Текст книги "Психофильм русской революции"
Автор книги: Николай Краинский
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 40 страниц)
Многие под влиянием какого-то порыва, инстинктивного влечения к передвижению, вдруг схватывались с места и куда-либо уезжали, чтобы погибнуть на дороге. Мудрое правило революционного времени -сидеть на месте и не двигаться. Но от этого правила необходимы отступления: кто скомпрометирован выступлениями против революции, оставаться на месте не может, ибо вся революция проникнута доносами и предательством, а скрываться на месте долго нельзя.
В Одессе главноначальствующим был генерал Шиллинг – превосходный генерал Императорской армии, оставшийся верным Царскому штандарту и впоследствии, уже в эмиграции. Раньше о нем говорили очень хорошо, теперь же, как принято, вешали на него собак и возлагали на него вину за оставление Одессы, игнорируя обстановку развала, в которой ничего сделать было нельзя. На военном поле фигурировал что-то все один и тот же Симферопольский полк.
В Одесской тюрьме, где я продолжал свои изыскания, чувствовалось воздействие той силы, которая владела революцией. Один из крупных чекистов, за то будто бы, что спас раньше начальника одесской контрразведки, был освобожден от смертной казни. Чекисты держали себя в тюрьме вызывающе, терроризировали персонал и угрожали сосчитаться, когда наступит их час. Всюду говорили, что начальник контрразведки Кирпичников сам большевик и выпускает большевиков. И здесь повторялась киевская история: тех лиц, которых раньше видели в чека, теперь встречали в контрразведке. Чекистов не предавали суду.
Во времена великих потрясений и катастроф события и лица проходят перед взором наблюдателя с большой быстротой и односторонне. В психике наблюдателя они отражаются весьма различно и наблюдаются с разных точек зрения и в разные моменты. Поэтому реконструкция этих событий по памяти весьма трудна. То, что видит один человек, ускользает от наблюдения другого. Кругозор отдельного наблюдателя ограничен. Воспроизведение события происходит обыкновенно со слов других. Бывают и ошибки и умышленные извращения. Но и нормальная фантазия извращает действительность. То, что утеряно в памяти, дополняется фантазией, и в конце концов, когда дело касается исключительных и выдающихся событий, сам рассказчик не может отделить грез от действительности.
Вот почему многие события запечатлеваются в истории по рассказам очевидцев и современников неодинаково. Искажения дополняют мемуары участников, насилующих факты для собственного оправдания и замалчивающих нежелательные детали. Отдельные факты, как, например, убийства деятелей революции, обыкновенно бывают тайной ограниченного числа людей и остаются навсегда сокрытыми от ока истории. С другой стороны, легенда современности до такой степени извращает истину, что раскрыть ее становится невозможным даже для тех, кто изучает события подробно. Я не был крупным деятелем российской трагедии и провел ее в мелких ролях. Поэтому никакой ответственности за события на меня не падает, и я имею право иметь свои вкусы и симпатии. Я мог, в лучшем случае, делать свое дело и исполнять свой долг, как я его понимаю. В таком положении, как это указано выше, нахожусь и я ко многим событиям, мною описываемым.
Участник, особенно такой, как я, не может иметь никакой объективности даже тогда, когда он трактует события с научной точки зрения. Одним показаниям веришь, другим нет. В описываемых мною событиях есть много тайн, которые навсегда останутся нераскрытыми. Такова история контрразведки в Киеве. Действительные похождения ее, в которых иногда косвенно участвовал и я, превосходят авантюры Шерлока Холмса.
