Текст книги "Комбат"
Автор книги: Николай Серов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц)
Сегодня приходилось особенно трудно. Труден был бой, и он впервые не имел возможности непосредственным участием, в схватке, погасить свою горячность и должен был сидеть тут, в подвале, когда так и вскидывало то и дело выскочить на волю и по привычке хлестаться с фашистами лицом к лицу. Ему некогда было подумать, что на самом деле все шло как нельзя лучше. Батальон и сегодня не просто держался, а, обманув, изматывал противника, продолжая сдерживать немало вражеских сил. То есть делать то самое дело, которое и комбат, и все командиры рот задумали сделать. Сегодня он ни разу не выстрелил, ни разу не крикнул, как всегда в такие дни бывало прежде, но ни разу еще не пережил того, что пришлось пережить в этот день.
Когда враг жал и жал, не отступая (а было не раз и так), и наши бойцы ничего не могли поделать с ним, казалось, оборона вот-вот лопнет, и все будет кончено. Не распадется, не рассыплется, не будет, как обычно говорят, прорвана, а именно лопнет. При сильных натисках врага оборона наша вытягивалась вглубь так же примерно, как вытягивается зажатая с двух сторон резиновая полоска под нажатием пальца. Резинка эта все тянется и тянется, пока не наступает момент, когда она растянуться больше уже не может – еще усилие, и лопнет со звоном. Комбат всеми своими нервами, тоже натянувшимися настолько, что, казалось, еще немного, и они не выдержат, лопнут – чувствовал, что такой критический момент наступал. Он точно знал, что еще малюсенькое усилие врага – и все полетит к чертям. Но на этом пределе нечеловеческого напряжения у фашистов не хватало не сил, а крепости натуры, и они не могли сделать последнего, решающего усилия.
Еще при первом таком натиске Тарасов почувствовал, что ворот гимнастерки душит, и он рывком раздернул его. Но и потом во всякую, особенно трудную минуту ему становилось душно, трудно дышать, и, держа в руке телефонную трубку, он водил другой рукой около горла, и все в подвале знали по этому движению, что дело неважно.
Там, в ротах, были атаки, была драка лицом к лицу, но были и передышки. Для него передышек не было вовсе. Были лишь мгновенья, в которые становилось чуть легче. Отбивали атаку в одном месте, она начиналась в другом, а то и сразу по всей линии обороны. Он стремился к тому, чтобы увидеть всю картину боя, уловить, где же самое-то лихо, чтобы вовремя помочь своим бойцам. А туго было везде, и помочь было фактически нечем. Из всех бед и опасностей надо было точно найти самую бедовую беду и помочь только там.
– Танки давай, комбат, танки, а не то мне крышка! – кричал в трубку один ротный. И уже властно звал другой телефон, и другой ротный требовал:
– К моему КП подкатываются, к КП! Танки давай, комбат!
И хотя комбат знал, что это были не вопли трусов и паникеров, он отвечал:
– Не паникуй, не паникуй! Что паникуешь? Не будет танков, нет! Держись!
Он действительно не мог помочь танками всем. Во-первых, танков было всего шесть, во-вторых, у них все меньше оставалось горючего и боезапаса. И потом в сопках, среди валунов, болотистых низин, озер, танки не могли двигаться быстро. Случалось, они уходили в одну роту, делали свое дело и долго не возвращались назад.
Было за день всего. Случалось, Тарасов злился, кричал на людей, грозил, хлестал незаслуженными, обидными словами. Ему некогда было осадить себя, некогда обдумать свое слово.
Когда он разносил нового командира четвертой роты, а в ответ не услышал ничего, рассердился не на шутку и закричал в трубку:
– Ты что… оглох?! Отвечай!
В трубке раздался тихий, несдерживаемо-осуждающий голос:
– Не кричи, комбат, не на кого. Убит он… Только сейчас убит.
Ощущение того, что злился и кричал на мертвого своего товарища, морозом продрало все тело комбата. Он побелел, и не для кого, а для себя, для своей совести только прошептал:
– Прости ты меня… прости, Петя…
Больше он не кричал. И этот его совершенно новый голос и спокойные слова сначала удивили ротных, а потом успокоили их.
