Текст книги "Комбат"
Автор книги: Николай Серов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 19 страниц)
– Дай-ка я тебе ноги укутаю, а то озябнешь… – говорил он и закрывал ей ноги одеялом со всех сторон и снова садился рядом, и сидел, пока она не затихала, заснув. Тогда тихонько отходил от кровати, одевался и шел в овины. Тяжелое это стало дело – топить овины. Не оттого, что непосильно заталкивать в печи плахи, а оттого, что хлеб ведь сушил, хлеб! После похорон считал: не работник больше, но силы еще нашлись, и он, дивясь сам на себя, подумал: «А и крепок же поднаряд мне был поставлен!»
А нужда невольно карала пакостными мыслями. Набегавшись от овина к овину, он ложился передохнуть на соломенную подстилку. Тут, на земле, поближе к двери, было не так дымно и жарко. Наверху, в сушильне, то было тихо, то раздавался шорох снопов. Точно кто шевелил их там. Потом шуршали по мазанному глиной полу сушильни осыпавшиеся зерна.
«Возьми вот, к примеру, а кому негде взять, что делать будет? Чем кормиться?» Такие мысли могли увести далеко, и он пресекал их: «Да что это со мной делается? Что это я? Бывало ли когда, чтобы и в роду нашем кто опоганил руку воровством?!» А взять было просто – никто его не караулил. Да если бы и караулили и попался, что ему был чей-то суд? Все можно перешагнуть, кроме самого себя… А перестать чувствовать и понимать себя человеком он не мог и одного желал теперь – скорей бы кончалась молотьба. Тяжко было находиться у хлеба, да недолго пришлось: немного спасли от пожара…
18
Александра не плакала больше, была сурова и молчалива. «Чего это с ней началось еще?» – думал он в тревоге.
Скоро все разъяснилось.
Надо было установить в семье паек задолго до того дня, как они решились сделать это, а они всегда откладывали и откладывали. Но тянуть дольше стало нельзя, и они установили меру расхода хлеба и картошки на день. Бедной, тощей вышла эта мера. Осторожно, чтобы и зернышка не просыпать, они молча перемеривали плошкой хлеб. Когда точная порция на день была определена, он сказал:
– Именины им хоть бы посытней сделать…
– На это есть, – ответила Александра и открыла небольшой кованый сундук, в котором раньше лежала летом зимняя, а зимой летняя обувь. В сундуке было с полмешка ржи.
– Откуда это? – удивился он, и тут же пугающая догадка заставила поглядеть на сноху.
– Этта утащила меня в овин Марья и подает вот, – Александра показала узкий и длинный, наподобие чулка с вязками по концам, мешочек. – А он рожью набит… Я… попятилась от нее, а она говорит: бери, шальная, не с голоду же вам помирать…
И укоризна, и испуг, и растерянность, и жалость – все выразилось в его взгляде. Александра твердо и с вызовом ответила на этот взгляд:
– Пусть что хошь будет, какой хошь стану, а детей буду хранить, и наплевать мне на все!..
– Господи… Господи… – только и смог прошептать он.
Когда поутихло первое болезненное ощущение от случившегося, он понял, что война, страшная не только разрушениями и смертями, а и калеченьем людей нуждой, по-настоящему теперь пришла и к ним, и остановить это не хватит у него сил. Но не воспротивиться он не мог, и, когда спала со снохи нелегкая и для нее тоже (он это знал) запальчивость, поговорил с нею.
– Не надо, Сашенька, не делай больше этого… Не наживешься этим, нет… Мало ли кто что скажет и сделает, а ты не делай. Уж лучше бы я, кажется. Мне-то жить немного осталось, с собой бы унес этот грех, а тебе век ведь с ним жить. Не делай больше…
Слова свекра не открыли Александре ничего больше того, что она знала и понимала сама, но она не выдержала, разрыдалась.
– Ну милая ты моя, хорошая, дорогая ты моя… Я ведь не сужу тебя… Ну что ты… Ну успокойся, успокойся… Пойдем, ляг, пойдем я тебя уложу…
Он уж ругал себя, что не мог как следует все объяснить, что так расстроил ее. Александра подчинилась ему и скоро перестала вздрагивать от слез. Он чувствовал, что она не успокоилась, а только ради него взяла себя в руки.