Печален был конец киевского Особого отдела. Он эвакуировался в Одессу. На пути заболел сыпным тифом полковник Сульженков, и я подавал ему в теплушке медицинскую помощь. В Одессе сформировался штаб обороны города, во главе которого стал доблестный русский офицер полковник Стессель. Начальником штаба был полковник М., c которым я уже не раз сталкивался на путях революции. Брат мой, бывший тюремный инспектор в Чернигове, был назначен заведующим всеми местами заключения в Одессе. Я отправился в тюрьму и там получил ошеломляющую информацию. Оказалось, что тюрьма набита чекистами. Но «хоть видит око, да зуб неймет»! Какая-то таинственная рука их охраняла. А нити этой охраны вели все к начальнику одесской контрразведки Кирпичникову. Мне передали перехваченное письмо видного большевика, который назначал выступление местных большевиков и захват Одессы на 13 января.
Я отправился в штаб Стесселя и сообщил об этом начальнику его штаба. «Ах, – сказал он, – вы по делу Кирпичникова? Все знаем, но ничего не можем сделать!» Генерал Шиллинг уже раскусил Кирпичникова и написал представление о его удалении, но таинственная рука из ставки Деникина оставила его на месте. Полковник М. направил меня к генералу Глобачеву, который заведовал разведкой в порту. Это был умный и дельный генерал, великолепно понимавший дело, и я почти целый час излагал ему весь имеющийся у меня материал. Одновременно я подал об этом рапорт генералу Розалион-Сошальскому и уверенно могу сказать, что благодаря этому моему вмешательству падение Одессы удалось отдалить на десять дней. Но этого было мало – надо удалить Кирпичникова, Открыто действовать было невозможно, и пришлось стать на нелегальный путь. Я обо всем долго говорил с офицерами штаба Стесселя. Этот шаг санкционировал честнейший генерал Шиллинг, который, несмотря на всю свою власть, не мог прибегнуть к законной мере. Выполнила заговор группа офицеров, в числе которых находились четыре моих знакомых и Арзамасов. План был выработан тонко. Штаб Стесселя, осведомленный о предприятии, за два дня до выполнения плана издал приказ, что ночью все автомобили должны останавливаться по сигналу красного фонаря и контролироваться патрулями, предъявляя свои документы, кто бы ни были пассажиры. В один из поздних вечеров у генерала Шиллинга был назначен сбор начальников частей, на который должен был прибыть и Кирпичников. На пути, в сравнительно пустынной местности, патруль из семи офицеров стал ждать. Первым показался автомобиль, в котором ехал генерал Шелль. Красный фонарь его остановил. Генерал предъявил свои документы и проехал дальше. Вторым показался автомобиль полковника Стесселя. Увидев красный фонарь, Стессель сам поднялся в автомобиле и сказал: «Это я!» Патруль отдал честь и пропустил. Третьим появился автомобиль Кирпичникова. Капитан из патруля поднял красный фонарь:
– Кто едет?
– Это я, Кирпичников, начальник контрразведки.
– Не могу знать! Потрудитесь предъявить документы.
Патруль обступил автомобиль так, что двое стали с одной стороны Кирпичникова, а третий с другой. Остальные двое стали со стороны шофера и охранника, сидевшего рядом. Кирпичников полез рукою за борт шинели, чтобы вынуть документы, а в это время с трех сторон в него раздались выстрелы. Он сразу осел убитым на месте. Шофера и охранника слегка подстрелили, чтобы не могли поднять тревогу и удрать...
Патруль благополучно рассеялся, и тайну поглотила глубокая ночь. Такова была смерть предателя. Благодаря этому Одесса продержалась еще десять дней.
Времена менялись. Одесская контрразведка сама стала грабить. Арзамасов, вошедший с нею в контакт, действовал на два фронта. Имея опору в Лукомском, он обделывал свои личные дела. Он ненавидел полковника Каменского и поднял против него дело. В киевском Особом отделе были собраны большие суммы денег и ценности, отобранные от арестованных. По существу, это были деньги ограбленные, совсем как в чека. Эти ценности хранились в особом сундуке. Уезжая, Особый отдел будто бы забрал ценности с собою.
