вдыхая сквозь дрему душистый аромат, рассеянный в воздухе и не вовсе еще улетучившийся через открытый балкон, Дозорский впервые с тех пор, как испугался грозы и побежал, вспомнил мимоходом о Хрюше. Помыслил он о нем, правда, лишь слегка, наряду с другими, посторонними Хрюше, но тоже сонными и легкими, приятными ему предметами, как то: Эля, подарки ко дню рождения (он чуть было не потерял сегодня от страха свое ведро и совок, которые потом все же счастливо нашлись у него под дверью, хоть он и не помнил, каким образом принес их туда); но Хрюша теперь предстал перед ним в мученическом ореоле собственного неблагополучия, слишком и без того ему известном, и Дозорский лишь с жалостью подумал о нем, что вот, может быть, он сидит теперь, после трепки, где-нибудь в углу, куда его имели обыкновение ставить за любой пустяк, в том числе и за поход на болото, и даже понятия не имеет об этом полном, наружном и внутреннем вечернем покое, от которого Дозорскому самому делалось уже отчасти скучно. Он зевнул. Скитания помыслов подвели его как раз вплотную к Кириллу, однако о Кирилле он думать не захотел и, перевернувшись со спины на бок, лицом к стене, прищурил глаза.
Отца с работы еще не было. Обычно он приходил позже, чем дядя Александр, часам к семи, а сегодня задерживался и даже почему-то пропустил обед. В таких случаях, довольно нередких, он всегда звонил по телефону с работы домой и, должно быть, звонил и в этот раз, но Дозорский этого не слышал, так как и сам сегодня прогулял обед на болоте. Он вообще плохо разбирался в семейных отношениях своих родителей. Любовь отца к себе он, правда, всегда хорошо знал и так же знал его чувства к матери, которой тот был старше и от которой таился с своей любовью – быть может, не зря. Дозорскому, впрочем, до этого не было никакого дела: по крайней мере, так сам он думал. Он не умел еще обращать внимание на жизнь родителей, всякий порядок вещей воспринимался им как должный, а поскольку ссор в их семье не происходило никогда, то он и считал, что у него нет оснований для беспокойства.
Он сам не заметил, как уснул. Спал он не долго, но крепко и, вдруг пробудившись, обнаружил слюну в углу рта и пятна на подушке. Ему очень это не понравилось. Такие именно пятна он видел не раз по утрам на подушке у отца, если заходил к нему зачем-нибудь в спальню, и еще прежде как-то ломал себе голову над тем, откуда они берутся. В этом открытии что-то неприятно задело его. Тряхнув головой, он поспешно сел, поджал под себя ноги и, недовольно хмурясь, стал смотреть кругом, по комнате. Был вечер, закат, и у дверей звонили.
На один миг, сам не зная отчего, Дозорский вдруг весь внутренно подобрался: он уже готов был вскочить и бежать в прихожую открывать (его словно толкнуло что-то), но тут понял, что его мать опередила его; он, вероятно, как раз и проснулся от звонка. Дверь между тем заскрипела под ее руками, тонко брякнула дверная цепка, и Дозорский услышал голос Эли, странно раздвоенный подъездным эхом.
– Здравствуйте, Настасья Павловна! – (Тайно и явно Эля гордилась тем, что избегает в беседах с старшими тотемических форм родства, и была вежлива из всех сил). – Извините, пожалуйста! А Сережа дома?
– Сережа? дома. Проходи, – говорила Настасья Павловна, кивком головы приглашая ее внутрь.
– А он выйдет?
– Он, кажется, спит. Не знаю, если проснется...
– Я не сплю, не сплю! – закричал Дозорский, поспешно вскакивая с дивана и выбегая в коридор. На ходу он тер кулаками глаза.
– Выходи, мы во дворе, – сказала ему Эля, усмехнувшись ему и на него посмотрев уже через плечо, с середины лестничного марша.
– Ты надолго? – спросила Настасья Павловна.
– Не, я сейчас...
Даже не прикрыв за Элей дверь, Дозорский стал поспешно всовывать ноги в застегнутые сандалии, уже вымытые Настасьей Павловной после болота. Носки надеть он забыл, и теперь металлические пряжки больно врезались ему в кожу.
– Горе ты мое, – сказала Настасья Павловна, следившая за ним. – Хоть бы носки надел...
Это она произнесла не очень уверенно, без нажима, дав ему повод спешно юркнуть мимо нее в дверь, на ходу лишь кинув:
– Там тепло! – чему Настасья Павловна снисходительно улыбнулась.
Собственно, она не имела ничего против его прогулки с Элей. Ей, как и дяде Александру с тетей Светланой, в душе вовсе не нравилось то, что их дети повздорили между собой, но, она это понимала сама, вмешательству старших тут не могло быть места. Все должно было решиться само по себе, без их участия, и теперь, глядя Дозорскому с улыбкой вслед, она решила про себя, что расчеты ее, пожалуй, были верны. Дозорский сам тоже так полагал.