«И откуда только силы такие у баб берутся?! – который уж раз на своем веку подумал он. – Я вот, да и любой другой мужик, расплеснемся душой в расстройстве и не знаем сразу, что и делать-то. А она, вишь ты, меня еще оберегает! Вроде дитя малого хранит… Сама-то успокойся, добрая ты моя… Я-то что, и не такое сносил».
19
То было обычное утро. Он напоил корову, дал ей сена и помогал управиться у печи Александре. Молчали оба. Разговоры на ум не шли. Ожиданье того, как ребятишки снесут начало новой жизни, давило обоих.
Пришло время, и старик разбудил Николку. Когда он сел за стол, они с Александрой переглянулись, но ни тот, ни другой не решался взять на себя смелость положить ему его утренний паек. Николка заметил их состояние и поглядывал то на одного, то на другого. Александра положила ему кусочек хлеба, немного картошки и, задрожав губами, сказала:
– Теперь вот так жить придется, сынок…
– Я знаю, мама, – ответил Николка. Он сказал это так, что у Александры слезы просохли сразу. Взрослое мужское чувство звучало в его словах. В нем было не огорчение оттого, что так вот придется жить, а забота о том, чтобы мать не расстроилась, успокоилась бы за него.
«Боже мой, да неужто ты и впрямь все знаешь и понимаешь? – пораженный, подумал старик. – Неужто детство выжглось из тебя?»
Николка ел неторопливо, сосредоточенно.
«Да, он все понимает, все…» – подумал старик, теперь уж больше с уважением, чем с жалостью.
Николка ушел. Они только немножко поуспокоились, как проснулись остальные дети. Одели их, умыли и тоже усадили за стол. Александра принесла поделенный кусочками хлеб и толченую картошку в чугуне, поставила для каждого тарелку.
– Ну, детки, – весело заговорила, собравшись с силами. – Теперь что есть, больше не спрашивайте… Больше нету… Поняли?
– Поняли, – весело ответила Светланка.
– Поняли, – сказала и Наташа, вряд ли слышавшая, о чем шла речь. Она вертелась на скамейке и что-то шептала на ухо сестре, хихикала. Мальчишки молчали, поглядывая то на кусочки хлеба, то на чугунок. Чтобы никого не обидеть, Александра поддевала картошку деревянным половником и, ложкой примяв ее в нем, сравнивала с краями, потом опрокидывала на тарелки. Картошка так и оставалась полукруглой горкой.
– Куличики, куличики! – увидев это, радостно закричала Светланка. – Почему ты раньше не делала таких куличиков, мама?
Картошка на тарелках действительно напоминала куличики, которые в игре девочки лепили из песка и глины.
– Да что же это? – не выдержав веселья дочери, взмолилась Александра, глядя на старика с просьбой о пощаде. Он торопливо проговорил:
– Ты иди… Иди… Я сам…
Старик подал ей пальто, платок, и она ушла. Сам сел на лавку, уронил голову.
– Деда, а чего они безобразят? – окрикнул его Ванюшка.
Он поднял голову и увидел, что и Света, и Наташа не едят, а руками прихлопывают и приглаживают свои картофельные куличики, обе веселые и довольные. Это взорвало его, и он чуть было не закричал на них, но Светланка поглядела на него с откровенною радостью и довольно спросила:
– Правда, ведь красиво, деда?
– Ну кто же едой играет, да теперь-то еще?.. – не требуя, а прося, сказал он. – Не хотите, я уберу, потом съедите.
– Хотим, деда.
– Ну ешьте, ешьте.
Мальчишки съели свое, но не вылезали из-за стола, ждали еще чего-нибудь. Живо управились со своей порцией и девчонки.
– Еще, деда, – первой сказала Светланка.
– Нету больше, милые вы мои, нету. Неужели было бы, так не дали досыта? Нету…
Он долго растолковывал им, что иначе им теперь жить нельзя. Но разве трехлетнему, четырехлетнему, пятилетнему ребенку можно объяснить, что он не должен быть сытым? Только оттого, что ей стало жаль разволновавшегося деда, Светланка не требовательно, а просяще сказала:
– Немножко, деда, во-от столечко только.
– Ну нету у меня, нету… – взмолился он.
