Текст книги "Комбат"
Автор книги: Николай Серов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 19 страниц)
– Ну тя, Варюха, право. Ты такая стала, что хоть не гляди, – старика и то во грех ввести можешь…
Она вспыхнула, торопливо прикрыла кофтой грудь. Прошли в сени, и старик остановился.
– В дом непошто, ребятишки там, а у меня разговор с глазу на глаз.
– Ребятишки спят.
– И спят да могут слышать, так-то надежнее.
Было темновато. Но Варвара стояла против оконца, и он увидел, что она все не успокоилась. Знала она, что с пустым разговором старик не придет. С чем он пришел, что принес сказать ей? Хорошие вести стали редки, и она уже заранее пугалась узнать, не с мужем ли что случилось или не идут ли немцы.
«Да, ей особо солоно – председательше, – подумал старик, – на людях надо держаться молодцом, переговорить, об чем душа-то болит, тоже подумаешь с кем, а одной со своей душой – ой, как нелегко!»
– Ты чего же это перепугалась так, Варенька? – сочувственно и успокаивающе проговорил он. – Ишь, лица на тебе нет. Не бойсь, ничего такого нет. Что ты, голубушка?.. Прости, не подумал, что так вот сразу тебя растревожу… Просто переговорить с тобой пришел и все. Сядем-ка где-нибудь.
Она принесла скамейку, и они сели рядом.
– Не по делу у нас кое-что идет, Варя, вот что, – проговорил он.
Она знала, что оценок происходящего у него было всего две.
Если что-то делалось не так, он говорил!
– Не по делу все это идет.
Когда же все шло как нужно, он говорил:
– По делу все идет, по делу!
Немало он пожил на свете и хорошо знал, что, если с умом взяться, так изживется любое несчастье, сделается любая работа, какой бы непосильной и огромной ни казалась она вначале. И силы откуда брались, и беда была не так горька и страшна, если он видел, что все идет так, как должно идти. А если нет, руки опускались так, что и жизнь была не в радость.
Зная эту сторону его характера, она встревоженно спросила:
– Что же не по делу у нас, дедушка Иван?
– Не только у нас: не только ты промашку делаешь, я сам о себе задумался. На себя-то больше всего зло и берет. Вроде век не жил и не знаю, что если к морозам приготовишься, так тепло переживешь. А мы что? Война под бок подкатывается, а мы вроде выходит, и рады немцу.
– Что ты говоришь, дедушка Иван?!. – пораженная, воскликнула она.
– А что еще скажешь – если по делу так выходит? Кто-то об этом думает да делает, а мы что? Не дай бог, конечно, этого, а вдруг заявится немец и сюда? Что получится? Картошка в хранилище целехонька лежит, скотина на дворе колхозная вроде его и дожидается, хлеб в скирдах целехонек. Хлеб молоти, пеки, мясо жарь-парь, картошку вари – живи наслаждайся. Вот что выходит, если мы сложа руки ждать будем. Али не так скажешь?
Она знала больше его, знала, что так не будет, но сказать этого не могла и поэтому подтвердила:
– Так, дедушка Иван.
– Вот-вот, то-то и оно, что так, – с назидательною мстительностью за то, что так оно и есть, подчеркнул он, словно виновата в этом больше всех была именно она.
– Это я не тебе одной говорю, а и себе тоже. Живем и вроде ослепли. Дело ли?
– Не дело, дедушка Иван.
– Вот и я про то же хочу сказать. Сиди, говорят, не сиди, золотого яичка не высидишь. Заранее надо ко всему припастись. – Он замолчал и молчал так долго, что ожиданье переросло у Варвары в удивление, а потом и в тревогу, – что с ним такое: сидит, уронив голову, и молчит? Наконец, тихо, не поднимая к ней лица, он сказал:
– Ежели что, хлеб я сожгу.
Этот сдавленный, приглушенный шепот схватил Варвару за сердце сильнее всякого крика или стона.
– Дедушка Иван… – жалея его, невольно вскрикнула она и, соскользнув со скамейки, стала перед ним на колени, заглядывая ему в лицо.
– Сожгу! – жестко и твердо повторил он, и она поняла, что он все тот же: раз сказал, значит, сделает. Он снова замолчал и молчал долго, потом взял ее за плечи и сказал уже с прежней ласковостью:
– Что это ты, матушка ты моя, простудишься ведь? Вставай, вставай, сядь вот тут, сядь.
Она встала с пола и снова села рядом с ним.