После того, как сегодня, во время грозы, Эля утешила его под кроватью музыкальной шкатулкой и была даже ласкова с ним, у него и в мыслях не осталось принимать всерьез их ссору, он чувствовал себя в безопасности и был в восторге от того, что Эля сама первая позвала его гулять. Он выскочил за ней следом из подъезда во двор, остановился на миг, чтобы поправить сбившийся в спешке задник, поглядел кругом и тогда только понял, что попался.
Эля, толстая Лера, а с ними вместе тот молодой человек, которого Дозорский видел нынче утром в песочнике (он, при ближайшем рассмотрении, оказался старше Дозорского на год, выше его и шире в плечах и кости), вероятно, поджидали его, и раньше, чем он успел что-либо сообразить, он оказался прижат к стене возле дождевого стока, причем тотчас с ужасом постигнул и то, что спасать его здесь некому.
– А... Это что? что такое? а? – говорил он, слегка заикаясь и переводя взгляд с Леры на Элю (смотреть молодому человеку в глаза он почему-то не отважился).
– Сейчас узнаешь, – посулила Эля. Она коварно ухмыльнулась. – Ну-ка: гони индейца.
При этих словах она подставила ему свою ладонь с плохо вымытыми и нечистыми под ногтями пальцами, сжав их, однако, перед тем в красивую гибкую лодочку. Дозорский вдруг схватился за карман: индеец был там, он просто совсем забыл о нем, и, уследив его жест, Лера тотчас противно завизжала:
– А! а! вон он где! вон схватился! – указывая на его руку своей рукой. Она даже припрыгнула от возбуждения на месте.
– Гешка, забери у него, – велела Эля молодому человеку.
– У меня нет, нет, – забормотал Дозорский торопливо, пугаясь все более в душе верзилистого Гешки. – Ну честно же нет! Ну чего пристали? Ну чего-о? – Лицо его жалко искривилось.
– Ой! ой! да он сейчас расхнычется! – сказал уничижительно Гешка. Он протянул неспешно к Дозорскому руку так, будто и не собирался даже пускать силу в ход, но при этом край его рта саркастически вздрогнул. Дозорский сник. В отчаянии глянул он мимо него во двор (он все не решался смотреть ему в лицо) и вдруг, словно от мгновенной мысли, озарившей светом истины ему ум, он весь вскинулся и воспрянул: в двух шагах от него, приоткрыв по обыкновению рот, стоял возле скамьи Хрюша и не мигая, во все глаза следил за ним и за Гешкой. Гнев тотчас затмил в Дозорском страх.
– А-а! так это вот кто разболтал! – вскрикнул он, злобно ликуя, и, разом все позабыв, ринулся напролом, между Элей и Гешкой, к Хрюше.
Хрюша даже присел на месте от ужаса.
– Это не я, не я, – завопил он, прикрывая почему-то голову руками, но в этот миг Гешка рванул сзади Дозорского за плечо, сунул без церемоний руку ему в карман и, тотчас выскользнув оттуда, индеец плюхнулся в придорожную грязь, на глазах всех приняв вид бурой помпейской жертвы. Схватив друг друга за одежду, мальчики покатились в траву. Эля и Лера с победоносными криками кинулись было к индейцу, но Дозорский и тут опередил их. Увернувшись кое-как от Гешки, он с размаху накрыл индейца всей пятерней и, вскочив на ноги, живо бросился вновь к Хрюше, готовясь уже заранее оставить от него одно мокрое место. Хрюша зажмурился, так как кулаки Дозорского замелькали у самых его глаз.
– Но это правда не он, – сказала поспешно Эля.
– Это я, – добавил чей-то голос у Дозорского за спиной, и тот, вздрогнув, обернулся. Сзади стоял Кирилл. – это я им сказал, – продолжал он мрачно, насупливая бровь. – Потому что это не твой индеец. – Он махнул рукой, как бы подтверждая тем неоспоримость такого факта. – У тебя раньше этого индейца не было... Значит, он не твой. Я это сделал потому... потому что чужое брать – это нечестно.
Тут он сморщил еще решительней лоб, повернулся и, из всех сил соблюдая достоинство, пошел от них прочь, ступая так медленно, как только мог.
Гешка тем временем уже тоже поднялся на ноги.
– Да ну его, – сказала вдруг Эля Лере. – Ладно. Мне этот индеец не нужен. – (Дозорский все еще держал индейца в кулаке, стоя возле присевшего Хрюши). – Пусть он его себе забирает.
Все, включая Хрюшу, недоуменно уставились на нее.
– Почему? – спросил Гешка потом.
– Так.
– Ну, как хочешь, – он недовольно дернул щекой. – А если что, так можно и отнять...
Он был явно разочарован.
– Нет, не надо, – решила Эля. По лицу ее вдруг скользнула быстрая усмешка. – Знаешь что? пусть он лучше тогда трусы снимет. Я снимала? прибавила она веско, переводя взгляд с Леры на Дозорского. – Снимала. И ему показывала. А он нет.
Гешка тотчас просиял.
– Угу, ясно, – сказал он, деловито оглядываясь. – Тут только нельзя: увидят.