– Да, а вон в чугуне, – проговорил Павлушка, словно уличив его в бесчестье.
Старик глянул в чугунок и увидел, что на дне оставлена картошка. Он понял, что это была доля ему, и рассердился на сноху.
«До еды ли теперь? И надо же было!»
Разделил свою долю картошки всем поровну, они быстро управились с ней, и он, не говоря больше ничего, убрал со стола. До обеда он занимал их разными забавами, но это помогало плохо.
– Пошли обедать, а? – то и дело просила Светланка.
– Немножечко дай, деда, мы маме не скажем, – поддерживала ее Наташа.
– Мать бояться? Что вы? Нету ведь, нету… – снова и снова толковал он.
20
То в одной, то в другой избе слышался плач – приходили похоронные.
Плохие вести были и с фронта. От горя, казалось, вот-вот лопнет все внутри, оборвется… и крышка. И вдруг произошло то, о чем уж и думать не думали. В самый октябрьский праздник (только для такого дня получше пообедали) влетела в дом беженка-учительница и, не здороваясь, закричала с порога:
– Парад был, дедушка! Бегала, по радио слушала, был!
Она подлетела к нему, обвила ему руками шею и исцеловала все лицо, смеясь, плача и приговаривая – Был, дедушка, был… Был ведь!
Он по-молодому вскочил с лавки и закричал:
– А я что тебе говорил? Что я говорил? Они хоть и рядом, а наши тьфу на них и все! Вот оно как! То-то, супостаты; берегитесь теперича! Теперича мы силу-то подкопили, узнаете, почем сотня гребешки! А как же? Не будь силы, того бы не сделали! Я что тебе говорил?
– Говорил, дедушка, говорил, миленький, говорил… – сияющая, обновленная вся, воскликнула она и, чмокнув его еще, выскочила на улицу.
Мало ли на его веку было праздников, веселых, полных довольства, но ни один не приносил такой радости, как этот Октябрьский праздник! Радость была так велика, так значительна, так облегчающа, что он не мог сидеть дома – весь остаток дня был с людьми и всем говорил:
– Теперича уж, ясное дело, – наша стала брать, а то бы не до прежнего было. Уж это что и говорить! Теперь немцу крышка!
И хотя жизнь снова пошла по-старому, но люди ободрились. Дедушка Иван чувствовал, что слабеет с каждым днем, но это не пугало его. «Не до жиру, быть бы живу, – бодрил себя. – Ничего, переживем! Переживали всякое, да не пропали. Вон, бывало, что в гражданскую-то делалось! Не то ели, да и не всяк день, да снесли. Снесу и теперь. Ребятишки – главное дело».
Он снова был с ними постоянно и знал о них все. Нелегко было слушать их. Но не легче было и их молчание. Особенно угнетало его, когда они сидели молча в своей половине, точно поминки по своему детству справляли. Зима пристигла, а в работе да в заботах нынешних не успелось вовремя подшить валенки, и теперь он занимался этим. Так-то вот сидел, пришивал подошву, поглядывая на дверь пятистенка, где точно уснули внуки (до того было тихо у них), и уж хотел встать, чтобы идти развлечь их, но услышал голос Ванюшки:
– Ладно, я сказку расскажу.
– Ладно, – согласилась Наташа.
– В некотором царстве, в некотором государстве, а стало быть, в том, где и мы живем, – начал он, и старик улыбнулся тому, что внук дословно копировал его, – жил-был царь. И у этого царя много все было. И хлеба у него было столько, что ешь, сколько хошь, и молока пей, сколько хошь, и картошки досыта. Во какой богатый был!
Дальше он не слушал, не мог. Все перепуталось в голове. Он изнемог, забрался на печь, задернув занавеску. Возня, шепот и шум снова опамятовали его.
– Нету, – услышал он голос Андрюшки.
– Может, на печке, – предостерег шепотом Ванюшка.
– Днем он туда не прячется, – возразил Андрюшка.
Это сразу убедило всех, что деда нет и они приступили к делу – начали шарить по полкам, столам, в горке. Они искали еды, но ее нигде не было.
«Глупые вы, глупые…» – подумал он и окрикнул их:
– Ребята!
Все замерли. Он отдернул занавеску и, увидев их испуганные лица, улыбнулся и поманил их к себе. Они знали от него только добро, но тут не сразу двинулись с места.