Но здесь начинается путаница, которая так и остается неразъясненной. С одной стороны, утверждается, как это было показано на военном суде, что эти деньги, за исключением сравнительно малой суммы, были сданы в валюте высшей власти, а с другой – никаких следов этой передачи не осталось. Да и сами-то ценности едва ли были законные, ибо все это было конфисковано, то есть попросту ограблено по законам Гражданской войны. По приезде в Одессу ни денег, ни ценностей не оказалось. Арзамасов донес, что их изъяли и поделили между собой начальник Особого отдела Сульженков, полковник Каменский, делопроизводитель и заведующий хозяйством. Их предали военно-полевому суду и осудили троих из них на расстрел. Сульженкова, находившегося тогда в сыпном тифу, оправдали. Полковник Каменский утверждал, что сумму передал высшему начальству, от которого требовать расписку в принятии награбленного было неудобно. Он оправдывался тем, что оставшуюся сумму пришлось разменять для кормления и раздачи жалованья служащим. Однако делопроизводитель и заведующий хозяйством часть денег вернули. У Каменского и Сульженкова денег не нашли. Да и деньги эти тогда уже ничего не стоили. О Каменском говорили, что Арзамасов уничтожил его потому, что «он слишком много знал». А это было опасно в те времена. Убийство Каменского было невероятно зверское: пришел пьяница офицер Фишер, избил Каменского, надругался над ним и пристрелил, как собаку. Расстреляли и заведующего хозяйством. Делопроизводителя же разжаловали и послали на фронт.
Конечно, красть денег не следует. Но в атмосфере всеобщего грабежа разве стоило осуждать на смерть людей, которые со всей храбростью и самоотвержением боролись с такими злодеями, как чекисты? В такие времена мораль и честность – миф. Надо служить делу, а надевать перчатки бесполезно: они все равно будут забрызганы кровью. Есть дела, которые можно делать только кровавыми руками. И если русские офицеры марали свои руки в крови зверей в облике человека, то их искуплением была распятая Россия. Над кровью блещет золото и совращает слабые души.
Похождения Арзамасова не кончились. Так и остается эта загадочная фигура невыясненною. Мы его видим позже в Екатеринодаре замешанным в причудливый процесс офицеров-монархистов, пользовавшихся поддельными грамотами Великого князя Николая Николаевича, пытавшихся поднять монархическое восстание.
Хочу сказать несколько хороших слов об одном честном русском офицере С., недавно скончавшемся в эмиграции. Не раскрою его имени, чтобы на его светлую память не набросили грязи приверженцы февральской эмиграции, среди которой он жил и пользовался любовью и уважением. Это был кристально чистый русский человек. Я встречался с ним и в боях, и на грузовике контрразведчиков, и в военно-полевом суде. Он был военный юрист. Добровольцами он был осужден на каторжные работы за участие в монархическом заговоре... В эмиграции он тщательно скрывал свою доблестную службу по борьбе с революцией. Он же участвовал в убийстве Кирпичникова. Мир праху русского человека, отдавшего все силы на служение Родине!
Не разгадана и фигура генерала Романовского. Никто не может даже уверенно сказать, был ли он антимонархистом и был ли единомышленником генерала Лукомского, фигура которого проходит во всей революции только в отрицательных тонах. Взаимоотношения этих двух генералов неясны. В моем производстве мелькнула загадочная картина, как на одном тайном совещании супруга видного генерала участвовала в обсуждении плана убийства генерала Романовского. О последнем я ничего не знаю. По моим данным, Романовского убил поручик П. с другим своим товарищем, которого невидимая сила сейчас же после убийства сбросила в Босфор.