– Ну вот и хорошо, – удовлетворенно сказал он. – Спасибо тебе за все… А теперь вот еще что скажу. Положиться на тебя можно? Сделаешь, что скажу?
– Сделаю, дедушка Иван.
– Спасибо. Потому и шел к тебе. Ты с картошкой займешься. Лом припаси и меж слег в хранилище в солому сунь, чтобы не видно было. Замок вывернешь, а то знают, у кого ключи, найдут, кто отпер. Ведро колхозное в хранилище спрячь, чтобы и по ведру не нашли. Веник еще надо и керосин… Поняла?
– Да.
– Уж если картошку никуда деть не успеем, так ты ее с веника керосином обрызгай, чтобы в глотку им не полезла! Поняла?
– Поняла, дедушка Иван.
– Теперь скотина колхозная. Тут уж надо вдвоем покумекать, кому это доверить. Я думаю о парнях и девках наших: им все одно уходить придется. Как думаешь, а?
И она чуть было не сказала «мы»… но спохватилась: – Думаю, да.
– Ну и ладно. Так ты переговори с ними, чтобы никто не знал. Пусть скотину в лес гонят подале, если уж ничего другого не выйдет. Подале пусть гонят – слышь!
– Да-да, понимаю.
– И пусть ее там порешат! Пусть лучше волки ее сожрут, чем фашисту достанется! – крикнул он так, что Варвара перепугалась, не услышал бы это на улице кто. Он и сам понял, что не дело сделал, и выругался:
– Да что это со мной, тьфу ты, окаянный?
Варвара вышла, поглядела, вернувшись, сказала:
– Никого вроде нет.
– Как подумаю, Варя, не могу, так и рвал бы их, ей-богу… – признался он.
– Да уж это так, – подтвердила она и спросила то, что надо было ей узнать непременно:
– Али узнал что откуда, дедушка Иван?
Она боялась – то, что делалось втайне, как-то дошло до людей. Но он готов был к такому вопросу.
– А чего тут знать-то? Я просто по делу сужу, чтобы, значит, припастись на всякий случай. Не дай бог, конечно, но припастись все не лишне.
– Это верно, – успокоилась она, подумав про себя, что надо хлеб сжечь самим, а то ему не уйти – стар: догонят или убьют, и тогда вся семья пропадет.
– Пойду я, Варя, – встав, проговорил он. – А то не хватилась бы Александра.
– Все хочу тебя спросить, да не пришлось вот, что, по-твоему, будет теперь? Я не то хочу знать, что ты в утешение людям говоришь, а как сам про себя думаешь?
– А по-твоему, что же будет? – вопросом на вопрос ответил он.
– Знала бы, так не спрашивала.
– Аль не знаешь?
– А ты разве знаешь?
– Знамо дело. Что же для нас с тобой теперь еще может быть, как не работа за себя и за мужиков, ежели немца не пустят сюда? А ежели немец придет, так, поди, не будем любоваться на него? Али как?
– Да уж это ясно.
– Так чего же еще? Побить мы его побьем, ясно дело. Нас побить нельзя. А вот каково это каждому достанется, другое дело… Да что об этом думать теперь, когда дело идет, Варя, о всей России!
– Да, об этом теперь думать не приходится, – согласилась она.
– Чего же ты тогда не знала? – усмехнулся он.
– Да так как-то… на душе не сладко… Всякого надумаешься…
– Да, жизнь не сахар, что и говорить, и на душе всяко бывает… – вздохнул он. – Это все так, а надо дело делать. Надо, а то хуже будет. Ну, так я пошел.
– Можешь быть в надеже, дедушка Иван, – заверила Варвара его.
– Ну и ладно, и хорошо! – удовлетворенно сказал он и вышел.
8
Вечером, придя с работы, он сразу забирался на печь. Печь была у них просторна, тепла, удобна. Ложись хоть вчетвером, места хватит. Заберешься на нее, и никому не мозолишь глаза – ворочайся с боку на бок, грей иззябшее, ноющее тело. Но залезть на печь стало не так-то просто. Он садился на деревянную лежанку, приделанную сбоку печи, разувался, совал портянки в печурку, с трудом, не сразу поднимал одну ногу на лежанку, брался рукой за приделанную над лежанкой к стене лесенку, в две широкие, из половых досок, ступени, и, опираясь одною рукой о лежанку, а другою держась за лесенку, тянул себя вверх. Потом выпрямлялся, чувствуя, как дрожат руки и ноги, брался за край печи, ступал на первую ступеньку, потом на вторую, наваливался на печь и, ерзая туда-сюда грудью и подталкиваясь руками, заползал за занавеску. Старался, чтобы Александра не видела, и, успев залезть без нее, был доволен; когда же не успевал и она, помогая, с обидой выговаривала ему, чувствовал себя пасмурно. Не помощь ее была ему неприятна, а тяжело, что и это-то вот пустое дело не мог уже сделать, как прежде, один.