– Так-так, – говорил он, выслушивая очередной доклад. – Ты успокойся. Успокойся, говорю. Прикинь все хорошенько, оглядись получше. Танки ушли в третью роту, там еще похлестче твоего. Да, да… Держись, прошу тебя, держись. Как только танки вернутся, сейчас же к тебе, сейчас же! А пока держись во что бы то ни стало, понял?
В четвертой роте погибло уже трое ротных, двое погибли в первой, и сейчас там был третий ротный. Во второй уже командовал политрук, человек недавно пришедший с гражданки, в третьей – дважды раненный Волков наотрез отказался уйти с поля боя.
Враг все лез и лез. и, казалось, не будет конца этому дню.
Но фашисты выдохлись-таки, примолкли.
Прекращение вражеских атак Тарасов ощутил не по заглохшим шумам боя, а по смолкшим телефонам.
Телефоны молчали, точно умерли.
– Что у тебя? – не выдержав этого молчания, встревоженный, не беда ли какая, крикнул он в трубку.
– Не лезут что-то больше… – удивленный не меньше его, отвечал ротный.
Он спросил другого, третьего, четвертого – атак не было нигде, и слышно вдруг стало за подвальной дверью, что и ветер стихал, видно, устав оплакивать погибших…
17
Не верилось ему, что на сегодня все.
«Что они еще придумывают?» – пытался угадать комбат. Что решить теперь, он не знал, и не по плечу одному была эта забота. Устал так, что и голова работала плохо. Нет, надо было непременно посоветоваться с товарищами.
– Где комиссар? – спросил он.
– Недавно был в четвертой… Там его последний раз видели.
Многие в этот день «недавно были», и он только теперь испугался за комиссара.
– Найдите его, – попросил он, тревожно думая: «А если его нет в живых, как же быть тогда?»
Он хотел спросить еще об Абрамове, да что толку спрашивать? Старшине было приказано достать языка, все знали об этом, понимали, как это важно, особенно сейчас вот, и если бы о них был какой-то слух, сами бы доложили без спросу.
Вдруг на улице послышался какой-то шум, дверь распахнулась, и вместе с клубами холодного воздуха, с мелькавшими в нем снежинками в подвал влетел сунутый толчком в спину человек в финской форме. Влетел и, сделав по инерции несколько шагов, остановился и выпрямился. Сразу же за ним вошел Абрамов, и потом – четверо разведчиков. Тарасов облегченно вздохнул– разведчики вернулись все. Махнул рукой Абрамову, взявшему под козырек для доклада, и пристально посмотрел на пленного. Это был среднего роста, худощавый, седой человек в разорванном коротком маскхалате, лыжной куртке, прямых брюках и шапке с коротким козырьком.
На ногах у него были крепкие ботинки с нашлепкой сверху носка, для более быстрого и надежного крепления лыж. По тому, что материал на форме был лучше, чем у обычных лыжников, Тарасов понял: Абрамов приволок не рядового пленного. На брюках, заправленных в толстые шерстяные носки, и теперь еще сохранились стрелки от глажения. Лицо пленного, морщинистое на лбу и у глаз, было тщательно выбрито.
«Ишь, сволочь, и тут нашел время о себе не забыть!»– подумал Тарасов.
Он глядел на пленного не только с горячей ненавистью еще не остывшего от недавнего боя солдата, нет! Он глядел на него так, как глядят не на человека, а на скопище зла и всей мерзости, какая только может быть на земле. Да, для него это был не человек, как он привык знать людей, – это было то, что принесло смерть его товарищам, детям, матерям, старикам – горе всем, кого он любил. Все замерли в подвале.
– Здорово брыкался, стерва, – проговорил Абрамов, заметив, что комбат обратил внимание на здоровенную синевшую подглазину на лице пленного.
– Извиняться не будем! – усмехнулся Тарасов.
Под общими взглядами ненависти пленный стоял не согнувшись – прямо, только сцепил зубы. На лбу у него проступили капли пота.
– Что, Каролайнена не вызвали разве? – спросил Тарасов.
– Как не вызвать, вызвали.
Каролайнен вошел, когда в подвале самый воздух уже, казалось, нагустел нестерпимым напряжением.
– Наконец-то, – облегченно вздохнул Тарасов. – Бумаги при нем какие были, старшина?
