Текст книги "Комбат"
Автор книги: Николай Серов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 19 страниц)
– Это уже само собой понятно, – даже обиделся на такое напоминание Абрамов.
– Ну раз так, ни пуха вам, ни пера, как говорится, – сказал Тарасов и, подойдя к каждому, крепко пожал руки.
Разведчики один за одним вышли не торопясь, спокойно вышли, точно послали их не на дело, может быть, смертное, а попросили принести дров, воды или выполнить еще какую-нибудь обычную, будничную работу. А ведь понимали же: прорваться к своим через плотное кольцо окружения почти невероятно. Зная это, Тарасов не удержался, вышел на улицу и глядел им вслед, пока можно их было видеть…
Пока делали все эти дела, ординарцы успели натаять снега и вскипятить воду. Погреться не мешало, и все принялись пить обжигающий кипяток, подувая в кружки и на пальцы, которые жгло от ручек кружки.
Внезапно снаружи раздалась яростная стрельба. Вбежал бледный боец и крикнул:
– Фашисты прорвались!
Тарасов даже не вдумался в жуткий смысл этих слов. Он понял их так, как понимает каждый человек при виде внезапной беды, пожара, например.
Он выскочил из штабного шалаша и оглянулся. Взрывы мин и. снарядов плескались и по долине, где устроились на ночлег бойцы батальона, и по сопкам, где шла оборона. Но не по всей обороне – в одном месте, в седловине меж сопок – было оставлено окно, куда не ложились снаряды.
И через эту седловину, в свете чертивших небо ракет, неслись в тыл батальона фашисты.
Тарасов глядел на все это лишь мгновение. Выбежав на открытое место, выхватил пистолет и, держа его над головой, повернулся кругом, крича:
– За мной! Вперед!
Никто в грохоте стрельбы не слышал его крика, но, видя его впереди на открытом месте в этом движении зова к атаке, все поняли его. Опытом ли, грозой ли, нависшей над каждым, а может, самим свойством натуры русской, но все почувствовали, что спасение только в том, к чему звал их комбат.
Комбат был в таком состоянии, в каком, поди-ка, бывает медведь, когда рогатина лезет ему в грудь, а он прет, пока не остановит его смерть. С такою же яростью мчались на фашистов и бойцы. Фашист, на которого бежал Тарасов с одним пистолетом, отступил назад, повернулся и вдруг бросился бежать.
Стрельбы уже не было, был только наш крик «Ура-а-а!» и вопль убегавших фашистов. И с этим слившимся в общий звук ревом человеческих голосов неслись сначала по ровному месту, потом в гору две массы людей. Но они так и не сошлись в схватке. Наоборот, расстояние между ними все увеличивалось, и, когда комбат добежал до гребня седловины, враг уже мог отсечь дорогу между нашим сплошным огнем пулеметов. Вражеские командиры учли недавний урок.
Плюхнувшись в снег, комбат отполз назад от гребня, сел, зачерпнул ладонью истолченный ногами грязный снег и, чтобы согнать жар с лица и скорей прийти в себя, стал тереть этим снегом лицо. Он находился в каком-то странном состоянии – не замечал, что сидит без шапки, что минометный и артиллерийский огонь прекратился, что кругом двигаются люди, тоже, впрочем, в таком же состоянии, отчего никому не казались странными его положение и вид.
Отняв от лица руки, он потряс головой, точно вытрясая из нее остатки бессмысленной пустоты. Рядом сидел человек в снегу и держал у щеки руку с комком снега. Отбросив этот уже покрасневший кровью снег, человек зачерпнул свежего и опять приложил его к щеке.
– Что с тобой? – испуганно и участливо, с готовностью помочь спросил Тарасов, подвинувшись к нему. Человек обернулся. Это был начальник штаба.
– Царапнуло просто, – успокоил он, тоже, видно, только сейчас узнав комбата.
Рана, верно, была небольшая – пуля только царапнула щеку.
– Сразу-то и не почувствовал, – проговорил начальник штаба, – а как опомнился, слышу – течет по щеке, потрогал – кровь. Сижу и думаю – вот ведь, чуть бы еще, и поминай как звали, Александр Павлович. – Налюбиться, нацеловаться охота, ух! – даже зажмурился от этого своего желания лейтенант, и они засмеялись оба.