В один из таких вот вечеров, когда он уже задремывал на печи, по мосту раздался торопливый, гулкий топот, дверь размахнулась настежь, и бабий испуганный голос прокричал:
– Чего сидите-то, наши идут!
– Кто? – не поняла Александра.
– Кто-кто, армия идет! От Осинника идут!
И снова только топот – дверь и то не закрыли.
Осинник был с западной стороны деревни, от большой дороги. «Неужто уходят, оставляют нас?» – ознобом прошло по телу. Он сдернул занавеску и сразу встретился с перепуганной, бледной Александрой. Как слезал с печи – не помнил, но когда, торопясь, приковылял на улицу, вся деревня уже сбежалась к околице.
В сумерках, полем от леса, шли наши войска. Шли не строем, а как-то растрепанно, только придерживаясь дороги, и то не всегда. Если сбоку дороги было место суше, сворачивали туда, и колонна делалась шире, будто это была толпа, где всяк по себе и идет как ему надо.
«Не до чего, видать», – думал старик, по своему прошлому армейскому опыту зная, что такое движение войск бывает, когда все смертельно устали. Солдаты были в пилотках, шинели намокли от только что стихшего дождя и казались не серыми, а черными. Полы шинелей, почти у всех, спереди были подогнуты под ремни, и ноги в обмотках казались тощими, а ботинки огромными. Брезентовые сумки, гранаты, саперные лопатки оттянули ремни и болтались, наверно, мешая идти, но на это никто не обращал внимания.
Вдруг раздалась зычная команда:
– Стой! Подтянуться!
По колонне прошло движение. Люди разобрались по рядам, выправили полы шинелей, поправили ремни, и командиры стали по своим местам.
Женщины пошли сбоку колонны, спрашивая, нет ли кого здешних или, случаем, не слыхал ли кто об их мужьях, братьях, отцах.
Нет, никого здешних не было, и никто не мог сказать о них ничего.
Винтовки к ноге, выстроились среди деревни бойцы, выравнялись, рассчитались по порядку номеров, и когда пожилой, седоватый командир убедился, что отставших нет, приказал разводить людей по домам.
Вскоре и в их дом зашел молодой, невысокий, плотный сержант и спросил:
– Ну, хозяева, примете ли нас?
– Да что вы? – обиделась Александра. – Заходите, заходите!
Сержант стал у двери и, оглядывая ноги бойцов, одним говорил – проходи, других сердито поворачивал:
– Сказано – ноги вымыть как следует! Давай назад!
– Ничего, ничего, я уберу, – вмешалась было Александра, но сержант отрезал:
– Порядочные люди в дом грязи не носят, – и продолжал так же придирчиво осматривать своих людей.
Когда все вошли и сели – кто на лавки, а кто и прямо на полу, сержант усталыми глазами посмотрел на старика с Александрой и снова спросил:
– Нам где можно расположиться?
– Да здесь, здесь, мы в маленькую половину перейдем, – видя, что многие из бойцов как сели, так уж и спят, торопливо сказала Александра.
– У нас служба, знаете ли, – извинительно проговорил сержант, – надо, чтобы для оружия и одежды у каждого свое место было. А то неразбериха выйдет. Можно гвозди по стенам наколотить?
– Да, господи, делайте, как вам надо, – поняв, что без разрешения они и веника из угла не возьмут, решила сразу сделать их хозяевами этой половины избы Александра.
– Ну, спасибо! – отвечал сержант и, замявшись, прикрякнув от неловкости, пояснил: – Только ведь мы… У нас что на себе. Лишний груз не под силу, уж извините… Если можно, конечно, попрошу гвоздиков…
– Я сейчас. У меня струмент и гвозди на повети, – заторопился старик.
– Спасибо, папаша, но мы сами сделаем, – взявшись за плечо уже похрапывающего бойца, ответил сержант и потряс спавшего:
– Лапин, вставай!
Лапин с трудом разлепил веки.
– Пусть спит, – попросил старик, – я сделаю.