Абрамов ждал этого вопроса, тотчас достал из внутреннего кармана шинели и подал взятые у пленного бумаги. Каролайнен стоя быстро прочел их. Бумаг было немного – одни личные документы.
– Можете познакомиться, – сам полковник личной персоной, – дочитав последнюю бумагу, сказал Каролайнен, изучающе, пристально глядя на пленного.
– Ого! – невольно вырвалось у комбата, и он с восхищением поглядел на разведчиков. Разведчики никак не выразили отношения к похвале комбата. Смертельно уставшие, с изнуренными лицами, они даже не пошевелились– как стояли, так и остались стоять: один, приткнувшись плечом к стене и уронив голову, – казалось, вот-вот сползет на пол; другой прислонился спиной к стене и руками вцепился в сжатую меж ног винтовку; третий, молодой боец, уже сполз на пол и сидя, уронив голову, спал; четвертый силился стоять прямо, но его покачивало, и, казалось, он вот-вот грохнется. Но больше всех тронуло Тарасова то, что Абрамов – этот богатырь с полным, налитым здоровьем лицом, широкими плечами, крепконогий, с руками, кулаки которых были, право же, как гири, – хоть и стоял перед ним, но весь как-то сник.
Плечи опустились, веки натяжелели, и, главное, не было в серых глазах его обычной живинки и солидной спокойности. Он из последних сил тоже сделал свое дело, и теперь, когда были отданы и бумаги, ему уж было безразлично все, только бы ткнуться где и уснуть.
– Ложитесь здесь, здесь потеплее… – проговорил Тарасов и, подойдя к одному из разведчиков, взял его под мышки, как раненого, чтобы помочь ему лечь. Разведчик не отказался от помощи, только, когда лег, проговорил:
– Спасибо… – и тотчас закрыл глаза. Ординарцы сейчас же уложили остальных, прикрыли своими шинелями. Растревоженный состоянием разведчиков, Тарасов забыл о пленном, и, когда до него донесся резкий голос на чужом языке, он не вдруг и сообразил, что это такое значило.
Обернувшись, он увидел, как полковник почти кричал на Каролайнена. Лицо его сделалось злым, глаза так и кололи Каролайнена. Каролайнен, тоже немолодой уже, с сединой в волосах человек, слушал спокойно, с усмешкой на лице, что, видно, еще больше выводило из себя пленного. По этому виду и тону Тарасов сразу ощутил, как бы вел себя полковник, попадись ему в плен Каролайнен, он, Тарасов, или кто-нибудь из наших. И страданья своих бойцов, и дерзкое поведение полковника еще сильней обострили чувство ненависти комбата.
Чувство безудержной ярости, какое охватывало его в бою, вспыхнуло в нем сейчас. Побледнев, он шагнул к пленному, почти шепотом выдавив:
– Ты еще смеешь…
И наверное, много же чувства было вложено в эти негромко сказанные слова, если полковник смолк на полуслове, обернулся и, увидев лицо комбата, тоже побледнел и отступил шаг назад.
Тарасов не вдруг совладал с собой, не сразу разжались его пальцы, вцепившиеся в кобуру пистолета. На побелевшем лице полковника бисером проступили капельки пота. Совладав наконец со своим гневом, Тарасов спросил Каролайнена:
– Что это он разорался на тебя?
Каролайнен, хорошо знавший своего комбата, хоть и осуждал ненужную сейчас горячность Тарасова, понимал, чем был вызван его гнев, и был в глубине души признателен ему за это. С благодарностью глядя на Тарасова, он ответил:
– Мы встречались раньше, на баррикадах Хельсинки. Господин полковник, тогда в чине капитана, вел на нас своих солдат. Я напомнил ему об этом, и у господина полковника разыгрались нервы.
– Вот как! – глядя то на Каролайнена, то на пленного, удивленно проговорил Тарасов. – Значит, старые знакомые?
– Да-да, старые… – неприязненно посмотрев на полковника, подтвердил Каролайнен.
– Чего же он теперь-то шумит? Или все еще не понял, где он и что с ним?
– Все он прекрасно понимает, – усмехнулся Каролайнен, – даже русский язык. Он ведь служил в русской армии.
Час от часу не легче! Тарасов вопросительно, с каким-то неверием даже, смотрел на пленного.
– Да, я получил чин капитана в русской армии и имел честь окончить Петербургское юнкерское училище, – на чистом русском языке ответил пленный.