Тарасов встал и хотел идти, но полная тишина у противника насторожила его. Он остановился. Перестали взлетать ракеты, и стало особенно темно. В этой тишине Тарасов услышал Полин голос:
– Комбат где?
Тарасов пошел навстречу, думая: что там еще случилось? Хорошего ждать было нечего, и он, еще не зная ничего, встревожился. Потом ему подумалось – не сказал ли чего танкист? И он скорее заспешил к ней.
Поля принесла ему его шубу и шапку.
– Извините, что я такая рассеянная; раздела вас и забыла, – смущенно сказала она.
– Ну, ничего, – поняв, в чем дело, и улыбнувшись про себя, ответил он, – в такой суматохе и не то забудешь. А ты как же? Носи, я что-нибудь найду.
– Я все же в тепле.
– Раз так, давай.
Прошло, наверное, с час времени, когда громкий, резкий на морозе звук, точно поскребли по железу, раздался в тишине. Тарасов даже вздрогнул от неожиданности, сразу и не поняв, что бы это такое значило. И только когда раздалось усиленное до сказочного звучания покряхтывание, понял, что это настраивался к работе громкоговоритель.
– Русские солдаты! – загремело в морозной тишине. – Слушайте нас! Слушайте! Одумайтесь! За что вы воюете? Переходите к нам. У нас вас ждет пища, свобода, помощь вашим раненым. Мы гарантируем вам после войны по десять гектаров земли каждому, корову, лошадь, деньги на дом.
– Слушайте все. Слушайте! Мы знаем, что вас осталось немного, у вас нечего есть, кончаются патроны. Вам нечего выбирать. Если вы не сдадитесь, вас все равно ждет смерть от голода или плен. Но если вы будете упрямы, мы отнесемся к вам как к непримиримым фанатикам-большевикам! Одумайтесь, русские солдаты! Жизнь или смерть – вот что надо вам выбирать. Мы предлагаем вам жизнь! Выбирайте!
Все стихло.
И в этой тишине раздался чей-то гневный голос:
– Ишь ты, какие добрые! Нашей земли по десять гектар не жалеют!
Сейчас больше всего комбата волновала третья рота. И он пошел к ним.
Тарасов откинул брезент, заменявший дверь, и, приклоняясь, вошел в шалаш. Солдаты о чем-то зло гудели. Когда увидели Тарасова, сразу все стихло. Он выпрямился, глянул недовольно, строго, и только тогда один из отделенных спохватился, скомандовал:
– Встать! Смирно!
Все вытянулись, замерли. Отделенный подошел, доложил:
– Личный состав третьей роты находится на отдыхе, товарищ старший лейтенант.
– Вольно! – скомандовал комбат и спросил:
– Что это у вас тут за базар еще?
– Так чего же, товарищ комбат, ну чего же все, а? – с горькой обидой заговорил стоявший ближе всех к нему рослый, крепкий боец. Да неужто же я продам, а? Неужто я подлей всех? Да она, земля, матушка наша, и на свет нас позвала, и хлебушком кормит, и душу греет, и жить велит! Так неужто я не понимаю этого! Ну, скажи, комбат, чего же все тычут на меня?
– Кто тычет? – гневно спросил Тарасов.
Показать было не на кого, и солдат молчал, но его товарищ спросил:
– А можно напрямоту?
– За тем пришел.
– Вы пришли к нам, потому что сомневаетесь в нашей верности?
– Перестань дурака валять, – спокойно ответил Тарасов. – И вчера, и совсем недавно вы дело делали, а сейчас дурью маетесь, развесили уши. Вон послушайте, они все кричат! – Голос громкоговорителя хоть и глухо, но доносился в шалаш. – Все дураков ищут. А вы и рады стараться – слюни пустили. Молодцы, нечего сказать! Да они силой нас не могут взять, так хоть раздор надеются у нас вызвать, чтобы руки нам отбить, а потом творить над нами свою волю. Конечно, сразу и не разберешь, чего это они вдруг так распелись. Я и то, признаться, за голову схватился. Они, – комбат показал рукой в сторону фашистов, – людьми вас, видно, не считают, если уверены, что предательства от вас можно ждать. Но голова-то нам на что дана, а? Неужто нельзя сообразить, что командование не послало бы вас, а я не повел в тыл врага, если бы считали способными к измене? Вот так! И если кто посмеет вас упрекнуть, давайте его ко мне, я его!.. Главное не поддаваться на провокацию, спокойно, главное. Они клин меж нас вбивают, а мы им вот что в нос должны сунуть, – он показал фигу. – Поняли?