Арзамасов впоследствии очутился в Земуне (Югославия). Здесь его будто бы арестовали и вывезли по требованию Врангеля в Крым. Там будто бы его военно-полевой суд осудил на расстрел за ограбление жидов. Его помиловали, и он скрылся, а затем его одиссея закончилась будто бы в эмиграции на службе большевикам. Вот оригинальная страничка революции, где смешивается благородство, честь с низостью и предательством. Жизни человеческие сметаются без всякой жалости и своими и врагами. «Сегодня ты, а завтра я!» Переплетается слабая идеология непредрешенческих вождей со звериной доктриной большевиков. За сценой обрисовываются масонские миражи, и никто не может сказать, насколько они реальны. Одни члены головки строят заговоры против других. Герои фигурируют рядом с мерзавцами. Только умные и преступные большевики знают, чего хотят. Но как далеки их цели от мечтаний предреволюционной интеллигенции! Над всем безумием революции высоко сияет пятиконечная еврейская звезда, знаменующая власть сатаны над русским народом.
Одесская контрразведка была заполнена эсерами. Она арестовывала не большевиков, а их противников. В подполье издавался «Коммунист», открыто предсказывавший выступление большевиков. Очень обвиняли начальника штаба Одесской области генерала Чернявина. Уже на новый год и на Крещение по всему городу шла пальба. Тюрьма волновалась. Стессель энергично взялся за дело, но было уже поздно.
Генерал Розалион-Сошальский объявил мне, что генерал Драгомиров вычеркнул меня из списка отправляющихся со штабом в Новороссийск. Врач теперь был не нужен, а это значило погибать, потому что я себя слишком скомпрометировал участием в добровольческой борьбе. Так теперь выбрасывали многих, отпуская на все четыре стороны, хотя по существу сторона была одна: в пасть к большевикам. И только позже меня согласились вывезти в Новороссийск, как члена Комиссии по расследованию злодеяний большевизма.
Около 10 января я заболел, а когда после болезни явился в штаб, дела в порту ухудшились. В один из вечеров поезд генерала Драгомирова обстреляли с мола и убили повара. Готовились к посадке на пароход. Комендантом был назначен генерал Розалион-Сошальский. Число мест на пароходе было ограниченно. Служащих распускали, предоставляя им идти в пасть к большевикам. Этого большевики никогда не делали. Этим вызвали ропот и вопли, что начальство бежит, покидая своих подчиненных. И в этом была доля горькой истины. Всюду царила глупейшая и никому не нужная формалистика. Бумаги, карточки, писание, штемпеля и печати без конца.
Однажды, проезжая мимо кладбища, я был поражен. Покойников везли массами. Против ворот кладбища стояло много народа. Вдоль ограды – бесконечная очередь гробов. При социализме даже для того, чтобы попасть на тот свет, нужна очередь. На улицах уже встречались обрывки обозов боевых частей. А нить боевой линии в витрине магазина уже спустилась к самому морю.
Я встретил как-то врачей нашего отряда Красного Креста. Доктор Исаченко сыпал матом и говорил, что в этом бардаке ничего не разберешь. Он утверждал, что при добровольцах кавардак хуже, чем при большевиках.
Теперь, когда я обрабатываю мои записки, мне думается, что все это должно было быть гораздо страшнее, чем это кажется теперь.
В Одессе я посещал кино. Однажды я пошел туда с доктором Г Шел фильм «Жизнь родине – честь никому». Прекрасный патриотический фильм, произведший большое впечатление. Доктор Г. сказал: «Вот как надо действовать на психику публики!» Увы, там, где уже угасла честь, ее не воскресишь фильмом. Я часто сравнивал себя с кинематографическим аппаратом, ибо я мало переживал то, что видел. Ничем я уже не дорожил и все считал потерянным.
В Одессе мы как-то сделали первый подсчет: из 36 человек, вышедших вместе с моим братом из Чернигова, осталось всего двенадцать. Остальные погибли: вымерли от тифа, пропали без вести, убиты бандитами. Разные были и сами спутники. Шел с нами и некий молодой человек, которому впоследствии выпала не вполне почетная роль левого руководителя зарубежной молодежи. Он ловко уклонялся от участия в боевых действиях. Идеология его была сумбурная. Он тяготел к украинцам петлюровского толка. Его фразеология была странная, и непонятно было, почему он уходил от большевиков.