– Ну и ну, господин полковник, – покачал головой комбат, – сначала вы командовали русскими солдатами, имели честь, как говорите, а теперь стреляете в сыновей этих солдат и тоже, поди, считаете это за честь, а?
– Но сыновья этих солдат, целясь в меня, тоже не стараются промахнуться, – усмехнувшись, отвечал полковник.
– Да уж это само собой, – согласился комбат, – дело только в том, кто на кого первый поднял оружие. У нас на этот счет говорят: как аукнется, так и откликнется.
– Эти мелочи господина полковника не интересуют, – заметил Каролайнен, – он исповедует другую веру – убивать тех, кто смеет думать и жить иначе, как это нужно и выгодно ему.
– Уберите отсюда этого предателя, иначе я не буду разговаривать с вами, – резко потребовал пленный.
– Чего-чего? – изумленный, переспросил Тарасов и невольно поглядел на Каролайнена, начальника штаба, ординарцев. Его поразило, что пленный назвал Каролайнена предателем. Поразило настолько, что и тон, и требование полковника как-то даже не тронули его. Каролайнен, как и Тарасов, был коммунистом. Но для Тарасова Каролайнен был святыней потому, что он принадлежал к той старой гвардии партии, перед которой Тарасов благоговел.
Каролайнен чувствовал себя своим среди своих, потому что и все здесь, как и он, сражались не только за свою Родину, но и за те идеалы, которым он был безраздельно предан. Он привык к уважению, но сейчас был растроган особенно. Его взволновали и эти изумленные слова, и взгляд, и поведение, и весь вид Тарасова, лучше всяких слов говорившие о том, как этот молодой командир уважал его и верил ему.
Финляндия, которую представлял полковник, была знакома Тарасову. Вопроса, на чьей стороне правда, для комбата не существовало. Но он не мог взять в толк, как могли оспаривать такие очевидные истины, и, движимый этим чувством удивления, спросил пленного:
– Объясните мне, как человек человеку, господин полковник, неужели вы в самом деле убеждены, что гибель отца, брата, мужа, товарища, так уж желанна, является таким нужным делом, что это выражает самые святые чаяния финского народа? Каролайнен, я и все здесь смотрим на вещи иначе, и вы называете это предательством, а то, что сами делаете, полагаете, очевидно, за доблесть? Непостижимо! В чем же тут доблесть, объясните мне, если можете? Ведь вы же могли и не воевать с нами. Это мы вынуждены защищаться, а вас что заставило гнать людей на смерть, если верить, что вы озабочены интересами своего народа? Не понимаю. Согласитесь, что с человеческими понятиями, со здравым смыслом все это не вяжется.
Пленный молчал.
– Почитайте, каково от ваших доблестей моему народу! – проговорил Каролайнен. Разволновавшись, он не вдруг расстегнул шинель и достал из кармана гимнастерки принесенное Васильевым письмо. Полковник стоял неподвижно, не брал письма из рук Каролайнена.
– Возьмите письмо! – потребовал Тарасов.
Полковник взял.
– Читайте.
Полковник начал читать. Он читал спокойно и медленно, пристально водя глазами по строчкам. На лице его было такое выражение, точно у себя в кабинете, чуть уставший, он читал обычную деловую бумагу. Ни в глазах, ни в движении губ не выразилось никакого волнения, ни одна тень не пробежала по его лицу. «Ну, видать, силен палач! – подумал Тарасов. – Ничем его не прошибешь! Закоренел!»
Окончив читать, пленный посмотрел на Тарасова, молча спрашивая, что еще от него потребуется.
– Я не могу понять, как человек может докатиться до вашего состояния? – не удержался, с презрением спросил Тарасов.
Пленный понял, чем вызван этот вопрос, и попросил:
– Разрешите присесть…
Он сказал это так, точно зашел к знакомым, а те по невнимательности не заметили его состояния и не позаботились о нем. Эта как-то по-домашнему прозвучавшая просьба невольно заставила Тарасова с удивлением посмотреть на пленного. Он видывал в плену наглых фашистов, видывал перепуганных, видывал этаких наружно покладистых, но такого пленного видел впервые. И уже без прежней непримиримости ответил, показывая на стул:
– Садитесь.