– За солдатом нянек нет, папаша, ясно? – отчеканил сержант. – Вставай, Лапин!
– Да уж как не ясно? – усмехнулся старик. – Ни много ни мало и в разное время пятнадцать годов отбухал на службе.
Сержант уступил.
– Ладно, Лапин, отдыхай, мы с папашей сами сделаем.
– А ты сам что же – окаянный, что ли? – недовольно сказал старик.
– Мне это по службе положено, отец.
Когда гвозди были вбиты, сержант присел на лежанку у печи, и тотчас голова его поникла, глаза сомкнулись, но он справился с собой, потер глаза и, встав, начал будить бойцов.
– Смирнов, вставай. Разувайся, винтовку протри. Алехин, вставай…
Если кто тут же засыпал снова, уже резко, приказом, требовал:
– Встать! Разуться, привести в порядок оружие!
Полусонные бойцы стали протирать винтовки, сматывать обмотки, снимать ботинки и шинели.
Александра тем временем набила соломой два чистых матраца, сняла с постели свой и, положив их вдоль стены, устроила из одежи изголовья. Сержант указал каждому его гвоздь для оружия и шинели.
– Сам-то ложись, – сочувствующе проговорила Александра.
Когда и он уснул, спросила свекра:
– Неужто и наш где-то, так же вот?
– Служба есть служба, не сахар, что и говорить, – ответил он, – всяко бывает…
Печь еще топилась, когда на следующее утро в дом зашел молодой младший лейтенант, взводный, как потом узналось. Поздоровавшись со стариком и Александрой, он подошел к сержанту и, тронув его за плечо, негромко сказал:
– Подъем.
Сержант сразу сел на постели, тряхнул головой, точно отбрасывая сон, вскочил. Когда, одевшись, он встал перед взводным, тот коротко приказал:
– Приготовиться к занятиям! – и тотчас вышел.
– Подъем! – негромко скомандовал сержант.
Это слово дошло до всех сразу, но кое-кто лениво, нехотя потягивался на постели, и сержант прикрикнул:
– А ну, живо, живо!
На улице было пасмурно, ветрено, а из домов выбегали к реке в нижних рубахах бойцы.
С мылом в руке и полотенцем на шее сержант шагнул в дверь, крикнув:
– За мной, бегом!
Старик с Александрой, по молчаливому согласию, поставили варить ведерный чугун картошки. Когда разгулявшиеся от бега, посвежевшие от умывания солдаты вернулись в дом, Александра вынула чугун и, прихватив его тряпкой, хотела нести на стол. Сержант увидел, что собирается делать Александра, подскочил, спросил:
– Куда?
– Вам сварила, – смутившись оттого, что лучше ничего предложить не может, ответила Александра.
– Спасибо, но вы не беспокойтесь, пожалуйста, мы…
– Ешьте, ешьте на здоровье, – перебила его Александра и, чтобы не стеснять их, взяла блюдо и вышла. Когда она принесла огурцов и поставила на стол рядом с дымящейся горячей картошкой, широкое лицо сержанта сделалось еще шире от удовольствия, и, потирая руки, он воскликнул:
– Картошечка, да с огурчиками, мечта! Чья очередь за завтраком идти?
Двое солдат пошли за завтраком. Принесли кашу, хлеб, сахар. Сели за стол и, живо управившись с казенной едой, принялись за картошку. Если кто брал первую картошину побольше, другую выбирал поменьше, чтобы никого не обидеть.
«Молодцы, – видя это, подумал старик. – Порядок знают!»
Александра поставила самовар. Выпили по кружке, оставив каждый по кусочку сахара.
– Прибери, – сказал сержант Александре.
– Что вы, что вы?.. – замахала было руками Александра, но он спокойно и твердо настоял. – Возьмите. Это ребятишкам.
С учений они пришли, когда ребятишки уже спали. Пришли снова, еле держась на ногах.
– Корзину бы, хозяйка, – попросил сержант.
Александра подала.
– Выкладывай, – распорядился сержант.
Из карманов и вещмешков все стали вынимать и складывать в корзину картошку. В одну корзину не влезло, пришлось дать еще и другую.
– Это вам, – показал сержант на корзину побольше. – А это нам. Сварите, пожалуйста, если не затруднит.
– Да что вы, право? – и растерялась, и обиделась Александра. – Нет-нет! Мы ведь не в долг давали, что уж есть угостили…
– Знаем, как давали, – сказал сержант, – из последнего давали. Если солдат ничего не знает, не видит, не понимает, его школить надо, чтобы глядел, знал и понимал. Так что не надо ничего объяснять. Спасибо вам вот какое! – и, приложив к груди руку, он поклонился.