– Ну уж на глотку нас не возьмешь! Сами кого хоть возьмем! – крикнул кто-то. Угрожающе взметнулись кулаки.
– Вот это другой разговор, – улыбнулся комбат. – Ну, отдыхайте, ребята, дел нам еще хватит.
Он вышел, спросил Мишу, где ночует вторая рота, и пошел туда.
Тарасов прошел все шалаши, всю оборону и, слыша невольно разговоры бойцов о вражьей агитации, убеждался больше и больше – волноваться нечего. Батальон стоял непоколебимо!
22
Ночь комбат провел на передовой, в ротах. Стужа была лютая. У него задубенели ноги, заиндевело лицо, и пальцы рук слушались плохо. Противник точно исчез совсем – не издавал ни звука. Фашисты или ждали, что последует за их агитацией, или просто попрятались от мороза, или решили взять батальон измором, или готовились к бою. Комбат смотрел в их сторону, стараясь понять: какую очередную пакость они готовят.
Утро наступило тихое, светлое. Мохнатый от инея лес стоял недвижим. На сопках и в долинах все как умерло: ни человека, ни зверя, ни птицы. Все в батальоне ждали, что будет дальше. Солнце поднималось выше, бледнела розоватость неба. Потом небо стало снова гуще розоветь– солнце пошло на закат. Тишина не нарушалась ничем. Во взглядах людей комбат видел один вопрос: что же делать теперь, что же будет с нами? Он подолгу оставался на передовой, вслушиваясь, не раздастся ли стрельба с фронта, но и там было тихо. В бездеятельности и голод, и усталость, и то, что без настоящей помощи страдали и умирали раненые, все тяготы и беды, мучившие их, ощутились еще сильнее, еще невыносимее.
К вечеру комбат услышал разговор:
– Ну что вот так-то? Обессилеем – и все. Уж и умирать – так в бою, – говорил один боец своим товарищам. В другом месте другой убеждал:
– Прорываться надо к своим, вот что. Пока еще силы есть – прорвемся.
– А раненые? – возражали ему.
– Так лучше всем, что ли, погибнуть? Так вот без толку похорониться и все, да? Пойдем, так хоть одного гада, а задавим, а так что?
Никто из бойцов не хотел сложить оружие, никто не говорил о том, что наплевать на все и надо думать каждому о себе. Все вместе думали и высказывали свои мысли, как лучше поступить, чтобы до конца исполнить свой долг. Комбат понимал, что необходимо как можно скорее убедить людей в том, что делать надо только то, что они сейчас делают, как ни тяжело кажущееся безделье.
Он пошел искать комиссара.
– Вот и ладно, – увидя его, обрадовался комиссар. – А то я за тобой. Пойдем поговорим.
Комиссар показал в сторону от тропинки, где над снегом меж невысоких елей торчало несколько свежих пней и по сторонам валялся заиндевевший лапник. Тут вчера валили деревья для укреплений в обороне. Они сели на пни друг против друга.
– Я считаю, надо собраться на открытое партсобрание, пригласить людей из всех рот и поговорить по душам. И ты постарайся сказать так, чтобы после разговора осталось одно мнение.
– Но почему я? – возразил комбат. – У меня такое дело вряд ли как надо выйдет. В таких делах я не мастак. Честное слово, Степан Ильич.
– А тут мастак и не нужен. Накрутить, навертеть всяких слов можно. И все верно и гладко будет, да что толку? Ты душу открой – вот что надо. А говорить надо только тебе. Первая голова во всем твоя. Так все и знают. И правильно знают. Так что давай готовься – это решение партбюро. Ясно?
– Ясно.