Тарасов, глядя, как устало, по-стариковски полковник опустился на стул и, сев, уронил руку с письмом на колени, понял, что удивившее его спокойствие полковника было следствием желания не выдать здесь своих чувств, а теперь, как говорится, пленный сдал – не хватило сил на притворство. Понял это и Каролайнен.
– Дайте мне письмо, господин полковник, – сказал Каролайнен.
Пленный не шелохнулся.
– Дайте же, – повторил Каролайнен.
Полковник, все не поднимая головы, протянул руку с письмом. Каролайнен бережно сложил этот тетрадный листок и, глядя на полковника, с болью в голосе проговорил:
– Вам этот документ ни к чему, полковник. Вы чужое горе стараетесь не замечать. А я буду носить его вот тут, – он постучал кулаком против сердца, – чтобы всегда помнить: мой долг – до последнего дня биться за то, чтобы никто и никогда не смел посылать сыновей моего народа на напрасную гибель, на преступление, на муки…
Сказав это, он спрятал письмо и слишком медленно и долго возился с крючками шинели. Когда крючки были застегнуты все, а справиться с собою, видно, Каролайнен не смог, он, не глядя ни на кого, попросил:
– Я ведь не нужен больше… разрешите выйти.
– Иди, иди и успокойся… успокойся, – беря его за плечи, понимающе и сочувственно выговорил Тарасов.
– Спасибо… – ответил переводчик и быстро вышел.
Все это, взбудоражив чувства и мысли Тарасова, настроило его, скорее, на спор с пленным, чем на допрос. Но пленный больше отмалчивался, а главное, было не до споров сейчас, и Тарасов сказал:
– Перейдем к делу, господин полковник. Надеюсь, вы понимаете, что от вас требуется? Или мне назвать вам то, на что я бы хотел получить от вас ответ?
– Не надо, – прямо глядя на Тарасова, проговорил пленный, – не трудитесь. Я все понимаю, но отвечать вам не буду.
– Не оригинальное начало, господин полковник, – заметил комбат.
– Это как вам угодно, – усмехнулся пленный.
– А если хорошенько поразмыслить, господин полковник?
– Позвольте задать вам один вопрос?
– Задайте.
– Если бы вы попали к нам в плен и я бы спросил у вас численность войск, их расположение, намерения командования, вы бы ответили на эти вопросы?
Тарасов не сразу нашелся, как и ответить. Его поразило, что этот человек смел себя сравнивать с ним.
– Вы думаете, что говорите?
Он даже руками развел, не зная, как высказать то, что было в его понятиях и чувствах.
– Не удивляйся, комбат, – заметил молчавший до этого начальник штаба, – у бандитов тоже есть свои правила чести. Они ведь тоже считают позором выдать товарищей.
– Разве только.
– Вы можете называть меня как угодно! – сверкнув глазами и даже махнув в сторону Тарасова рукой, крикнул полковник. – Это ваше дело. Но я говорю с вами только для того, чтобы вы не имели напрасных надежд и поберегли свои и мои нервы. К чему попусту тратить время?
– Ну, это как сказать, – жестко заметил комбат.
– Бросьте, – снова махнул рукой пленный и усмехнулся. – Чего зря пугать меня. Ничего вы мне не сделаете. Не часто говорю теперь по-русски, забываю хорошие русские речи. Как это у вас говорится? A-а, вот: потопаешь, потопаешь, да и не слопаешь. Так, кажется?
– Откуда вы знаете, сделаю я вам что или нет? – спросил Тарасов с такою искренностью, что полковник невольно улыбнулся.
– Я, молодой человек, имел честь окончить Петербургское юнкерское училище, а потом дослужиться до командира роты в русской армии. Так что кое-что о русских знаю. А как у вас теперь, не трудно было увидеть. Когда вы увидели у меня вот это, – полковник показал на подглазину, – ваш разведчик ведь, в сущности, извинился, сказав: «Брыкался, стерва». Мы бились, как у вас говорят, не на жизнь, а на смерть, и этот синяк мне посадили в схватке, а разведчик и то извинился. Значит, в другом случае применить силу и подумать нельзя. Это у вас невероятно. Разве я не прав?
– Да-а-а, господин полковник, ничего не скажешь, – неожиданно за спиной Тарасова раздался голос комиссара, – вы действительно кое-что знаете и, главное, все учитываете.