Так вот и пошло по-доброму, по-хорошему.
Каждый день перед сном или ночными занятиями приходил взводный или политрук и читал газеты.
Политрук рассказывал еще и общее положение на фронте, говорил, что в битве за Москву решается судьба Родины. Он говорил горячо и понятно, речь его звучала убежденно и уверенно, но всякий раз, когда он говорил, старику делалось тревожно. Опасность ощущалась с особою остротой.
Солдаты суровели лицами и, когда политрук уходил, перебрасывались короткими фразами:
– Ну, гады, дождутся же.
– Прут и прут, вроде ничто им нипочем.
– Будет ужо почем! Будет!
«Будет! Будет же!» – накаляясь той же, что и солдаты, страстью, думал старик.
9
Все шло как надо, только беда стала с мальчишками. Карманы у них были набиты гильзами, меж которых попадались и нестреляные патроны. Разговор шел о винтовках, пулеметах, гранатах, и, как ни сторожили их матери и бойцы, – лезли всюду. Того и гляди, попадут под пули на стрельбах или тайком, взяв оружие, наделают еще какой-нибудь беды. Николка, Ванюшка, Павлушка, Андрюшка постоянно толкались меж бойцов и завороженными глазами глядели на винтовки, прося только подержать, и, когда им разрешали это, блаженство так и распирало их лица.
Однажды сержант подозвал их и сказал:
– Вот что, орлы, винтовка не шутка. Вырастете, и вам служить достанется. Винтовка – дело серьезное. Так что давайте и мы по-серьезному. Давайте договоримся так: без моего спросу ни-ни! – он погрозил пальцем. – А я буду вас учить, как с ней обращаться. Научитесь, тогда стрельнуть дам. Договорились?
Еще бы мальчишки возразили! В свободное время сержант стал учить их. Удовольствия было всем вдоволь.
– К но-ге! Смирно! – командовал сержант, и солдаты, видя вытянувшихся, с серьезными лицами мальчишек, с поднимавшимися над их головами стволами винтовок, отворачивались, скрывая смех.
– Вольно! – командовал сержант. – Боец Ковалев Андрей, расскажи, из каких основных частей состоит боевая винтовка.
Неотрывно глядя на него, Андрюшка перечислял части винтовки, а сержант маялся, не зная, как остаться серьезным, чтобы не обидеть его.
Как бы там ни было, но мальчишки больше не подкрадывались к оружию тайком: держал слово сержант, держали и они.
10
Работая в поле и видя, как в сумеречные дни всюду по полям ползали и бегали с криком «Ура!» солдаты, бабы часто не выдерживали, подходили к командирам, просили:
– Дайте им передохнуть-то, совсем ведь замучились.
– Не шутки играть собираемся, – отвечали командиры, и все шло так же.
Те из солдат, кого назначали возить картошку, поработать по плотницкой части на скотном или молотобойцем в кузницу, воспринимали это вместо отдыха.
Деревенские видели, как достается бойцам, и помощи не просили. Но и бойцы видели, каково приходится женщинам, старикам, подросткам, и не могли не помочь. И тем, и другим было не легко.
«Вот и наш, наверное, так же где-то…»– думали деревенские, глядя на бойцов.
«И мои дома, поди, так же вот…» – думали бойцы, глядя на деревенских.
Да, жизнь всем наливала нелегкую чашу, всем приходилось выпивать ее до дна.
Пришло время расставаться. В тот день работали на дальнем поле за угором, и деревни было не видать. Вдруг на дороге, на гребне угора, показался бегущий мальчишка и, не добежав еще, закричал:
– Уходят! Уходят наши!
Все побросали работу– и бегом в деревню.
Старик, как ни спешил, пришел последним. Колонна бойцов уже выстроилась вдоль деревенской улицы. Недавно им выдали каски, и теперь они были похожи друг на друга.
Он пошел проститься с постояльцами. Их угадал по внукам, издалека еще. Ребятишки, женщины прямо облепили колонну, и шум разговоров гулом катился вдоль улицы.
– Пиши, смотри, я буду ждать..
– Вот забыли, возьмите.
– Ну что вы, ничуть и не тесно было.
– Обязательно дадим знать, напишем.
Все вышли проститься с бойцами, у всех находилось что сказать.
– Да, а и не стрельнули, – обиженно говорил сержанту Ванюшка.