Пока комиссар собирал людей, Тарасов побрился, привел в порядок одежду и все думал, как лучше сказать людям то, что было у него на душе сейчас. Приходили на ум то одни, то другие слова, но все не удовлетворяли его. Так и не сложилось окончательного выступления, когда за ним пришли.
Народу собралось много. Избрали президиум, утвердили повестку дня и слово предоставили Тарасову.
Он встал и, волнуясь, произнес:
– Товарищи! – комбат помолчал. – Друзья мои, я, наверное, не скажу так, как надо сказать, но верю – вы поймете меня, потому что в душах у нас горит одно чувство, одна забота нас тревожит, одно дело мы делаем.
Было очень тихо. Все, не отрываясь, смотрели на своего комбата, и он прямо-таки каждой клеточкой своего тела чувствовал, как все ждут, что он скажет. Еще бы – речь шла о жизни и смерти.
– Сложившуюся обстановку знают все. Надо понять, что нам делать теперь, решить, как нам быть. От нашего решения жизнь наша зависит. А жить-то хочется… – он поглядел на всех, точно спрашивая: разве не правда это?
– Знамо дело, как же… – проговорил кто-то в ставшей теперь грустноватой тишине.
Тарасов продолжал:
– Вот то-то и оно-то… Человеком могут овладеть мысли хозяйки и мысли служанки. Думается: будем сидеть – пропадем. А зря не хочется пропадать, так тебя и толкает броситься на них, сволочей! И удержаться от этого вроде иногда и сил уж нет! А потом пораздумаешься, и выходит, что нельзя нам сейчас на них идти. Если пойдем – зря погибнем. Они бьют теперь по нашим нервам. Рассчитывают, что мы не вынесем того, что нам выпало, и замечемся в отчаянии, кидаясь туда и сюда, или поднимем руки.
– Ну это уж шалишь! – крикнул кто-то.
– Ладно, ты слушай! – одернули его.
– Этого, конечно, не будет. Я говорю о том, на что они рассчитывают, – сказал Тарасов, – а вот кое-кто у нас считает, что надо драться или прорываться к своим. Ну что же, допустим, что мы пойдем в атаку. Что же из этого выйдет? Перебьют нас, если не всех, то больше половины, а с остальными покончат в схватке. Их ведь вон сколько – сами видели вчера. Они знают, что в рукопашной верх наш бывает, и до этого не допустят. Можно ведь отходить и разделываться с нами издали огнем минометов, артиллерии, стрелкового оружия. Мы оголодали, не больно будем поворотливы – хлещи да хлещи. Можно пойти на прорыв и прорваться из кольца, что около нас. Но дороги они нам не откроют. Пойдут следом, наперехват, снова окружат. Не сможем мы двигаться быстро. Да и раненых надо будет нести. Не развернешься. Сядем в окружении в новом месте, а дальше что? Куда нашим помощь нам оказывать? Они ведь не будут знать, где мы. Я разведчиков к своим послал, пройдут – верю! Но раненых своих мы не оставим никогда. А если кто подумал об этом, скажу твердо – этого не будет! – Он так отмахнул от себя рукой, точно что-то ненавистное, гнусное прикоснулось к нему и он отбрасывал его прочь. – Допустим, мы вернемся к своим, а нас спросят: где раненые? Что скажем? Не людям– себе что скажем? Подумайте-ка только! Не принужденные, а сами бросили своих товарищей, и, шкуры свои спасая, ушли! Да как жить потом?! Нет, я не могу жить, чтобы меня совесть своя поедом ела. А случись каждому еще раз в такую беду попасть, что думать будешь? Ты ведь бросил товарищей, и тебя, раненого, тоже бросить могут. На что же тогда надеяться будем, а? Да и теперь на что нам надеяться, как не на товарищей наших там? – он указал в сторону фронта. – И я на них надеюсь. И помыслить не могу, чтобы нас бросили без помощи! Пока, видать, ничего не могут сделать. А может, думают, что танкисты дошли, сказали нам, что делать, привезли лекарств и еду. Танк ведь вон как навьючен был, сами видели. Нет, нам с места уходить нельзя. Мы сидим тут, и фашисты вынуждены держать около нас войска, не могут их снять на фронт. Значит, мы продолжаем делать общее дело. И поглядим еще, у кого нервы покрепче! Посмотрим!