Тарасов так был занят пленным, что и не слышал, как вошел комиссар. Порывисто вскочил, обернулся, только и мог выговорить на радостях:
– Вернулся, жив!..
– Я-то вернулся…
Комиссар сел против пленного и, продолжая прерванную Тарасовым мысль, заговорил:
– Каролайнен сказал мне, кто вы, господин полковник, но все же я не думал, что вы будете спекулировать на нашей доброте. Зачем же насмехаться: потопаешь, потопаешь, а не слопаешь, как вы изволили выразиться? Разве гуманность так уж смешна, по-вашему?
– Вы не так меня поняли, – вроде даже смутился пленный.
– А как вас следует понимать?
– Очень просто: не надо ни хитрить, ни пугать меня.
– Хорошо, давайте говорить просто, по-солдатски.
– А зачем? Если вы старший командир, я только повторю – сведений никаких не дам, если же младший, не понимаю, чего с вашей помощью надеется добиться ваш командир?
– Я комиссар.
– Ах вот что, – усмехнулся полковник, – вы надеетесь меня сагитировать.
– Ну что вы! – рассмеялся комиссар.
– Но что вы от меня хотите?
– Кое-что уяснить и понять. Согласитесь, вы необычный пленный. Вы знаете наш народ близко и не первый раз воюете против нас. Но ведь вы воевали и вместе с нашими солдатами. Не всякому доводится пережить такие повороты в судьбе. Не так ли?
– В революции не один я пережил такое. Но что вас-то интересует теперь?
Разговор у них шел так, что только кончал говорить один, начинал другой, и Тарасов не успевал сначала, а потом и перестал следить за выражением их лиц, за тем тоном, каким говорилось – теперь вся суть была в словах, и он внимательно слушал.
– Скажите откровенно, господин полковник, вот вы, лично вы, неужели всерьез надеетесь победить нас?
– Я знаю не только то, что вы отметили, но и всегда имел отличные оценки по истории в Петербургском юнкерском училище. Я знаю, надежды победить Россию напрасны.
Тарасов понимал, что комиссар говорит не зря все это, он более опытно ведет допрос, и сдержал себя. Начальник же штаба не выдержал, быстро шагнул к пленному и, наклонясь к нему, крикнул:
– Так какого же дьявола вы лезете на нас?
– Молодой человек, молодой человек, – глядя на лейтенанта с грустной улыбкой и покачивая головой, проговорил пленный, – и я ведь был молод и так же горячился когда-то. Все мне было ясно. Все! И судил, и жил, как у вас говорят, – напропалую, да поукатали сивку крутые горки. Так ведь, кажется, говорится?
– Я никогда не поступлю вразрез со своими убеждениями! – горячо воскликнул лейтенант.
– Желаю вам такого счастья в жизни, – с какою-то насмешливостью и в то же время вроде искренностью проговорил пленный, глядя на лейтенанта все так же по-доброму.
«Ишь, заигрывает!» – рассердился Тарасов и, подойдя к начальнику штаба, покачал головой и сказал:
– И ты еще веришь его словам? Напрасно. Все они, – он кивнул на пленного, – как возьмешь за горло, кричат: «Гитлер капут!» Все они выторговывают себе сочувствие. Знакомое дело.
– Конечно, приятного мы друг другу ничего не сделали, и я понимаю вашу злость, – заметил пленный, – но вы зря обвиняете меня в притворстве. Выторговывать мне нечего. Выторговывают в плену от страха и предательства. А я вам пояснил, что бояться мне нечего, предавать не собираюсь.
– Но согласитесь, понять вас трудно, – сказал комиссар.
– Возможно, – согласился пленный, – мы в разном положении и разные люди.
– Все это чепуха, – махнул рукою комиссар, – как бы ни были разны понятия у людей и сами люди, только круглый дурак будет делать дело, видя, что оно напрасно. А вы человек неглупый. Так что позвольте и мне не поверить вам.
– Как хотите.
– Но ведь одно с другим никак не вяжется. Воевать так зло, как вы, и не верить в победу, по-моему, нельзя.
– Я солдат, вот и все. А солдат должен безупречно делать свое дело. Что это будет за армия, если каждый начнет делать, как вздумается и что захочется? Вы в своей армии позволите это?