– Идите-ка, чего дам-то.
Виновато, робко подошли к печке и остановились кучкой. Он достал из кармана свою завернутую в тряпочку долю хлеба и подал ребятам.
– А ты чего? – спросил Ванюшка.
– А я не хочу. Разделите.
Они переглянулись, точно спрашивая друг друга – как это не хотеть?
– Ешьте, ешьте, я ведь не маленький, хотел бы, так ел.
Это убедило их, и хлеб моментально исчез.
В другой раз слышал, как Ванюшка утешал братьев и сестер:
– На то лето пойду пасти. Пастухи много получают и хлеба, и всего. Их досыта кормят. И у нас будет всего досыта…
От всего этого хоть вой… Но дети есть дети, и спрос с них, и суд им свой. Другое дело взрослые… И с ними творилось неладное. Возвращался вечером от Татьяны, к которой ходил за варом смолить дратву, и хотел было уже открыть дверь в дом, и за скобу взялся, но услышал такое, что сразу прирос к месту. Говорила Марья, видно, не на шутку взявшаяся руководить Александрой в теперешней жизни.
– А я вот что скажу – у тебя своя семья, и свекру скажи: пожил – хватит! Пока можно было, держали, а теперь пусть к дочке идет. Теперь всякому до себя. Честен больно, к черту его, с честностью-то. Нет бы о детях подумал, не маялись бы теперь. Чего ему стоило зерна принести?
– Нет… нет, нет! – проговорила Александра так, что старику показалось – он видит, как она отшатнулась, видит ее испуганное лицо. – Что ты говоришь?!.
– А то и говорю, что сам, кажись, должен бы понять. Не понимает – скажи.
Его, как огнем, палили эти слова, но он ждал, что ответит Александра.
– Ты мне больше этого не говори! – опамятовавшись и, видно, только теперь осмысля по-настоящему, что ей советуют, обозлилась Александра. – И не учи. Сама знаю, что мне делать. Сама жить буду, без твоих советов.
Старик резко размахнул дверь. Он задыхался от обиды, ярости, злости. Взъерошенный, со сжатыми кулаками, он двинулся на Марью, крича одно только слово:
– Ведьма!.. Ведьма!.. Ведьма!..
– Папа! Папа! – попыталась остановить и удержать его Александра, но он был вне себя и выбежал за Марьей в сени, потом на улицу, все крича:
– Ведьма! Ведьма!
Люди сбежались на этот крик, насилу увели его домой. Александра поскорей проводила всех, но и, оставшись одна, долго не могла успокоить-его. Голос ее и выражение лица были такими же, как будто она уговаривала зашедшегося от слез ребенка.
– Ну успокойся, успокойся… Ну какое нам до нее дело – подумай-ка? Да отнимать придут – не отдам тебя никому и ни за что. Ну что ты?..
– Я ли добра им не делал? – старик горестно покачал головой. – Поди-ка узнай вот человека.
– Наплевать на нее, – ответила Александра так равнодушно, что он понял: ей действительно на это наплевать.
«Учат, учат меня, а все не научат, – думал он. – Уж я ли добра ей не делал? Забыла, как дом ставили? Денег на стройку нет, и жить негде? Так ко мне пришли – помоги, дедушка Иван! Помог, сделал, ничего ведь и не спросил за это. В гости приводила, уверяла – ты у нас самый первый гость! А ребята, пока малы были, кто с ними нянчился? „Пригляни, дедушка Иван, а уж я это не забуду“. А теперь из своего дома выгнать, не дать помереть на своей печке! Как собаку – вон и все! Сколько ведь зла в человеке! Откуда оно берется? Только себе все, только себе, а на другого наплевать. А как на тебя вот все по разику плюнут, так не отмоешься вовек. Хоть бы вспомнила что».
Вся радость жизни дедушки Ивана была в сознании и ощущении того, что рядом много сердечных людей. И он копил и приумножал свое богатство. И как всякий богач был жаден – каждую крупицу из своих сокровищ отрывал с болью.