Картина города перед занятием его большевиками была всегда одна и та же. Люди приготовлялись к тому, чтобы скрываться. Запасались подложными документами и переодевались, рассеивались среди населения. Состояние хронической паники овладело всеми. Люди вместо того, чтобы защищаться, покорно гибли, и их убивали, как скот, без сопротивления, даже без мольбы о пощаде. Прекрасно организованная еврейская молодежь на выбор расстреливала офицерство и знала момент, когда надо выступить.
Когда люди эвакуировались, они тащили с собой вещи. Я рассуждал проще: «С собой на тот свет ничего не повезешь» – и без всякого сожаления бросал все свои вещи. О деньгах не заботился. Вспомнил об этом потому, что, когда пишу эти строки, передо мной лежит письмо моего начальника генерала Розалион-Сошальского от 19 апреля 1922 года, уже в эмиграции. «Знаю хорошо, что у вас эта сторона натуры вашей (забота о получении жалованья и всего, что полагается) преступно слаба. Помню, как следил за вами, чтобы получили от казначея все, вам причитающееся». Действительно, я многого раньше не получил, как, например, жалованья, за все время службы в Кинбурнском полку. И все же я скажу, что не стоит во время этих катастроф много заботиться о житейских благах: все равно покрадут, да еще, пожалуй, подстрелят за хорошую шинель или сапоги. Если же получишь новые вещи, их надо сейчас же надеть на себя и бросить старые. Иначе все равно ими воспользуется другой.
ГЛАВА XVI
От Одессы до Новороссийска
Перед самой эвакуацией из Одессы я пролежал в жару и сильно ослабел. В холодной комнате клиники, куда меня положили, была мертвая тишина, и я находился со своими лихорадочными грезами в полном одиночестве.
20 января я съездил в штаб и узнал, что завтра или послезавтра мы должны грузиться на пароход «Саратов», давно стоящий у мола. Я сказал генералу, что как бы это не оказалось поздно. Я съездил в тюрьму к брату, и там мы условились, что, если мне не удастся уехать с пароходом, я приеду к нему и вместе будем отходить с войсками на Румынию.
Я все-таки получил назначение сопровождать пароход «Саратов» в качестве врача штаба и воинских частей на пароходе. 22 января я быстро собрал свои вещи в мешок, взял винтовку, уже хорошо мне послужившую, и, наняв извозчика, на санях отправился в порт. Там еще было спокойно.
Пароход «Саратов» стоял у мола. Посадка была назначена на завтра, и я, как врач штаба, занял место в так называемой музыкальной каюте. Я приготовил медицинскую сумку и запас нужных средств, которые я получил накануне из склада Красного Креста. Водворившись на место, я вновь почувствовал повышение температуры, и термометр показал 38,5. «Это все же лучше, – подумал я, – помру, так сбросят в море, а не зарежут большевики». Каюта была натоплена до невозможности. Предстояла большая работа. Пароход должен был быть набит битком. Эту ночь я провел почти на пустом пароходе и был спокоен. Уже привык я к этим отступлениям. Вспомнилась Маньчжурия, Ляо-ян, отход к Мукдену, Мазурские озера и Киев. Видел я Россию во всех ее катастрофах, а теперь сопутствовал ей на ее пути и к гибели. Я часто вопрошал себя: о чем я думаю и чего жду? Но мое воображение не шло дальше нового участия в походе, и я нацелился на красивый медный котелок и купил его за 500 рублей.
Я занял место на диване и впал в полузабытье. Лихорадочный бред рисовал сумбурные картины. Но надо было работать и держаться на ногах, и я делал это с большим напряжением воли. К утру, по-видимому под влиянием невыносимой жары, мне стало лучше, и на следующий день я встал здоровым.