Этот аргумент, видимо, был неопровержимым для полковника, и он, выложив его, явно надеялся, что крыть будет нечем и разговор прекратится.
– Удобную вы нашли для себя норку, господин полковник, – насмешливо проговорил комиссар, – мне велят– я делаю, а остальное не мое дело. Только в этой норке от людей не спрячешься. Подите, объясните матери нашего солдата, которого вы убили, что сделали это оттого, что вам так велели, – поймет она это и простит вас? Ну, как вы думаете? Молчите. И то ладно… По-нашему, полковник, это преступная философия, – спокойно продолжал комиссар. – Мне велят, я и делаю. Эго самооправдание не убедительно. Вы лично тоже причастны к тем страданиям и смерти, что принесли нам, и с вас никто не снимет вины за это, если вы сами не снимете ее с себя, не оправдаете себя действиями, искупающими эту вину. Комиссар продолжал горячо, убежденно: – Неужели ваш долг перед собой не велит вам поступить так, как говорят вам ваши убеждения? Если, конечно, вы искренни. Вы же говорите, что война с нами – напрасное дело для вас, так надо делать все, чтобы она кончилась, Это ведь только на пользу вам и желанно нам.
– Долг перед Родиной, долг перед народом, долг перед присягой, долг солдата, долг перед семьей и детьми, долг перед товарищами – все это истины, и все очень путано, но на войне не только это на тебе висит. Вам, комиссар, меня не понять, нечего и говорить.
– Почему же. Я, например, знаю, что удержаться от драки трудней, чем драться. Ума и мужества больше надо. Понимаю я, что и в жизни все не так просто, но я отказываюсь понимать оправдания в убийствах и преступлениях. А вы, значит, другого мнения?
– Давайте проще. Ведь вы все это говорите неспроста.
– Конечно. Если вы убеждены, что война с нами – ошибка для вас, то ваш долг делать так, чтобы с этим скорее было покончено, а значит, помогать нам. Другого ведь выхода нет. Мы будем воевать, пока не разгромим вас. Уступать мы просто не можем. Кто же согласится потерять Родину? Для нас ведь вопрос стоит так. Вы, наверное, знаете, что драться мы умеем, и на зло у нас хватит силы, и на добро всегда найдется добрый отзыв. Вспомните, кто дал свободу вашей родине, полковник? Зачем же за добро платить злом?
– Я не политик, не от меня это зависит.
– Опять вы за свое. Но ведь вы же лично с ожесточением воюете против нас.
– Война имеет свои законы. На войне кто кого. Не ты, так тебя.
– Так сказать, инстинкт самосохранения, – покачал головой комиссар. – Но это же смешно. Вы убиваете, чтобы не убили вас. Ну, а кто первый начал убивать? Допустим, вы в этом не виноваты, допустим. Вы оправдываете себя высокими понятиями. Надо же самому себе казаться благородным. Но вы делаете подлое дело, и его ничем не оправдать. Если, конечно, решительно не отказаться от него.
– Что вы мне ни говорите, своих солдат я не предам, – с раздражением выкрикнул пленный, замолчал и чуть погодя как-то устало добавил: – Как у вас говорят: чужую беду руками разведу, а над своей плакать буду. Так вроде?
– Да, так.
– Ну вот. И давайте кончим разговор. Я ведь все понимаю. Вы хотите получить сведения, чтобы отличиться перед своим командованием. Или вам приказано предварительно допросить меня, чтобы вашим старшим командирам было легче на чем-то поймать меня. Пустое дело. Вам просто надо скорее отправлять меня к старшему командиру, а то время идет попусту, и вам за это может влететь.
– К какому еще старшему командиру? – поняв, что добиться от пленного действительно ничего не удастся, раздраженно спросил Тарасов.
Изумление на лице пленного не вдруг сменилось недоверием.
Уж не хотите ли вы меня уверить, что здесь находится всего батальон? – усмехнулся он.
– Мы ни в чем больше не будем вас уверять, – отмахнулся от него комбат.
Надо было думать, что же делать. Тарасов отошел в сторону, отвернулся к стене, чтобы ничто не отвлекало от размышлений, и вдруг самое простое решение пришло ему в голову. Даже удивился, почему раньше не додумался до этого.
«Так не выходит – попробуем по-другому», – решил он.