Как это случилось, что он не видел раньше того, что в Марье оказалось теперь? Этот вопрос: «Как я не видел?» – возникал перед ним каждый раз, когда он обманывался в человеке, и никогда он не мог ответить на него. Он думал: «Как я мог верить этому человеку, полагаться на него, делать ему добро?» – и забывал в разочаровании, что иначе вообще не мог поступать. И теперь, как всегда в таких случаях, он утешился тем только, что подумал: «Ну и наплевать на нее… Наплевать… О стоящем бы человеке думать». И хотя горечь не покидала его обычно долго, но никогда больше не приходило желание протянуть руку обманувшему его доброту человеку.
Всхлипнула Светланка. Это сонное всхлипывание, испуганное, словно просящее сберечь от чего-то тяжелого, надвинувшегося на нее во сне, вмиг овладело мыслями старика. Он сразу сел, свесил ноги с печи, намереваясь слезать, бежать к внучке. Но Александра, как всегда, опередила его.
– Что с тобой, доченька? Что ты? – подбежав, зашептала испуганно.
Слышно было, как взяла дочь на руки, стала качать. Светланка постонала во сне и успокоилась. Впервые сегодня со Светланкой было такое, и старик понял, что это следствие недоедания. Поняла, видно, и Александра. Сдерживаемый ее плач донесся до старика.
– О-о-о-й, о-о-й, о-о-о-й! – доносилось до него, и вся горечь этого тихого плача, заключенного в болезненном дрожании звука «о-о-о!» захватила и его. Не было никакой мысли, кроме одной боли за внуков и за сноху. Он опрокинулся на подстилку и лежал, не чувствуя своих слез. Это рвущее все его существо чувство копилось и раньше, и весь сегодняшний день и обрушилось на него сейчас с такою силой оттого только, что дан ему был последний толчок. Снежные лавины в горах копятся месяцами, чтобы обрушиться потом от одного только звука голоса. Копившиеся все эти месяцы переживания вдруг прорвало теперь. Он дрожал, придавленно дышал, хватался рукою за грудь, и тяжелые беззвучные рыданья сотрясали его тело.
Когда чуть поуспокоился, подумал: «Вот ведь что переносить приходится…»
Еще какое-то время сознанье боли этой терзало и мучило его. Потом и этот горький осадок пережитого только что помаленьку-помаленьку делался не так властен над ним, и он смог спросить себя: «Как жить дальше-то?» Смолоду, когда многое в жизни было ему новым, в трудные моменты такой вопрос возникал у него иногда от растерянности, иногда от отчаяния. И теперь было не сладко, но опыт прожитого помог обдумать: что же нужно делать?
Утром, когда поуправились у печи, он сказал Александре:
– Сядем-ка, поговорим.
Александра, измаянная за эти дни, осунувшаяся, с лицом, на котором горе расписалось придавленностью взгляда и скорбною складкой губ, как-то безразлично посмотрела на него и покорно опустилась на скамью рядом с ним.
Он заговорил особенно душевно, проникновенно, ласково, стараясь не только словом, а и взглядом и тоном отогреть ее, вернуть ей веру в себя, а значит, и силы для нелегкой жизни, что предстояла теперь.
– Уж это что и говорить, Сашенька, – с любовью глядя ей в лицо, начал он, – соленого до слез всем хватить придется… Такое уж время пришло. А что делать-то – надо переживать. Не одним нам, всем солоно. Зачем так-то руки опускать? Э-э-э, голубушка ты моя, жизнь прожить – не поле перейти, всяко наживешься… Ты-то, поди, не помнишь, а в гражданскую-то войну, потом в двадцать втором, кажись, годе какая голодуха была – беда! И теперь надо переживать. Мы-то хоть понимаем– нету, и взять негде, а ребятишкам тяжелее! Они видят: в подполье картошка есть, а дают по выдаче. И упрекнуть нас могут. Какое их понятие, знамо дело, невелико. Так и это нам с тобой надо перенести.
Сначала она слушала и не слушала – не поймешь, потом взглянула на него, и во взгляде ее обозначился интерес к тому, что он говорил. «Вот и ладно, и хорошо!»– обрадовался он. Она чаще и чаще стала поглядывать на него, взгляд ее стал живее, живее, и наконец она сказала:
– И верно, что уж я так-то?..
– Вот я и говорю! – воскликнул он. – Не надо так-то, только себе хуже, а делу без пользы. Главное в жизни – крылья не ронять.