Последние его слова были, в сущности, приказом, но людей собрали не для того, чтобы приказывать, для этого нечего было и собирать, и комбат, понимая это, добавил: – Я хотел, чтобы все поняли: надо ждать и ничего пока не делать. Конечно, я, может, и не во всем прав – подскажите. Дело-то ведь общее, и о жизни каждого речь идет.
Он замолчал и ждал, что скажут люди.
– Ты сядь, а то как перед строем стоишь, – шепнул ему на ухо комиссар.
– Кто хочет выступить? – спросил председатель собрания, пожилой грузноватый боец.
Желающих выступать не находилось.
«И какого черта было поручать доклад мне? – недовольно подумал Тарасов, поглядывая на парторга и комиссара. – Вот видите, какая нескладуха выходит, – приказчик я, а не докладчик получился».
– Ну вот ты, Леша, – обратился парторг к молодому сержанту, сидевшему ближе всех к столу, – что скажешь?
Сержант встал, поправил на шинели ремень и ответил:
– Так чего говорить-то, Алексей Сергеевич? Все ясно.
– Ну, а что тебе ясно?
– Как что? Ну, к примеру, я могу от души сказать, что правильно говорил комбат. А меня будут слушать и про себя думать: чего ты это нам говоришь, не глупей тебя, сами понимаем? Только обидятся и все. Да еще подумают– ишь, распелся, выслужиться, что ли, хочет? А я просто от души понимаю и все.
– Ну коли так, ладно. А ты, Михаил Григорьевич, что скажешь? – обратился парторг к пожилому бойцу.
– Так ведь сержант верно все сказал – чего тут еще добавишь? Правда – правда и есть.
– Я понял так, что других мнений нет. Так ли, товарищи? – обратился парторг уже ко всем.
– Так, конечно!
– Все понятно!
– Прекращай прения! – раздались голоса.
– Ну что же, выходит, остается только принять решение и делом выполнить его. Слово для зачтения резолюции собрания имеет комиссар, – объявил парторг.
Степан Ильич достал из полевой сумки маленький желтенький листочек бумаги и, встав, прочитал:
– Заслушав сообщение командира батальона товарища Тарасова о положении и задачах, стоящих перед батальоном, открытое партийное собрание постановляет: провести разъяснительную работу с каждым бойцом батальона, чтобы все правильно ориентировались в создавшейся обстановке.
Комиссар аккуратно положил листок бумаги на стол и добавил:
– У кого есть замечания и предложения к резолюции? – еще раз напомнил парторг.
– Принять в целом!
– Не торопитесь, – соблюдая правила процедуры, заметил парторг, – надо еще сначала принять за основу этот проект.
– Ну, раз так, давай, за основу.
– Кто за то, чтобы предложенный проект резолюции принять за основу, прошу проголосовать.
Дружно взметнулись руки.
– Товарищи, голосуют… – хотел было сказать парторг, что на партийном собрании голосуют только коммунисты, но комиссар шепнул ему:
– Ничего, Алексей Сергеевич, пусть голосуют все. Я так думаю. Допустим, это нарушение процедуры, а? Сейчас, это, по-моему, даже желательно.
Парторг глянул на него, улыбнулся понимающе и повел собрание дальше.
– Кто против?
Против никого не было.
– Кто воздержался?
Воздержавшихся тоже не было. После каждого вопроса парторг молчал, выжидающе поглядывая и перед собой, и в дальний угол шалаша. Заметив там движение, спросил:
– У вас есть что-то сказать?
– Нет. Неловко сидеть.
– Предложений и добавлений, выходит, нет. Кто за то, чтобы принять резолюцию в целом?
Опять дружно взметнулись руки. Глядя на это порывистое, на одном общем дыхании, голосование, Тарасов облегченно подумал: поняли!
Стало легко на душе, и остаток дня Тарасов провел спокойнее. Выбрал даже время сходить в лазарет к Волкову. Командир третьей роты вчера вечером поднял солдат в атаку, а сам пробежал несколько шагов и упал. Упал оттого, что две старые раны вконец измучили и обессилили его. Ординарец рассказал, что он порывался снова вскочить, но его унесли в лазарет.