– Лейтенант, узнайте, что слышно в ротах! – распорядился он.
– Есть! – отвечал начальник штаба, по голосу поняв, что комбат нашел какой-то выход из положения. Облегченно передохнули, зашевелились молчавшие до сих пор, точно их и не было тут, ординарцы. Комиссар встал и подошел к нему. Тарасов шепнул ему на ухо, что задумал. Комиссар ободряюще кивнул. Один только пленный теперь настороженно замер, выжидая, что будет.
– Перепелка! Перепелка! Слышишь? Ну что у тебя? – кричал лейтенант в трубку. – Тихо, говоришь? Хорошо, ладно, ладно, знаем. Все, говорю, знаем. Жди, Все пока. Все!
– Сова, Сова. Ну что у тебя? Тихо? Так-так. Как умерли, говоришь? Хорошо. Жди.
Хоть все слышали, что говорилось, лейтенант, кончив разговаривать, подошел к комбату, доложил:
– Все тихо, товарищ старший лейтенант.
– Хорошо, – коротко ответил ему Тарасов и, повернувшись, приказал пленному:
– Пойдемте со мной!
Пока накидывал полушубок и надевал шапку, ординарец встал за спиной полковника с автоматом наизготовку. Так и вышли – Тарасов впереди, потом полковник и за ним Миша, держа пленного на прицеле.
Ветер все еще нес снег и был резок, но уже не выл в деревьях, не взметывался у домов снежными косами, шум у него был спокойный, ровный. Отойдя немного, Тарасов остановился, послушал, потом спросил:
– Ну, что слышите, господин полковник?
– Я не глухой, слышу то же, что и вы.
– Тихо, не правда ли?
Полковник промолчал. Тарасов повернулся идти назад, но было темно, и Миша не сразу понял, чего он хочет, и стоял на месте.
– Назад давай, назад! – крикнул ему Тарасов.
Войдя в подвал и стряхивая снег, Тарасов заметил:
– Фу ты, холодина какая!
Он не притворялся. Ему действительно было радостно, что нашел, как был убежден, верный выход из положения.
– Не понимаю, чему вы радуетесь? – не выдержав, заметил пленный.
– Тому и радуюсь, что бой кончился не теперь вот, а все тихо, – спокойно и уверенно ответил Тарасов и, подойдя к пленному вплотную и прямо глядя ему в лицо, продолжал: – Все требует проверки, господин полков: ник, не так ли? Я и выжидал пока. Ну, конечно, не скрою, надеялся получить и у вас сведения. Но это не самое главное. За ночь все может измениться, и то, что вы бы сказали мне, по сути дела, к утру было бы уже неверно. Мне было важно знать – в каком состоянии находятся ваши части, что они могут сейчас? А для этого достаточно и того, что вы находитесь у нас. Судите сами: в плен попадает такой большой командир, как вы, и никаких признаков беспокойства – тихо. Время идет, и все так же тихо. Что это значит? В части, которая находится в более или менее нормальном состоянии, такая утрата тотчас будет известна. Тотчас будут приняты меры розыска. Если вас ценят и любят – это уж само собой. Но если и не ценят, то, боясь, что вы можете выдать кое-что нам, – постарались бы вас как-то выручить. Так ведь? Но тихо! Значит, мы вас потрепали настолько, что дальше некуда. Чего еще скажешь, если, теряя больших командиров, и не замечают этого? А можно и так судить, что и знают все, и рады бы помочь вам, да сил нет. Это главное, что надо было знать. Вы в этом помогли. Верней, не вы, а разведчики наши. Вон они умаялись как, труженики наши. – Он с любовью поглядел на спящих разведчиков. – Вы же помогли нам в другом. Вы проговорились, господин полковник, требуя отправки к командиру выше. Значит, у вас считают там, что нас больше, чем есть на самом деле, и боятся. Свежих сил у вас нет. Это тоже ясно. Ведь мы костью в горле у вас сидим, и, если бы у вас были свежие силы, теперь ударить по нам выгодней всего. Нетрудно сообразить, что и для нас этот день был нелегким и измотал нас. У вас теперь делают только то, что и могут делать в таком положении, – собирают остатки растрепанных частей, думают, как бы отдохнуть спокойно, боясь нас. Не до боя вам теперь, а как бы только уцелеть.