21
Давно не был он у дочери, думалось, и у нее, может, так же вот сердце мечется, а успокоить некому. На другое утро он сказал Александре:
– К Симе схожу сегодня.
Во взгляде Александры после этих слов он прочел все, что она подумала и хотела бы ему сказать, но сдерживалась. Она подумала, что он идет к дочери, может, переговорить о том, возьмет она его к себе или нет.
– Что же я тебя гоню, что ли? – мгновенно выразилось в ее лице и взгляде.
– Проведать надо, – пояснил он, и она успокоилась, попросила только:
– Погоди, я к бригадирше схожу, – отпрошусь.
Пока она ходила, он надел «гостевую», как он называл, одежду. Синюю сатиновую рубаху, с шелковым черным поясом с кистями, и черные суконные брюки. Были у него и черные, не подшитые еще валенки, и теплая заячья шапка, и хоть старинная, но хорошо сбереженная овчинная шуба, покрытая синим сукном. Когда посмотрелся в зеркало в этой одежде, остался доволен собой. Морщин, конечно, поприбавилось в этом году, и лоб стал казаться больше, но особенных перемен не произошло. Только в глазах, прежде лучистых и всегда спокойных, стала сейчас преобладать суровость. «Это ничего, – подумал он. – Ничего. Не испугаются».
– Договорились на два дня, – вернувшись, сказала Александра.
– Ну и слава богу, и хватит.
– Куда же ты так-то? – и удивленно, и обиженно проговорила Александра, видя, что он собрался идти. – Погоди.
Она вышла в сени и вернулась, держа в руке что-то завернутое в бумажку.
Когда он взял сверток, пальцами ощутил подушечки карамели. Он глядел на нее, подбирая слова, не в силах выразить чувства благодарности. Сноха поняла его и не дала выговорить эти слова, проговорив:
– Ладно уж, чего там… Когда ждать-то?
– Завтра ввечеру…
Дочь его уже двадцать пять лет как выдана была в Кубасово, верстах в десяти от дома. В прежние годы он ходил к ним в гости частенько, а в такое вот время и жил иногда неделю-другую. Нынче шел первый раз. Зять Алексей и внук Федя тоже были в армии. С попутчиками он передавал дочери, что от Михаила приходят письма и он жив и здоров. И к ним заходили бывавшие в Кубасове люди и тоже передавали, что внук и зять живы и здоровы. Он не обижался, что дочь тоже не пришла ни разу – не близко, и семья на руках. Дорогу в Кубасово он прошел, поди-ка, сотни раз и, хоть глаза завяжи, не сбился бы. Его тоже привыкли видеть на этой дороге и хорошо и давно знали в попутных деревнях. В этот раз он невольно задержался в первой же деревне. Нескольких домов не было в обоих посадах деревни, и снег не укрыл ещё пепелища. О том, что фашисты сожгли в этой деревне несколько домов, он знал, но от этого теперь было не легче…
«Поди, в чем были, в том и остались», – видя, что дома сгорели до обуглившихся развалин, думал он, вспомнив, что жили тут тоже солдатки с ребятишками. В другой деревне он зашел передохнуть к знакомым.
«…Так ведь что жизнь-то? – отвечая на его вопрос, сказала хозяйка. – До лета бы дотянуть, а там как-нибудь. Коровы пойдут пастись, надоят побольше, в огороде что подрастет, да и по полям можно походить, колосьев поискать…».
В этой дороге он впервые за последние месяцы взглянул на мир и увидел, что все живут тем же и так же, что и они…
До Кубасова добрался к вечеру. Внуки встречали его. Никогда почти не предупреждал, что придет, но, когда подходил к Кубасову, внучата обязательно были на этой дороге, и издали еще слышал радостный крик Егорки. Мити, Лены, Нины, Зои, а раньше Феди и Вали:
– Дедушка идет!
Кто первый видел, тот и кричал, и потом спорили, кто его увидел первый. Сейчас тоже встретил его этот крик, и тоже понеслись навстречу ликующие внучата. Они облепили его, смеющиеся и радостные, и он, целуя их, оглядывая внимательно, взволнованный, говорил только:
– Гляди-ка, какой ты большой стал, Митюшка, а! Батюшки, батюшки, Ленушка, да что это с тобой делается? И не узнать, как выросла!