Шалаш, где лежали раненые, был длинный. Посередине в нем можно было пройти во весь рост. Там и тут сверху свисали еловые веточки от лапника. Веточки ельника сумели просунуться меж досок и торчали в разные стороны упрямыми ежиками. Шалаш хорошо топили, и с этих веточек непрестанно капала вода. Их не обрезали, а под капли поставили котелки и пили эту снежную, чистую воду. Наверху было очень тепло, а от земли несло неотогреваемым холодом, и, чтобы не застудить вконец измученных людей, срубили в два ряда бревна по обе стороны шалаша, на них настелили досок, плах, жердей, покрыли их лапником.
На этих грубых нарах – все не на земле – и теплей было, и удобней.
– Есть дайте… Дайте есть… Что вам, жаль? Дайте хлеба, – слышались голоса бредивших.
Волкова можно было оставить и у Поли в перевязочной. – там было спокойнее, но он сам попросился сюда, сказал, что с людьми ему будет легче. Тарасов подошел к нему, сел в ногах.
– Ну, как ты?
– Да я ничего. Право, зря меня тут держат.
Волков хотел сесть, но только чуть приподнялся и опять упал на спину.
– Ну что ты? – испугавшись, что он ушибся, и расстроившись, что не успел поддержать его, наклонясь над ним, встревоженно проговорил Тарасов.
Худощавое лицо Волкова побледнело, щеки провалились, жесткая щетина торчала на подбородке, на верхней губе, на щеках. На его лицо трудно было смотреть без сострадания. Но в больших глазах раненого горел живой, энергичный огонь, он не хотел поддаваться своей беде, крепился, что было сил.
– Сегодня провели открытое партсобрание, – уложив Волкова, сказал Тарасов.
– Я все понимаю, Коля… – проговорил Волков, глядя на Тарасова так, что он увидел: не надо ничего скрывать от него, он сам знает все и помнит, что его долг теперь состоит в том, чтобы другие видели, как надо держаться здесь. Многим ведь и тяжелей было, и выглядели они хуже. Их слушали. Тарасов ощущал это потому, что в шалаше стало тише.
– Ты не расстраивайся, – больше другим, чем Волкову, сказал комбат. – Фашисты, вишь, примолкли, сил, видать, больше нет. Потрепали мы их хорошо. Теперь вот наши пособерутся с духом и нам помогут. Такие вот дела.
– Ну, иди, – прищуром глаз дав понять, что ему все ясно, проговорил Волков.
От всех волнений, от нахлынувших новых забот Тарасов измотался в этот день, и, видя, что он еле держится на ногах, комиссар и начальник штаба потребовали (именно потребовали), чтобы он лег отдыхать.
23
Как только комбат лег, голод, до того словно бродивший где-то около, будто только того и ждал – накинулся на него со всею силой. Есть хотелось нестерпимо.
Он лежал на подстилке из лапника, повернувшись лицом к стене шалаша, чтобы подчиненные не увидели его состояния, и уговаривал себя: «Уснуть, уснуть, уснуть…».
По тому, что он лежал не шевелясь, Миша решил: спит – и двигался тихо, и осторожно укладывал дрова в очаг, и шепотом предупреждал каждого входящего, чтобы вели себя тише. Все ходили на цыпочках, говорили шепотом. Но Тарасов не только слышал, что говорили, – он представлял, с какими жестами и выражением лица шел разговор.
Вот кто-то быстро вошел, повернулся у входа в шалаш и, шурша задубевшим куском брезента, заменявшим дверь, постарался как можно плотнее прикрыть вход. Но как ни поворотлив был вошедший, по земле от входа пронеслась волна холода. Тарасов понял, что пришел начальник штаба.
– Давно уснул? – тихо спросил он Мишу, и комбат представил и почувствовал, что лейтенант по-доброму посмотрел на него.
– С час, как лег.
«И тебе бы надо передохнуть», – заботливо подумал Тарасов. Миша, точно угадав его мысли, сказал:
– И вы прилягте, товарищ лейтенант. Я сейчас же дам знать в случае чего.
– Нельзя. И Степан Ильич не вернулся, и комбат отдыхает.
– А вы не спите, только прилягте, все легче.
Лейтенант послушался, прилег, и снова стало тихо.
Только неугомонный Миша выскальзывал и вновь входил в шалаш так, что и холода за. ним не чувствовалось. Трудно было сказать, много ли, мало ли времени прошло, когда осторожно распахнулся брезент над входом.
«Кого это жаркого черт несет?» – сердито подумал Тарасов.
– Быстрей, быстрей, а то выстудим! – прозвучал поторапливающий голос комиссара. Прошуршал брезент; заботливый голос комиссара спросил:
– Давно уснул?
– Комбат часа два как, а товарищ лейтенант недавно прилег.
«Уж спит! – удивился Тарасов на лейтенанта. – Вот счастливец! Только лег и как с камнем в воду. Пусть поспит. А кого же это Степан привел?»
Действительно, вошедший с комиссаром человек вел себя так, что, если бы комиссар не сказал ничего, можно было бы подумать, что он пришел один.
– Проходите, господин полковник, садитесь, – шепотом пригласил комиссар.
«Зачем это пленный ему понадобился?» – удивился Тарасов.
– Благодарю, – сдержанно ответил полковник.
– Ну что наплевать-то, садитесь, в ногах, говорят, правды нет, а спасибо потом скажете. Да и спят все, шуметь неудобно, а нам поговорить надо, так что сядем друг к другу поближе. Да и погреться не мешает.
Полковник прошел к огню, сел.
– Миша, у нас кипятку погреться нет? – спросил комиссар.
– Остыл уж. Поставить?..
– Поставь, пожалуйста. Извините, господин полковник, больше угостить нечем.
«Что это он так расстилается перед ним?» – еще больше удивился Тарасов.
Было тихо, только потрескивали, стреляли угольками дрова в очаге да побулькивал котелок с кипятком.
– Вы чем-то расстроены, господин полковник? – нарушил молчание комиссар.
– А вас разве волнует это?
– Я пригласил вас, как вы понимаете, не зря. Времени у нас попусту тратить нет. Мне надо поговорить с вами по-человечески, по душам. А это зависит и от вашего состояния, конечно.
– А вы действительно хотели бы понять меня по-человечески?
– Иначе нам не договориться.
– Договориться, – с какою-то болью в голосе не сказал, а вроде выдавил это слово пленный. – Договориться… Боже мой!.. Что будет после того, в чем мы уже договорились? И опять договориться… Нет, вы можете понять, что случилось, или нет?
– В чем дело, господин полковник? – с искреннею тревогой спросил комиссар.
– Я пошел на помощь раненым, скажу прямо, не от любви к вам. И не от желания, как обо мне выразился ваш командир, что-то выгадать себе. Нет! Ваше дело судить обо мне как угодно, но я старый человек, воспитанный в старых правилах чести и гуманизма. По этим правилам, поднять руку на раненого преступно – какие бы разногласия ни стояли между людьми. Это и правило моего народа. Я знаю это! Наконец это признанный в Гаагской конвенции закон. Вот почему я сделал это. И свои же открыли по мне огонь. Вы понимаете, что это значит?
– Но в чем же дело, господин полковник? Мы, конечно, понимаем, что все это не просто для вас, и особенно ценим, что вы добровольно помогли раненым и действовали решительно. Но что вас так сильно тревожит теперь, когда дело сделано, мне не совсем понятно. Вы встревожены, по-моему, куда больше, чем тогда, когда решались помочь нам.
– Вы правы, к сожалению, – признался пленный, – теперь я в смятении. Когда помогал раненым, я не сомневался, что поступок мой будет у своих понят, как и я его понимал и понимаю. Я честно воевал, честно служил всю жизнь, я не совершил ни одной подлости по отношению к своим солдатам, вы это знаете, и я не мог подумать, что мне не поверят. А не поверили. Открыли огонь. Значит, квалифицировали как предателя. Нет, вы можете понять, что это значит?! Мне, как у вас говорят, точно нож в грудь воткнули. Но это не самое главное. У меня ведь есть семья. Как это все отразится на ней? Что будет с ними?.. Что вы еще хотите от меня?
Чего можно хотеть от человека, находившегося в таком состоянии? «А ведь и верно, поди-ка, домашним его за такое дело не сладко будет, – подумал комбат. – Спасибо ему и на том, что сделал, чего же еще».
– Я все понял, – проговорил комиссар, – и прошу вас считать, что пригласил только, чтобы поблагодарить за помощь раненым. Спасибо, господин полковник.
– Вот жизнь… Мог ли я еще два дня назад во сне увидеть, что буду сидеть так вот с вами, слушать вас. принимать благодарности и, главное, чувствовать, что это приятно мне… – как-то задумчиво и вместе с тем удивленно ответил пленный.
После этого и полковнику можно было встать и тем дать понять, что раз все сказано – он просит отпустить его, и комиссару можно было приказать, чтобы его увели, но оба сидели и молчали. И комбат понял их. Что бы ни было, но пленный спас жизнь наших бойцов, и к нему уже было доброе отношение, и как-то нехорошо, неблагодарно было приказать увести его, когда он сам не высказал этого желания.
Полковнику, конечно, было трудно и тревожно на душе, и, видя, как к нему относятся теперь, он почувствовал здесь себя легче, проще. Все не один со своею бедой.
Полковник долго молчал и снова спросил:
– Но что же вы еще хотите попросить у меня?
– Вам трудно сейчас. Я думаю, мы поговорим об этом потом.
– Потом… А может, этого потом для нас через минуту не будет. Война ведь. Когда я служил в русской армии, у меня был умный денщик. Я сейчас вспомнил, как он иногда говорил: «Семь бед – один ответ». Говорите, я слушаю.
– Скажите, господин полковник, вы хотели бы, чтобы вашим детям пришлось пережить то, что вы теперь переживаете?
– А вам? – обидевшись на такой вопрос, спросил полковник.
– И злому врагу не пожелаю.
– Так что же вы меня об этом спрашиваете?
– Для того, чтобы напомнить – хотеть или не хотеть мало, надо делать так, чтобы этого не было. Если отцы только для себя будут знать опыт своей жизни, сыновья могут совершить те же ошибки и пойти по дороге, которая приведет их к страданиям и мукам. Я, например, убежден, что и вашему, и нашему народу не для того сила, ум, честь даны, чтобы убивать друг друга. Вы сказали, что война с нами – ошибка для вас. Таким образом, мы с вами единомышленники по важным вопросам. Но этого мало, чтобы изменить происходящее теперь. В этом надо убеждать других. И я уверен, что вы можете сделать много доброго, говоря своим солдатам то, в чем убеждены сами.
– Но что слова теперь?
– Будущее каждый день зреет в душах людей, господин полковник, и слово – самый лучший садовник этого будущего. В этом убеждает наш опыт. У коммунистов ведь поначалу, кроме слова правды, на вооружении ничего не было. Вы это знаете.
Полковник внимательно слушал, потом спросил:
– И что я должен конкретно сказать?
– А вот это вам предстоит обдумать самому.
– Вы хотите сказать, что никакого текста, который бы я читал, у вас нет? – изумился полковник.
– Для того, чтобы дойти до души человека, надо и говорить с ним от души. Так ведь? А как я могу выразить за вас ваши чувства?
– Вы хотите сказать, что я буду иметь право говорить, что захочу? – все не веря этому, переспросил полковник опять.
– Разумеется. О чем можно, а о чем нельзя говорить, вас предупреждать не надо. Ну, например, не позволите же вы затрагивать вопросы военной тайны. Это уж как есть. Но слово, зовущее к добрым отношениям между людьми, к добрым делам, к человечности, мы не заковываем ни в какие рамки.
Полковник опять помолчал, потом спросил:
– А если я скажу так: «Друзья мои, солдаты Финляндии, слушайте слово моего сердца…».
Полковник говорил взволнованно, встревоженно, прочувствованно.
Тарасова тронуло то, что полковник старался убедить, заставить ему поверить. Комбат понимал состояние пленного. Мучительный перелом происходил в его душе. Прожить жизнь уверенным в том, что тебе доверяют, слово твое ценят, и вдруг понять, что все это было только до тех пор, пока ты не попал в беду, конечно, тяжело.
– Хорошо, господин полковник, – похвалил комиссар. – Вы хорошо все сказали. Вы зовете к доброму делу. Так что пойдемте, время не ждет.