– Не успели, Ваня, я не виноват. Но ты не горюй, и тебе хватит, настреляешься еще.
– Уходите, значит, – вздохнув, проговорил старик.
– Приказ, отец.
– Да-да, конечно, – снова вздохнул он и, поглядев на всех по очереди, попросил:
– Уж вы не пускайте его дальше-то.
– Постараемся, отец.
– Ну, дай вам бог счастья и удачи, дай вам бог…
– Спасибо, отец.
– Приготовиться к маршу! – скомандовал седой батальонный.
Бойцы ласково отстранили детей, поправили обмундирование, замерли в ожидании следующей команды. И тогда-то увидели бабку Ефросинью. Ссутулясь, она ковыляла от дома, и казалось, дунь сильный ветер – упадет. Она была моложе старика, но сдала настолько, что из дому выходила редко. И бойцы в строю, и деревенские– все сострадательно смотрели на нее, а она шла и шла к комбату.
Батальонный замер от неожиданности, увидя, что она идет к нему, потом шагнул навстречу. Она держала в руке маленькую бронзовую иконку на цепочке и, когда комбат стал перед нею, ладонью отмахнула со лба на сторону растрепавшиеся седые волосы, широко перекрестила его и слабым голосом проговорила:
– На-ка, прими вот благословение мое…
Комбат прямо смотрел на нее. Все: и бойцы в строю, и деревенские – в молчаливом волнении глядели на них и по плотно сжавшимся губам комбата, по глазам, мигавшим чаще, чем обычно, видели, что он растроган. Но он не верил в бога, не то что иконки, креста не носил на шее, и не знал, как быть. И старуха поняла его.
– Господь тебя простит… – крестя его снова, проговорила она, – а благословение прими. Отец с ней на турецкую войну со Скобелевым ходил, вернулся. Павел мой на службу брал, тоже воротился. Бери, касатик, для всех даю, храни вас всех господь… Не поддавайтесь только! Молиться за вас всех буду…
Комбат взял под козырек, резко опустил руку и, приняв иконку, позвал:
– Старшина!
Пожилой, сухощавый старшина бегом подбежал к нему и, вытянувшись, замер.
– Материнское напутствие всегда к счастью, – проговорил комбат, глядя на своих бойцов, – материнское желание всегда свято. Не забудем же ни на минуту этого, товарищи, скажем матерям нашим – не поддадимся! А ты, старшина, поскольку все наше добро хранишь, храни и эту память о материнском слове нам.
Старшина бережно принял иконку, потом сказал:
– Жив не буду, а сохраню…
Ефросинья заплакала и больше ничего не могла сказать.
– Ба-атальо-он! На-апра-во! Ша-аго-ом арш! – как-то по-особенному торжественно, призывно и грозно прозвучал голос батальонного.
Старик глядел вслед уходившим бойцам, и давно забытое чувство вновь ожило в нем. Уж очень они были похожи сзади, издали, на артели мужиков, уходивших когда-то на заработки вместе с отцом. Ноги в обмотках выглядели так же, как, бывало, в лаптях, шинели чем-то походили на армяки, вещмешки за спинами – на котомки. И чувства его были схожи с тем, что испытывал он тогда, в детстве. Жаль было, что уходит отец, но утешало, что вернется он с подарками. И сейчас было жаль расставаться, но он утешался тем, что не дадут же их в обиду бойцы.
11
Тоскливо стало и опасливо оттого, что узналось: войска ушли в одночасье из всей округи. Что-то, видать, там, на фронте, случилось. Вновь женщины завалили старика вопросами.
– Нечего полошиться зря, поживем – увидим. Уж вы сейчас же и за голову хвататься. А может, в наступление наши собираются идти – почем нам знать? К добру, может, позвали их. Так что нечего зря полошиться, – отвечал он, но чувствовал, что слова эти успокаивают мало, да и самому было тошно, ничего ведь было неизвестно толком.
12
Картошку выкопали, и он сидел опять дома с ребятишками.
Но ни хлопоты по хозяйству, ни дети не могли отвлечь его от дум, что, может, немец идет уж к ним.
– Так что же уж вам места нет, что ли? – сердился он, когда, поссорившись, ребятишки жаловались ему. – Разойтись не можете, непременно ссору надо завести. Прямо хоть беги от вас.
Чувствуя это отчуждение деда, дети тоже были угнетены. Они ссорились, хныкали постоянно.
– Ну о чем хоть плачешь-то, скажи? Чего тебе не хватает еще? – раздраженно спрашивал он то одного, то другого.
Не хватало им прежнего отношения деда, а сказать этого они не могли и не умели.
«Все одно к одному, – сердился он про себя. – И так не знаешь, куда сунуться, и они ровно белены объелись. И капризничают, и капризничают. Уж как пойдет неладуха, так пойдет…».
От всего этого он изнемог и в тот день, махнув на все, лег на лавку, положив под голову шубенку, но покоя все равно не было.
«Так же вот, помнится, со мной было перед Наташкиной смертью, – думал он, – тоже места нигде не было».
Светланка подбежала к нему:
– Ты заболел, да? – спросила, жалостливо и участливо глядя на него.
Он посмотрел на внучку, тронутый тем, что она уж и забыла, что он только что отругал ее.
«И за что я сердился на вас, а? Ну за что? Что это сделалось со мной? Никогда ведь не бывало. Простите же меня, старого дурака, простите», – разволновался он, привлек к себе внучку, обнял, поцеловал.
– Нет, милая, я не заболел, успокойся… Усталось чего-то…
Внучата живо собрались вокруг него, и он, ничего не говоря им, перецеловал их всех. Он встал с лавки и проговорил:
– Экая же оказия со мной приключилась! Прямо замучил вас совсем… А ну-ка, живо умываться, одеваться! День-то, глянь, какой нынче!
Он захлопотал, умывая и одевая их. Живо собрались и вышли на улицу. Холодная, но сухая установилась погода. Вся земля усеяна была желтым палым листом. Вдоль деревни тоже насеялся и бурый, и с краснинкой, и ярко-желтый березовый, кленовый, черемуховый, рябиновый лист. И у всех домов и на крышах доцветали эти остатки лета.
Истинно золотой был день!
«Экая же благодать какая!» – подумал он, оглядывая все кругом. И вспомнилось ему когда-то сказанное дедом:
– Погляди-ка, Ванюха, земля-то што тебе баба ядреная, красивая – хороша! И в наряде веселая, и как ко сну отходит да раздевается, и как спит в белой рубахе, и как проснется да улыбнется, румянешенька! Глядишь ведь не наглядишься!
Дети с шумом носились наперегонки, а он ходил, высматривал листочки посвежее, собирая из них огненный осенний букет. Зубчатые кромки кленовых и рябиновых листьев торчали из этого букета в стороны, будто застывшие язычки пламени. Собрав широкий пучок листьев, позвал внучат.
– Идите-ка, что покажу.
Когда они окружили его, присел, поставил ладонь с. листьями на землю.
– Что это вот такое?
Они молчали.
– А поглядите-ка хорошенько. Это костер тухнет. Вот с краю-то огоньки уж блеклые, желтенькие – тут одни головешки, а в середине еще горит, ничего. Вишь, красные огоньки выбиваются, вишь.
Он говорил, улыбаясь, показывая на листья свободной рукой, а дети поняли, увидели то, что видел он в этом осеннем букете – присели, завороженные неожиданным открытием.
– То-то! – проговорил старик, довольный, что привлек их внимание к тому, мимо чего они пробегали каждый день, не замечая, – А вот это что? – Он взял в обе руки по разлапистому листочку и показал их всем. Они снова молчали. Тогда он, держа листья за черенки, приложил их к земле и несколько раз переставил с места на место, продвигаясь руками вперед.
– Гусь, гусь! – закричал Павлушка обрадованно.
– Вот он как важно идет-переваливается, – говорил старик, все двигая руками с листьями. – Поди-ка, сыт, доволен и никуда не торопится. А чего это он стал, пригнулся? Увидел девочку маленькую. Ишь, шею вытянул, шипит. Вот-вот, правильно! Мальчишка с прутом бежит, А-а-а! Испугался! Ишь улепетывает, ишь!
Он показывал движением листьев то, о чем говорил, и, когда гусь побежал, дети засмеялись, а Светланка даже захлопала в ладоши. В таких забавах он обычно смеялся вместе с ребятишками, а сейчас только улыбался, и то скованно. С самого начала игры с детьми чувствовал, что кто-то упрямо глядит и глядит на него. Думал, поглядит и уйдет, но подглядывавший был упорен, и старик невольно оглянулся. Беженка-учительница стояла невдалеке и глядела на него так, точно и приятно, и тяжело было ей видеть это.
«Что еще такое?» – переполошился старик.
– Поговорить пришла, – видя, что он испугался, пояснила она.
Старик облегченно передохнул и, сказав внукам, чтобы поиграли одни и не разбегались далеко, пригласил ее в дом. Вид ее вызывал в нем чувство почтительного уважения, которое он всегда испытывал к ученым, интеллигентным людям. На ней было хоть и не богатое и на рыбьем меху пальто, но отглаженное так, что ни одной лишней морщинки на нем не было. И сидело оно на ней очень ладно, видно было, что с толком она одежду умела носить. Ну, с ботинками что поделаешь, дотрепались совсем, но все равно были почищены. Волосы тоже прибраны и аккуратно, и с заботой. Старик знал, что завтра она будет учить Николку. Молодая учительница все рвалась в армию, и теперь, когда нашлась замена, ее взяли, а беженку определили на ее место. Старик еще раз оглядел беженку, и она понравилась ему.
«И хорошо, и слава богу, – решил он. – Пока надо казать себя так вот, а потом, глядишь, и по делу окрепнет душою».
Он провел гостью в передний угол, к столу, на почетное место. Сам сел на табуретку. Она и не заметила, как получилось так, что сидит за столом как. хозяйка, а старик, вроде зашедшего с просьбой человека, примостился напротив. Это и смутило ее, и было приятно. Ей стало неловко сказать ему то, что хотела. Старик видел по ее лицу это и понял, что она хочет сказать ему что-то трудное.
– Говори, милая, говори скорей, все одно ведь уж…
– Нет, не то… не то… Ничего пока страшного нет, и вам плохого не принесла, я с другим пришла.
– Все равно говори, мне не боятся говорить.
– Надо ли обманывать себя и людей, дедушка? – решившись, проговорила она, прямо глядя на него, и он снова обратил внимание, какой у нее высокий лоб и умные глаза. Он молчал, ожидая, чтобы она высказала все. И она поняла, чего он ждет.
– Я ведь тоже говорила людям – не бойтесь, ничего не будет, не может быть, не должно быть. И до войны верила, что нет силы против нашей, и тоже убеждала в этом людей. И вот какая плата за это. Я все думала и поняла, что чем больше мы обманываемся, тем больше приносим себе зла. Надо говорить правду. Только ее, пусть какую угодно. Иногда знать ее трудно, иногда невыносимо, но никогда она не может стоить той цены, которую люди платят за заблуждения. Не надо обманывать людей, дедушка. Пусть они будут готовы к худшему, чем ни к чему. И сами вы тоже… Пришла потому, чтобы… Ну, в общем, не хочу, чтобы вы пережили то, что я. Вы мне один тут, кому могу сказать, что в душе… Боюсь я… Гонит меня что-то отсюда, толкает уезжать, пока не поздно…
– Послушай-ка, что я скажу, – понимая ее смятение, заговорил старик, – может, пригодится мое слово. Тебе ведь все в жизни внове, а у меня горем разным да стужей жизненной душа вдоль и поперек перепахана. Может, на этой пашне и путное что выросло. Правды разной я на свете столько и видел, и слышал, что и со счету сбился. Один сундуки набивает, деньги копит – говорит, пригодятся. И ведь правда – пригодятся. Другой последнюю рубаху отдает – говорит, я помогу и мне помогут. Тоже правда. Ведь уж чего верней, что умрем все, а я с этой правды и в боге усумнился. Думаю, раз гости мы на земле, как священник внушал, так зачем нас бог произвел? Я человек, я не бог и знаю, что этого ягненка осенью зарежу, а ведь не мучаю его. Что же человек мучается? Чтобы, не согрешив, на тот свет попасть? Зачем же тогда на этот сначала? Зачем мучить-то людей? Потом в Питере, помню, в семнадцатом году один говорун кричит, только рубаху на себе не рвет: братья, намучились с царем – теперь по-другому станет! Правда ведь – намучились. Другой кричит: свобода, нам надо законы по справедливости! Правда ведь – надо было такие законы. Третий кричит: мужик всему голова! Он настрадался! Земля – главное дело! Надо собрать, забыл уж как оно и собранье-то называлось, – оно все решит. Мужику без земли не жизнь – тоже правда. Из этого леса не вдруг было и дорогу найдешь. Так что, милая ты моя, правды разной много. Все зависит от того, как на что поглядишь. Вот скажи, ты ведь тоже с ребятишками возишься, и, бывает, посадит кто из них синяк или шишку, что тут делать. Поглядишь, подуешь, поговоришь с ним поласковей – он и успокоится. Верно ведь?