Он каждому сказал это, каждого приласкал, потом полез в карман и достал гостинец. Всем было положено по две ландринины, и радости ребятишек не было предела и от подарка, и оттого, что принес его дедушка. От внучат узнал, что Сима дома, ясно было, что не видеть его не могла, но не вышла навстречу. Он настороженно, уязвленный, отметил это и вошел в сени. Когда, отряхнув валенки, открыл дверь, выбранился про себя: «Тьфу, старый дурак». Серафима с Валей торопливо прибирали в доме, чтобы он не увидел беспорядка. В углу лежала куча зеленых, отрепанных, точно отечных от мороза листьев капусты. Он понял, что собраны они были, наверное, недавно, после уборки колхозной капусты. Свою убирали раньше, и не морозили так. Наверное, они выбирались из-под снега, потому что раскисли и явно никуда не годились. Прежде и скотине такое не давали. Не оттого, что нельзя было, а не хотелось время тратить на эту работу. Увидев, чем были заняты дочь и внучка, он сразу понял, как они живут теперь. Серафима с Валей не успели поубраться и как-то виновато поглядывали на него.
«Что бы подождать маленько на улице?» – ругал он себя.
– Вот еще возимся все нынче, – стоя посреди избы с веником в руках, извиняясь, проговорила Серафима.
– Да что уж я?.. Полно вам переживать-то… – обиделся он.
– Ну как же… – проговорила Серафима, подходя к нему. Поцеловались. Дочь стала помогать ему раздеться, и он подчинился ей, зная, что перечить бесполезно. Когда дочь стала снимать с него шубу, дернула как-то неосторожно, и он не удержался, покачнулся. Оба испугались этого.
– Ты бы хоть передал с кем, так я бы лошадь выпросила, привезла, – сказала она, и старик понял, что ничего скрыть от дочери не удалось. Но он не хотел, чтобы дочь слишком забеспокоилась, и, бодрясь, сказал:
– А я, знаешь ли, пришел хоть бы что.
Она укоризненно посмотрела на него и захлопотала, послав куда-то Валю.
– Куда ты ее гонишь еще? – запротестовал было он, но Серафима заявила:
– Уж ты сиди знай. Я к вам прихожу – не больно слушаете, а делаете, как надо, и я сделаю, как мне надо.
Не хотелось обременять дочь хлопотами – не гостить пришел, но возразить было нечего, и, сев на лавку, он стал ждать, когда они кончат возиться у печи. Старик с удовольствием смотрел на дочь. Сорок пять ей сошлось по весне, а ни единой морщинки на лице, румянешенька. Волосы черные, глаза и брови тоже черные, как у покойницы матери… Пока разговаривал с внуками, что-то жарилось на шестке, гремела посуда, дочь с внучкой бегали туда-сюда. На стол поставили и картошку жареную, и капусту, и хлеба, двоим не съесть, и чекушечку, и грибы соленые. Если бы не жадные взгляды внучат, можно думать – живут ничего еще.
– Ну что вы торчите тут, в рот глядите? Дайте ему поесть! – прикрикнула на детей Серафима, и они сейчас же вышли. Но ему не елось и не пилось…
– Да брось ты все… На них глядеть, так хоть сам совсем не ешь… Ешь знай, – поняв, сказала Серафима.
– А я и ничего… Я ведь наелся. Кого мне тут стесняться-то? Было время – ел, а теперь уж отошло все…
Поверила ли, нет ли, но больше не заставляла налегать на еду, унесла все на кухню, и он слышал, как внуки, стуча ложками, расправились с приготовленным ему угощеньем. Он достал аккуратно завернутые в тряпочку письма сына и подал их дочери.
– На-ка, вот, почитай.
Она читала, по-бабьи всхлипывая, не отирая катившихся из глаз слез о брате, с которым и ничего не случилось, но который был на войне, «ходил под смертью», как говорили про мужей, сыновей, отцов. Потом достала письма мужа и сына и стала читать их. В тех местах, где особенно трогало ее написанное, губы ее начинали дрожать, и она прерывала чтение. Эти строки трогали и старика.