– Вон, на стройку пошли, – предложила Лера.
– Можно в подвал, – сказала Эля задумчиво.
– Не: там эти... ну как их? эти ваши...
– Мертвяки, что ли? – Эля презрительно скривилась.
– Да нет, те, которые там в грозу сидели. У них теперь там этот... громоотвод. Они его свинчивают.
– Громоотвод? Так пошли в кусты, – кивнула Эля. – Вон в те, – она показала на куст за песочником. – Там сейчас никого. Пошли?
На Дозорского она взглянула без злобы и так, будто только спрашивала его совет. Все остальные тоже поглядели на него.
Дозорский молчал. Во все время этого спора он не произнес ни слова и сейчас словно с трудом пошевеливал языком во рту. Но и сказать ему, в общем, было нечего. Индеец был ему отдан, и теперь лишь его собственный долг был за ним. Он действительно обещал как-то Эле...
– Я... мне лучше не надо тогда... индейца, – промямлил он неловко.
– Нетушки, – сказала Эля. – Хитрый какой... – она улыбнулась ему. Ну?
– Иди-иди, – встрял грозный Гешка. Должно быть, в глазах Эли реванш был ему необходим, и он уже подступался к Дозорскому. Но Дозорский в этот раз почти его не заметил. Склонив голову и припадая почему-то на правый бок, неуклюже, с трудом поплелся он мимо качелей и песочника, через весь двор в кусты. Хрюша остался сидеть возле скамейки.
Снова Эля, Лера и Гешка окружили его.
– Давай, снимай, – сказала нетерпеливо Лера. Эля с любопытством следила за ним.
Чувствуя странную тягость в губах и на языке, Дозорский подцепил большим пальцем резиновый пояс штанов и потянул их вместе с трусами осторожно вниз, к бедрам. Глядел он при этом на одну Элю, ей в глаза, Эля тоже прямо смотрела на него, причем в зрачках ее вдруг он увидел что-то такое, чего прежде не знал и теперь тоже не понял, чт( это было. Он вздрогнул.
– Ну? – прикрикнул на него Гешка. – Чего встал? Давай, давай.
Дозорский согнулся, стянул штаны до колен, подумал еще, с вялой медлительностью, что так это будет уже, должно быть, довольно, поднял голову – и тут увидел отца.
Он замер. И все замерло с ним. Мир утратил звук, все совершилось в полной тишине. Не стало Эли, не стало Леры. Молча канул куда-то отвратительный рябой Гешка. И только Дозорский на тонких ногах, перепачканных в черное и зеленое, с расцарапанными укусами комаров и со штанами, спущенными по самые колени, стоял один посреди карликовых кустиков, не способных скрыть его, и плакал во весь голос, кривя рот, перед глазами своего отца, который тоже стоял и смотрел на него неподвижно и грустно. Он так и запомнил его. И когда, спустя семь лет, весь опухший от новых слез, он шел через этот же двор, в снегопад, за его гробом, отец мерещился ему все таким же, в закатных летних лучах, с светлым и печальным своим взглядом и с обескровленной, вероятно, сжатой от напряжения нижней губой.
1990
КОЛЬЦО АГАСФЕРА
Русские становятся эмигрантами задолго до того, как покидают родину; иногда они и вовсе ее не покидают. Это Достоевский, наш погребальный гений, даже на своих портретах неприятно похожий на катафалк, впервые сказал, что мы в России чуть ли не все эмигранты. Признаться, мне кажется, что это он сочинил Россию такой, как она есть. Всего полвека прошло, как уж стали расстреливать за "внутреннее эмигрантство". А в наше время, свободное от репрессий по пустякам, очевидно, можно говорить и о внутренней ностальгии. Я стал эмигрантом в Киеве, летом, июльской ночью, настолько густой от свечи, горевшей на столе моем, что трудно было дышать. Я понял это почти сразу, глядя вперед в будущее сквозь тьму, хотя тогда и речи не шло о паспортах, вызовах, визах, вообще обо всем том, что сопутствует перемене отечества. Я склонен думать, что так это случилось из-за других, куда более важных для меня забот, охвативших меня тогда, с той минуты. Помутив разум, они обострили интуицию, а с нею вместе и стыд, в преодолении которого, как известно, кроется вся сладость вины и греха.
Впрочем: что мы знаем о своей вине? И где чужая подлость, окончившись, начинает быть нашей? Бесстыдство отчаяния иногда извинительно, но все же для меня этот вопрос не из праздных, хотя бы уже потому, что он приходит вечерами, ко сну (у меня бессонница), сопровождая некое – но только одно-единственное, это важно – раскаяние, о котором речь впереди.
Та киевская ночь, как и все на свете, имела свою предысторию. Я уже чувствую, что мне придется забегать вперед или отступать вспять, чтобы соединить в одно две половины, из которых слагается временное бытие наше. Однако если верить Блаженному Августину, настоящее неподвластно уму, а прошлое и будущее довлеют всегда. Вот почему удобнее вести счет от сотворения мира, как это и делают русские испокон веков. Что ж с того, что мой мир был создан по ошибке? Было так: