Текст книги "Комбат"
Автор книги: Николай Серов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц)
Назаров четко доложил, что рота к отражению врага готова.
– Послушай-ка, Вася, – выслушав доклад и испытывая некоторую неловкость оттого, что хотел коснуться глубоко личного в жизни лейтенанта, проговорил Тарасов, – я все хочу тебя спросить: ты маме написал о Наде, а?
Назаров влюбился в санитарку из полевой санчасти– это знали все и посмеивались, думая, что лейтенант просто ловит случай, но потом поняли – дело серьезное, и относились к этому одни с завистью, другие с уважением, но теперь уже без насмешек.
– Нет, а что? – не сразу и суховато ответил Назаров.
– А то, брат, что другим мы время написать находим, а вот маме как-то не выкраивается все. Думаем, она-то уж не обидится, поймет. Или ты скрываешь от нее все, а? Так ведь такое все равно не скроешь. Придешь ведь к ней обязательно, чего же ее обижать-то, зачем?
– Да как-то все… – виновато и уже откровенней ответил Назаров.
– А ты вот что – садись и пиши.
– Сейчас?!
– А что? Время выкроилось, и пиши. Что успеешь, а что не успеешь, после допишешь. Ты начни главное, понял?
– А что, разве ничего особенного нет?
– А чего особенного? На фронте как на фронте. Тут все, брат, особенное. На это если глядеть, никогда письма не напишешь.
– Так я и верно, пожалуй, напишу.
– Обязательно напиши, – обрадовавшись, что удалось вырвать его из состояния сильной возбужденности, ответил Тарасов.
Если в ротах еще не знали, какая грозная опасность нависла над батальоном, то здесь в штабе все находилось в напряженно-тревожном ожидании тяжкого боя. Было не до шуток и не до таких вот разговоров, который вел сейчас комбат с ротным. И начальник штаба, и начальник связи, только что прибежавший на КП с радистами и телефонистами, и ординарцы – все с недоуменной неодобрительностью поглядывали на комбата: к чему этот утешительный обман. Один комиссар почти неприметным кивком головы и прищуром бровей одобрил его. Комиссар знал, что характеры, конечно, надо закалять, ко ведь закаляя можно и перекалить. Будет твердо – но хрупко. Одобрение комиссара было Тарасову особенно дорого, дорого втройне. Во-первых, он всегда высоко ценил мнение комиссара, во-вторых, это значило, что недавняя стычка забыта, и в-третьих, всегда ведь так нужно, чтобы хоть один человек понял и поддержал тебя.
Комбат и сам находился в состоянии сильной возбужденности, тоже сосало под ложечкой, но он помнил, как недавно, на совещании в штабе, командир полка сказал: „Командир не может не волноваться, но ему совсем не обязательно показывать это другим“.
Тарасов изо всех сил старался казаться спокойным– главное было теперь не дергать, лишне не волновать людей. Переговорив с ротными, он встал от телефона и спросил начальника связи:
– Передали?
– Так точно, передали!
– Дайте мне перевод.
Взяв перевод приказа, он пошел в „бытовку“, как называли жилое помещение КП. Пока можно было, хотел познакомиться с вражеским приказом получше. Не мешало бы кое о чем посоветоваться с комиссаром, но ему было некогда. Дело в том, что при такой обстановке, как теперь, командиры рот оставались на своих местах, а политруки немедленно шли в штаб батальона, чтобы, узнав в чем дело, доложить все подробней ротным и начинать работу по ознакомлению с положением дел бойцов. Политруки еще не пришли, и комиссар ждал их.
В маленьком помещении „бытовки“ Никитич на корточках подбрасывал в гудевшую печурку дрова. Он умел угадать, что, где и как следовало делать, чтобы комбату было и теплей, и уютней. На столе, сделанном на врытом в землю сосновом, сочившемся смолой толстом столбике, горела коптилка, сооруженная из гильзы сорокапятимиллиметрового снаряда. В гильзу наливался керосин, но его давно не было. Сейчас фитиль горел ровным остроконечным пламенем, Никитич позаботился и здесь, где-то раздобыв немного керосина. Жар уже расплывался под низким бревенчатым потолком-накатом, и Тарасов снял шапку, чувствуя от этого тепла и неторопливо возившегося у печурки Никитича что-то успокаивающе-домашнее.
Чем дальше читал комбат, впиваясь глазами в торопливые строчки перевода вражеского приказа, тем сильней охватывало его состояние, похожее на то, какое бывает, когда человек видит, как над ним неумолимо поднимается громадная дубина, и тот, кто хочет ударить, беспощаден и рассчитал уже все. Кончив читать, он повернулся к Никитичу и спросил:
– Устоим ли, старина, а? Как ты думаешь?
Никитич встал и с резкой злостью ответил:
– Лучше в землю живым зарыться, чем уступить!
И от этой гневности, выражавшейся и в голосе, и в сверкавших решимостью глазах, и в посуровевшем лице Никитича, Тарасову стало спокойней и легче. Отношения их, когда они были вдвоем, скорей походили на отношения отца к сыну, чем командира к ординарцу и ординарца к командиру. Никитичу комбат высказывал все, что было у него на душе, и тот, понимая его, всегда говорил то, что и утешало, и ободряло, и поддерживало комбата. Он говорил так не оттого, что был хитер или стремился угодить своему командиру, а потому, что таковы были его убеждения. От этого так и дорого было Тарасову и слово, и чувство Никитича. Дорого Тарасову в Никитиче было и его непременное правило: дружба дружбой, а служба службой. Бывает так: командир расположен к своему подчиненному, тот это знает и пользуется его расположением для пользы себе. Никитич был безупречен в службе, скоро выучился отличной строевой выправке и на людях выглядел таким служакой, что и подумать было трудно, что у них с командиром есть какие-то там товарищеские отношения. На совещании ли командиров, тогда ли, когда бывали в ротах, Тарасов только успевал сказать Никитичу что-то, как он тотчас в струнку, руку под козырек и, развернувшись так, что любо поглядеть, мчался исполнять приказание. Сейчас они были вдвоем, и комбат сказал, что грызло его душу в эту минуту:
– Вот ведь как выходит, Никитич, а? Плохо, брат, выходит, плохо; Ну куда вот разведка глядела, скажи? Не случайность бы, так и опомниться нам не дали. Теперь вот только держись, а если бы такой-то силищей внезапно навалились? Нет, плохо еще воюем, плохо! Они, вишь, как все подготовили да рассчитали – мы и не заметили ничего. Но научимся же, черт возьми, воевать, а? Научимся! Только вот за учебу-то платим уж дорого больно…
Пока он говорил, Никитич присел к столу напротив и глядел на него с пристальной задумчивостью.
– Все это так, – вздохнув, ответил Никитич. – И я иногда думаю, что платим за все дорого, так ведь за дорогое и плата дорогая – это уж как водится. Учимся, так как же иначе – неучем ведь ноне не жить. Одно скажу: не та беда, что на плечи села, а та беда, что душу съела. Не надо скисать – вот что.
Он отвечал и не комбату вовсе, а сам себе говорил, глядя не на Тарасова, а вроде, на стол перед собою, а может, на руки свои с выделявшимися венами, но, скорей всего, не замечая ни рук, ни стола, ни гудевшей печурки, ни бревенчатой стены с нарами, а видя что-то другое, свое, заветное, встревожившее его сильно.
– Да вот хоть теперешнее взять: приказ как добыли, кто его знает, случай ли это? Ведь из них, поди-ка, ни один не пойдет, как вы пошли, если не пошлют. На кой черт ему надо – голову смерти в пасть совать? А вот как оно иногда получается в жизни. У меня, к примеру, не дождь бы, так, наверное, и счастья в жизни не было. Вот тут как хошь и думай.
– Это как же? – удивился Тарасов.
– Да вот так и было. Шел дорогой из дальней деревни домой, и пристиг меня дождь. В поле пристиг. Кинулся я в попутную деревню, сунулся в крыльцо крайнего дома и оглядеться не успел, как слышу смех. Этакий, знаешь, колокольчик заливается: хи-хи-хи, хи-хи-хи! У меня с волос течет, одежда к телу прилипла, и думаю: чего тут смешного, чему потешается человек? Поднял голову, хотел заругаться, да и не смог. Стоит в дверях девчонка и хохочет от души. Зубы сверкают, ямочки на щеках, в сарафане на проймах, и плечи, и руки голые, и ноги босые, как точеные. Ну, словом, у меня и язык к небу прилип. А она все хи-хи-хи! А вид, и верно, у меня, поди же, смешон был! Глянул я на себя – и бежать от стыда. А она за косяк взялась и кричит: „Куда ты? С ума сошел!“ Дождь, знаешь ли, лил как из ведра, а я и не обернулся, убег. Дома лег спать, вижу ее перед собой и слышу это хи-хи-хи! И ни сна мне, ни покоя не стало. А до того и не видывал вовсе. Вот, значит, насмелился я, ночью лошадь с привязи в поле отвязал и верхом в это Сухово поскакал. Ночами-то летом только и погулять в деревне молодым, днем все работа. Увидел ее, а подойти не посмел. На другой день то же. Так и пошло изо дня в день. Парни тамошние били, меня раз, отец было удивился: что это с лошадью – вялая какая-то? Еще бы: день в работе, а ночь в скачке. А она от меня все стороной, все стороной. И чем больше стороной, тем больше дорога делается. Одни глаза, помню, от меня остались. Потом она не стала меня обегать, потом и совсем привыкла, ну, а после и замуж пошла. А ведь так-то судить– не дождь бы, так, может, и не было ничего. Судьба уж, что ли, так распоряжается? Кто его знает? Конечно, вы молодые, по-другому на все смотрите, да как ни смотри, а зря ничего не бывает. Вот и вы пошли к ним не так просто. Не вытерпели и пошли, а оно, вишь, что вышло. Бог, говорят, сатану метит! Конечно, у кого душа проста, того можно объегорить. Можно. Но раз объегоришь, два объегоришь, а на третий раз гляди! Как бы худо не было. Простота души, она не от глупости, а от сердца идет. А как сердце осерчает, только ноги уноси. Так оно и теперь будет. Опять и опять скажу: научимся и мы воевать! Научимся! За учебу, знамо дело, кому-то надо платить. И это ведь так. Что уж тут делать-то? – он развел руками и посмотрел на Тарасова так, что весь вид его показывал, – от этого, брат, никуда не денешься.
Тарасов любил слушать Никитича. Иногда он говорил будто совсем не относящееся к делу, постороннее, но Тарасов привык к такой манере разговора ординарца, и она была приятна ему. Никитич умел как-то незаметно отвлечь его от трудных раздумий. Ему всегда делалось легче от разговора с ординарцем, и, что бы ни говорил Никитич, Тарасов не сердился и не перебивал его. Он знал – Никитич ничего не скажет ненужного и пустого– Наверное, посторонний человек, слушая, что говорит Никитич, нашел бы в его суждениях и спорные мысли, и даже что-то наивное, но Тарасов, чувствуя покладистость, душевность, доверчивость к себе ординарца, не копался в каждом его слове. Он любил Никитича и знал, что ординарец платит ему тем же.
Никитич глядел на вспыхнувшее гневом лицо комбата и улыбался.
– Ты что, старина? – удивился Тарасов.
– Гляжу на тебя и рад: так, комбат, так!
Тарасова уже не удивляла способность Никитича угадывать его состояние, и он только сказал, продолжая свою мысль:
– Хотят – пусть лезут! Пускай лезут, сволочи! Мы им место всем найдем! Всех успокоим навеки – пусть лезут! Пусть…
Он разошелся и, пристукнув кулаком по столу, хотел еще добавить такое, что в строку не идет, но в такие минуты само подчас срывается с языка, как голос команды: „Встать! Смирно!“ – поднял его с лавки, оборвав речь на полуслове.
По тем ноткам радости, которые ясно угадывались, несмотря на то, что голос начальника штаба приглушила толстая и плотная дверь, Тарасов понял, что пришел командир полка, и не ошибся.
– Товарищ майор, второй батальон… – уже чеканил начальник штаба, но командир полка остановил его, проговорив:
– Вольно, товарищи, вольно.
– Где комбат?
– Здесь.
Слыша все это, Тарасов надевал шапку, оглядывал себя, поправлял одежду, закидывал за спину автомат и, приведя себя в порядок, шагнул уж к двери, но она отворилась раньше, чем он взялся за скобу, и командир полка шагнул через порог, пригнувшись в низком дверном проеме. Тарасов вытянулся, взяв под козырек, доложил:
– Товарищ майор, второй батальон готовится к отражению наступления противника!
По тому, что командир полка не остановил его, выслушал доклад до конца, как и положено, тоже по стойке „смирно“ и взяв руку под козырек, и по тому, как он строго официально и как-то бесстрастно смотрел на него при этом, Тарасов почувствовал, что майор зол на него не на шутку. Следом за майором протиснулся и комиссар батальона. Он стоял у двери тоже по стойке „смирно“ и ждал, что будет дальше. Никитич во всем боевом снаряжении, в маскхалате, застегнутом до последней пуговицы, стоял у нар, вытянув руки по швам, и выжидающе смотрел на командира полка. Но майор, видно, и не видел его. Поняв это, Никитич, чуть повернувшись на месте, обратился к майору:
– Разрешите выйти, товарищ майор!
– Да-да, можешь идти… – все так же недружелюбно, глядя только на Тарасова, ответил командир полка. Когда ординарец вышел, майор показал на лавку и пригласил:
– Садись, комиссар.
Тарасова сесть не пригласил, и он стоял все в том же напряженном положении – руки по швам. Точно не видя этого, майор устраивался за столом так, как, наверное, делал это дома перед обедом, не торопясь, обстоятельно. Сначала опустился на скамью большим своим телом, потом привстал, удобней поправил полушубок, чуть подвинулся назад и положил на стол руки так, что локти были на краю стола, а ладони перед лицом одна на другой. Руки у него были крупные, жилистые, пальцы большие, крепкие. Лицо широкое, но не от мясистости, а оттого, что широки были скулы. Высокий морщинистый лоб по ширине был вровень со скулами, но скулы чуть выдавались, и виски казались запавшими, отчего лоб выглядел еще более широким, большим. Щеки от скул чуть скашивались к подбородку, брови были широкими, но из-за белесоватости не бросались в глаза и не угрюмили запавших больших серых глаз. Казалось, вовсе не поредевшие с годами, седые на висках, русые волосы сначала шли над лбом чуть вперед, потом были круто зачесаны назад. Тарасову казалось, что и устраивается за столом, и молчит командир полка нестерпимо долго. Вдруг майор улыбнулся и, поглядев на комиссара мечтательно этак, спросил:
– А что, комиссар, не махнуть ли нам сейчас домой, а?
Комиссар от удивления даже подался вперед.
– А чего ты удивился? – пожал майор плечами. – Вот позову сейчас своего Михайлыча, велю заскочить по дороге в штаб полка, захватить вещички, и пошел. Серого моего ты знаешь – только вожжи держи. И засветимся мы с тобой до станции, а там поездом и домой. Ко мне, конечно. У меня хозяйка – душа, будешь как дома. Эх, комиссар, а знал бы ты, какая она у меня мастерица!.. Бывало, помоешься в баньке, придешь домой, а на столе бутылочка уж стоит, и Наташа моя в цветастом передничке несет к столу что-нибудь кисленькое, вроде жареной уточки, э-э-э-х!
Майор зажмурился, потряс головой от блаженства, вызванного этим воспоминанием. Открыв глаза и глянув на комиссара, он развел руками:
– Ну чего ты уставился, право? Что мы не начальство разве? Как это поется-то? Да вот: сами, сами мы с усами, замы-председатели, никого мы не боимся, ни отца, ни матери! Верно, комбат?
Командир полка впервые за весь разговор глянул на Тарасова, да так, что комбат не вдруг и рот сумел открыть, но майор не дал ему и пикнуть:
– Молчать, мальчишка! – уже, видно, не в силах сдерживать накипевшее в нем негодование, крикнул он и, встав за столом, шагнул к Тарасову вплотную. Комбат увидел смотревшие на него в упор гневные глаза майора, подрагивавшие губы, ощутил на лице тяжелое, прерывистое дыхание командира полка.
– Кто тебе дал право оставлять батальон в боевой обстановке без командира? – кричал майор, уже не сдерживаясь и не обращая внимания на то, что все будет услышано там, за дверями. – Или, думаешь, без тебя бы не обошлось? Герой! Думаешь, удивил, благодарить стану? Зарвался, распустился, забыл, что на вылазку тебе я только могу дать разрешение! Я, а не ты сам. Понял? За такие дела знаешь, что полагается? Под трибунал полагается, и правильно полагается. Элементарную дисциплину забыл, так я…
Тарасов понимал, что заслужил выговор, и решил принять его терпеливо, но, растревоженная столькими передрягами за такое короткое время, душа его не стерпела, и он не выдержал:
– Не кричите на меня! – перебил он командира полка. – Не смейте кричать! Вы можете мне приказать, можете отдать под суд, имеете право командовать мной, но кричать не имеете права, и я не позволю! Никому не позволю оскорблять!..
В запале он выговорил все это без передышки, стоя все так же на месте, по стойке „смирно“, только чуть подавшись вперед корпусом, так что лица их с майором сошлись почти вплотную. Майор забыл уж, чтобы когда-нибудь кто-то возражал ему в полку, и от неожиданности или от удивления, а может, и порастерявшись от такого решительного отпора, смолк, недоговорив, только изумленно глядел на комбата, не находя, что ответить. Так вот они подышали, подышали друг на друга, и командир полка скорей взял себя в руки, повернулся, опять сел к столу, закурил. Прикуривая, он сломал несколько спичек, сначала жадно хватил дым из папиросы, потом начал курить ровнее и ровнее и, наконец, опустив руку с папиросой к столу, пригласил Тарасова:
– Садись.
– Я постою…
– Ты это что, виноват, да еще фуфыришься, а?
Командир полка кончал дело миром, и Тарасову стало неловко за свою обиду на него. Он сел против майора и виновато попросил:
– Извините, товарищ майор, не сдержался…
– А-а-а, и я хорош, – махнул майор рукой. Посмотрел на Тарасова пристально, улыбнулся и заметил:
– Знаешь, ли, комбат, что мне однажды пришло в голову, а? Не знаешь? Конечно. А мне подумалось, что и физическое, и душевное развитие человека происходит похоже. Вот, скажем, в детстве у ребенка режутся зубы, и ему невмоготу от зуда в деснах. Он ищет, что бы пожевать, чтобы зуд унять. Тут уж, родители, только гляди, не затащил бы в рот что и не нужно. Потом, зубы прорезались, а он не привык к ним и может свой палец укусить ненароком. Так же примерно и с характером у человека происходит. У тебя характер уж прорезался и остер стал. Учись владеть им, а то по неумению можешь такую боль и себе, и другим сделать, что беда будет. Да товарищей своих попусту не кусай, к чему это? Не думай, не от обиды говорю. Уж если прямо говорить, сам таков был. И страсть не люблю тех, у кого десны почешутся, почешутся, а прорезаться ничего не прорежется. Так смолоду и шамкают, как век отжившие старцы.
Тарасов слушал и еще больше каялся. Ему все сильней делалось неловко перед командиром полка. Ведь знал же его характер, знал, почему никто не препирался с майором, а взял да и распетушился. Характер командира полка был таков, что под горячую руку он мог так пушить кого угодно, только успевай почесываться. Но, разругав в пух и прах, он, успокоившись, понимал, что накричал и лишнего, и как-то старался извиниться. Поэтому на него не сердились и терпели разносы молча. Покричит – не перешибет. Хуже, когда без крику сделают так больно, что гладь не гладь – все ноет.
Молчавший во время перепалки командира полка с комбатом комиссар, прекрасно знавший обоих, теперь сказал:
– А ведь что ни говори, товарищ майор, а приказ-то в наших руках.
– Ладно уж защищать-то, – улыбнулся майор. – Выждал, как остыну, и тут как тут. Ну и черти же вы, ребята! А в общем, верно говорят: нет худа без добра. Черт его знает, и ругать его надо, и сказать „молодец“ не грешно. Вот положеньице у меня! – Он рассмеялся, шутливо покачал головой, помолчал и, вновь посерьезнев, продолжал: – А так вот что еще надо запомнить тебе, комбат: душа горит – это уж как есть, у всех горит, все на фашистов злы, но гореть надо с толком. Лес ведь тоже, бывает, горит, да не радостно от этого. Вот как держать себя надо! – Он сжал кулак. – Понял?
– Понял, товарищ майор.
– Смотри, а то придется сказать: ты мне брат, а правда – мать, как старики говаривали. И уж тогда не обессудь! А вот одно слово ты сказал хорошее – не сметь! Хорошее слово! Забываем мы его как-то, а зря. Надо и слово это не забывать никогда, и делом его крепить постоянно. Вреда не будет. Так вот, чтобы у меня больше не сметь самовольничать, ясно?
– Ясно, товарищ майор.
– А кто это за дверью топчется?
Комиссар шагнул к двери, но начальник штаба, точно духом чуя, что сказал командир полка, вошел сам.
– Та-а-к, – проговорил майор, усмехаясь.
Лейтенант смущенно молчал.
– Ладно уж, – махнул майор рукою, – хитрец тоже мне нашелся. Стоял, значит, у двери и ждал, чем все обернется. На всякий случай, так сказать. Если, мол, что, так и я приду комбату на помощь. Как видишь, не съел я твоего комбата – живехонек.
Лейтенант покраснел и тем выдал себя окончательно. Озабоченность товарищей была трогательна Тарасову, и он с благодарностью поглядел на комиссара и начальника штаба.
– Дай-ка карту, лейтенант, – попросил майор. – Пока ротные не пришли, познакомимся с планом предстоящей операции, кое-что уточним, утрясем, обговорим.
Он сказал это, как говорил, наверное, дома своей жене, все ли у нас припасено, как следует. И от этого спокойно-добродушного тона веяло такою душевною крепостью, такою убежденностью, что ничего страшного сейчас нет, так спокойно было лицо майора, что и всем стало спокойно. Позднее, вспоминая все это, Тарасов думал, что и разнос ему майор, наверное, сделал, желая вырвать из состояния сильной встревоженности, как он сам хотел выбить из такого состояния Назарова. Только он сделал это одним способом, а майор другим. Как бы там ни было, а он забылся сейчас ненадолго, и не так напоминало о себе то гнетущее состояние тревоги, которое было вызвано ожиданием тяжкого, неравного боя.
Лейтенант разостлал на столе карту. Командир полка не сразу стал говорить, а поправил карту, как ему было удобней, разгладил ее ладонью (все это не спеша), потом поглядел, все ли устроились так, чтобы удобней было видеть, что он будет показывать, и только тогда приступил к делу. И эта его неторопливость тоже действовала успокаивающе. Внимательно поглядев на всех по очереди, майор спросил Тарасова:
– Ну, как думаешь, комбат, устоим мы, а?
Тарасов молчал. Он молчал не оттого, что неожиданным был вопрос, а оттого, что труден был на него ответ. Бодрячески ответить: „Устоим!“ – он не мог оттого, что не знал, как все выйдет. Ответить же: „Не устоять…“ – тоже не мог, так как для него такого ответа не существовало. Он готов был драться до конца. Майор понял его состояние и спросил:
– Трудно, комбат?
– Да, товарищ майор, – просто сказал Тарасов. – Скажу вам только то, что на этот вопрос недавно ответил Никитич: не устоим, так все ляжем!
– Как вы будете драться, я знаю, но устоим ли – вот штука какая? – в задумчивости проговорил майор и, чуть помедлив, точно собираясь с духом, заключил: – Нет, в обороне нам не устоять! Трудное говорить трудно, но надо, если мы хотим себе добра. Так вот: в обороне нам не устоять, они затопят нас трупами своих солдат и пройдут. Поэтому приказ таков – опередить врага, ударить первыми. В наступление пойдем и мы, и наши соседи. Для внезапности удара приказано незаметно подойти к врагу и ринуться на него без артподготовки. Задача вашего батальона вот. – Майор уперся растопыренными пальцами обеих рук в карту на линии обороны батальона, медленно двинул руки вперед, в глубь обороны противника, и, постепенно сжимая пальцы в щепоть, уже двумя щепотями придвинулся к поселку на берегу озера и накрыл его. – Взять поселок во что бы то ни стало! Как прорветесь, двигаться на поселок, не задерживаясь ни на минуту, иначе беда. Взять поселок – задача полка. Брать его будете вы. Вам всех ближе идти, и, кроме того, у вас тысяча человек, не во всяком полку в боевой обстановке бывает столько. Кроме того, вы это лучше других сделаете. Такого же мнения и. командир дивизии. Остальные батальоны тоже будут наступать, но их задача прикрыть ваши фланги – и не дать бросить сразу все силы на вас. В целом же нам надо ворваться к ним и, перемешав у них там все к чертовой бабушке, сбить их с толку и дать командованию возможность подтянуть силы для отпора. Все ясно?
– Да, все ясно, – ответил Тарасов.
Ему, как и комиссару, и начальнику штаба, было ясно не только это, но и многое еще, не высказанное командиром полка оттого, что это и так должно быть ясно.
Война здесь, в сопках, перемеженных болотами и озерами, имела еще и ту особенность, что применение в массах танков, автомашин, самолетов, мотоциклов и прочей техники, определявшей исход и картину боев на юге, было почти невозможно. Дорог не было, построить их не успели, да и там, где они были, маневр техникой ограничивался, по существу, этими дорогами. Стрелковое оружие, артиллерия, минометы – вот чем, в основном, воевали. Сейчас – зимой – лыжи были главным средством передвижения… Поэтому ясно было, что противник не может что-то существенно изменить в своих планах: войска с места на место быстро не перебросишь, не создашь где-то неожиданно численного перевеса. Для этого надо время, а теперь, когда мы знали планы врага, время позволило бы и нам принять такие меры, чтобы надежды на успех у противника не осталось никакой. Зная, что планы их нам известны, фашисты, конечно, торопились не изменить что-то, а осуществить задуманное как можно скорее.
Стремясь подготовиться к наступлению скрытно, враг сосредоточил основные силы поодаль от линии фронта. Подготовиться незаметно фашисты сумели, и то, что на линии фронта нами не было обнаружено новых сил врага, произошло оттого, несомненно, что их действительно до времени тут не было. Теперь же фашисты, конечно, со всех ног гнали своих солдат к линии фронта. Но как бы они ни старались, больше часа времени выиграть не могли, а наступление было назначено на десять утра.
Пока подойдут основные силы врага, бой предстоял только с теми частями, что всегда были в обороне. Перевеса в численности у нас не было и перед вражьими силами в обороне, но не было большого перевеса и у фашистов. Тут наладилось своеобразное равновесие сил, позволявшее нам не пустить врага дальше.
Такое положение на линии фронта сохранится еще несколько часов, пока не подойдут части врага, подготовленные для наступления. Эти-то часы и хотело использовать наше командование для того, чтобы упреждающим ударом спутать планы врага и выиграть время. Атакуя наши позиции на исходе ночи, враги приучили нас думать, что в другое время не пойдут. Это тоже, несомненно, делалось для подготовки будущего наступления. В десять часов в обороне народу у нас было мало, снимались и посты охранения в нейтралке. Враг хотел использовать и эту возможность, назначив наступление в такое непривычное время. Он подготовился к наступлению хорошо. Но теперь и хитрость с сосредоточением сил в глубине обороны, чтобы мы ничего не узнали, и хитрость со временем наступления играли уже нам на руку. Чтобы принять какие-то контрмеры, у нас было немного времени. Два козыря могли нам помочь в успехе контрнаступления. Первое – мужество бойцов, второе – внезапность. Внезапность обеспечивалась не только атакой без артподготовки. Враг знал, что его планы известны, знал наши силы, и, конечно, в голове не держал, что мы пойдем в наступление. Он думал, что мы теперь мечемся, как бы что сделать, чтобы устоять в обороне.
Все это понимал комбат. Понимал он и почему непременно надо было взять поселок. Дело в том, что к поселку шла узкоколейка. Какого-то усиленного движения по ней замечено не было, но несомненно, что враг подготовил все, чтобы интенсивно использовать эту дорогу сразу, как начнется наступление. Тут было легче всего доставить войскам все необходимое, и в выборе места основного удара врагом эта дорога, конечно, сыграла немаловажную роль, Надо было вырвать у него эту возможность. Но риск был велик. А ну как застрянешь перед обороной врага, а силы его будут все расти? Своя оборона покинута, численный перевес на стороне противника, на него работают и укрепления, в которых он засел. Что тогда? Но и в обороне устоять вряд ли удастся. Так что решение командования было правильным.
Предстоял рискованный, беспощадный бой. Трудно было сознавать, что оголялась оборона, а за спиной никого не оставалось, и, если не хватит сил сломить врага, дорога ему открыта… Когда еще наше командование сможет стянуть силы? Может, и поздно будет? Да-а, было от чего задуматься…
Все молчали.
Чувствуя состояние комбата, комиссара и начальника штаба батальона, майор заметил:
– Конечно, хорошо бы переходить реку по мосту, а как его нет? Приходятся идти и по жердочке, и вброд. Трудно все, очень трудно, но другого выхода, друзья мои, нет…
– Это ясно… – ответил комиссар.
– А я вот что подумал, – обведя всех быстрым, горячим взглядом, заговорил Тарасов, – прикидывал я по-всякому в свободное время… Так, на будущее. Не век ведь будем тут торчать – вышвырнем их к чертовой бабушке. И вот что пришло мне в голову: собрать батальон в кулак, просечь в обороне врага сначала небольшую щель и ринуться в нее, раздирая вражью оборону в стороны. Вот здесь, – он показал на карте место стыка второй и третьей рот, – первыми пойдут штрафники, потом вторая рота, потом первая и последней – четвертая, так как им надо больше времени, чтобы подойти к месту прорыва. Прорвемся, а там уж попрем без оглядки. Задерживаться, конечно, нельзя. Задержись-ка, а их будет все прибывать да прибывать – труба дело выйдет. А кулаком-то пробить легче, если подвернется и еще что на дороге.
– А тут что останется? – командир полка провел по карте по линии обороны батальона. – Шаром покати? Становись на лыжи и иди хоть нам в тыл, хоть прямиком на Беломорск – никто не помешает.
– А если часть сил оставить на прежних местах, а основные, как предлагает комбат, стянуть в кулак, – предложил комиссар, – тогда наступать можно по всему фронту и сбить их с толку этим еще больше. Прорыв будет в одном месте, а атака всюду. Может, так попробовать?
Это предложение было заманчиво. Ворвавшийся в тыл противника батальон значил теперь много. Командир полка задумался, потом махнул рукой и проговорил:
– A-а, черт возьми, давайте по-вашему! И уж раз так, все вам отдам! В полк идут шесть танков, что есть у нас здесь, – пошлю их к вам. Но помните: если сорветесь, беды будет столько, что и не избыть скоро.
– Разрешите приступить к исполнению?
– Давай, комбат!
Тарасов вышел, послал связных во все роты – готовиться к маршу, разведчиков направил во вторую роту с приказом, чтобы Абрамов отобрал людей и вместе с разведчиками шел первым, по возможности без шума, прочищая узкую дорожку в обороне врага. На прежних местах, в обороне осталось каждое второе отделение взвода. Это должно было, хоть на время, сбить врага с толку.
9
Ветер колючими иглами гнал мороз на лицо, пробирался под шубу, деревенил пальцы. Но Тарасов радовался ветру: шумели ели и сосны, метался снег – укрытие лучше не надо. Тихо отдавались команды, редко звучали приглушенные голоса. Хлопоты, движения, тревоги, чувство приближающейся схватки не выдавались ни одним громким звуком. Только иногда раздавались приглушенные, шикающие голоса недовольства чьей-то неосторожностью или нерасторопностью. Такое вот состояние людей, когда каждый, как чирей, лучше не тронь, не смущало его и не вызывало, как раньше, чувства обиды и недовольства людьми. Знал комбат, что люди готовы биться, как и он сам, и зла у них на врага хоть отбавляй, а теперь, когда, может, через минуту примешь от него смерть, особенно. С подготовкой к прорыву шло как надо. Связные докладывали, что роты одна за другой выходили на указанные рубежи.