«…А как идешь да глядишь на ребятишек, что уходят с матерями от фашиста, так и вспомнишь своих. Вчера подошел ко мне один, как Федюшка наш, и глядит, ничего не говорит. А я вижу, что ему есть охота, все и отдал…».
«…Обо мне не печалься, мама, нас кормят и одевают, а на войне не я один. Себя храни да ребят».
«…Ты, мама, пишешь, что стосковалась, а мне как вас охота повидать, и не выскажешь».
Потом они сидели при свете лампы и говорили о семье, о жизни, о войне. Старик уверил дочь в том, в чем был уверен сам, – фашисту скоро крышка, рассказал, как ему живется, посоветовал, как надо жить ей.
– Ну и поживи у меня, – повторяла Серафима. – Потом опять с Александрой.
– Если ношу с одного плеча на другое переваливать, ногам легче не станет.
…Ночевал, поглядел все, поговорил со всеми и на другой день собрался домой. Серафима пошла проводить его.
– Дедушка, ты чего плачешь? – спросила Зина, когда он прощался с нею последней.
– Да так, милая ты моя, так… От старости, от глупости. Говорят, стар да мал – два раза человек глуп бывает…
Серафима хотела отвезти его на лошади, но он рассердился:
– Что уж я, по-твоему, совсем никуда, что ли? Слава богу, ноги еще носят. Сам пришел, сам и уйду…
Дедушка Иван слабел день от дня. Дорога ли была не под силу, но после посещения дочери он второй день не слезал с печи. На третий день он попробовал взяться за домашнюю работу, но голова закружилась, и он чуть не упал, успев ухватиться за приступки.
«Что это за оказия такая? – испуганно подумал он. – Али приболел чего?» Сел на скамью около печи, посидел, опять встал. Голова кружилась все равно. «Продуло, поди-ка, где-то, пройдет», – успокоил он себя и принялся за дело. Но руки и ноги дрожали, и дело шло плохо. Ведро с пойлом корове еле донес – не один раз останавливался передохнуть. Чтобы не выказать Александре своего состояния, он крепился. «Вот ужо уйдет на работу, поотлежусь, и пройдет», – успокаивал он себя. Когда Александра ушла, он лег на лавку и лежал, пока не пришло время провожать Николку. Потом опять лег и лежал часа два, пока остальные внуки не проснулись сами. Покормил и их, проводил гулять и снова лег. Стало лучше, легче. Но когда пошел принести дров, в сенях вдруг споткнулся, и поленья с грохотом высыпались на пол.
«Экие же непутевые! – в сердцах подумал он о внуках. – Всегда оставят чего-то на ходу». Но на полу под ногами ничего не было. Он, выходит, и не споткнулся – ноги подкосились. Это испугало его. «Неужто совсем ослаб?! Что же делать-то теперь? А ну как слягу! Нет, нет, что это я, пройдет…».
Но не проходило. Наоборот, на другой день слабость еще усилилась, на третий еще, а на четвертый он еле-еле слез с печи. Ему думалось, что Александра ничего не видит, но она все видела и понимала. И в этот раз соскочила с кровати, усадила на скамью и решительно заявила:
– Ну вот что, хватит! Теперь будешь у меня есть. Пока не увижу, что съел, из-за стола не встану.
– Так я ведь ем, ей-богу.
– Помолчи уж лучше, знаю я…
«А и верно ведь, – подумал он, – надо есть-то, а то и не работник делаюсь. А дела-то сколько!..»
Александра, как сказала, так и сделала – подала на стол, положила ему его порцию и потребовала:
– Ешь, а то с живого не слезу.
В этот день она впервые испекла хлеб с картошкой и мякиной пополам. Куски всем вышли большие, но хлеб был серым, присядистым, сыроватым на вид, неказистым.
Светланка откусила кусок, помяла во рту и наморщилась:
– Экая же ты, право, – улыбнувшись ей, сказал старик, – это с непривычки только. А хлеб-то ничего. Ели, бывало, и не такой. Все не так есть охота. Вот гляди-ка на меня, гляди-ка!
Он откусил от ломтя и чуть не поперхнулся. Хлеб был колюч, с пригоречью. Но он не подал вида, что ему хлеб тоже не по нутру, разжевал, протолкнул в горло первый кусок, потом другой, и съел все. Глядя на него, дети хоть и давились, но ели.