23/1 1920 года утром я вышел на палубу. Было довольно холодно. Бухта замерзла, и пароход «Саратов» был затерт льдом. Недалеко от нас по поверхности льда гулял ледокол, который резал лед, ведя на буксире другой корабль. С утра на пароход стали подходить массами люди, и началась погрузка. Каюты были распределены и места нумерованы. В остальную часть парохода грузились различные части. Кто решал их судьбу и давал им пропуски – не знаю. Здесь были и целые части -полки и роты. Но были и отдельные военные, штатские, семьи. Тащили с собой вещи и тюки, грузили автомобили и лошадей. А еще за два дня в один из трюмов погрузили 5000 пудов пироксилина. Для толпы беженцев это соседство казалось небезопасно. По спущенному трапу непрерывно двигалась лента людей, и всех поглощало в себя обширное чрево корабля. Кто всходил на палубу, вздыхал с облегчением. Какое ему дело до того, что будет дальше: теперь он на время спасен. Да, только на время. И моя каюта заполнилась офицерами штаба с женами и детьми. Штаб был переименован в «ликвидационную комиссию». Я официально числился врачом этой комиссии. Нашей дивизии надлежало влиться в Бредовскую армию, и что с ней сталось, я не знаю.
К средине дня пароход нагрузился. Картина была поучительна. Трюмы, палуба, проходы – все завалено грудами вещей, оружия и грузом. У одного борта вплотную стояли лошади какой-то конной части. Люди кишмя кишели, а пассажиры все подваливали. Из города уже неслись дурные вести. Шла пальба, убивали офицеров. Начинали тревожиться: удастся ли нам уйти до обстрела, которого ждали с часу на час.
Психология людей была скотская. Кто попал на пароход, мечтал только об одном: как бы поскорее отчалить, и со злобой смотрел на добивающихся посадки. Остававшиеся на берегу завидовали и ненавидели тех, кто уже попал на пароход. Часто дети оставались на берегу на глазах отчаливающих родных, и происходили раздирающие душу сцены. Тревога была заразительна и нарастала с приближением вечера. К пароходу должен был подойти ледокол, и долго возились с нужными приготовлениями.
Еще засветло мы медленно тронулись, пробивая лед, вслед за ледоколом и долго огибали мол. На рейде мы стали недалеко от английского броненосца. Был тихий вечер. Город красиво раскинулся на возвышенном берегу и по внешнему виду казался спокойным. Красиво горели огни на броненосце, и море было спокойно.
Это был последний тихий день Одессы. Следующий день стал уже днем ужаса и горя: происходили душераздирающие драмы на берегу при погрузке пароходов, бравшихся с бою и уходивших, обрекая десятки тысяч людей на горе и бедствие. Толпы людей метались по молу под обстрелом бандитов, и тысячи людей отступали к Днестру. За нами опускалась непроницаемая завеса, и только бесконечные слухи передавали о том, как там гибнут люди. Иудейское царство развернуло свой флаг над городом, и пятиконечная звезда испускала свои смертоносные лучи из тьмы средневековья.
В каюте были теснота и давка. Утром мы вышли в открытое море и направились к Севастополю. Море было спокойно, и качка не чувствовалась. Шли очень медленно, экономя уголь. С утра началась моя работа как врача, и этот непрерывный и напряженный, а вместе с тем и бессмысленный, труд длился пятнадцать дней нашего странствования. Пароход имел своего врача, обслуживавшего команду. Медицинская помощь воинским частям лежала на мне. Несколько врачей-пассажиров сошлись в лазарете парохода, и все дружно работали все это время. На корме был лазарет на 30 кроватей. Но с первого же дня среди людей, плотно набивших брюхо парохода, обнаружились тифозные. Сначала их отделяли в лазарет, но они, напуганные слухами, что их ссадят в ближайшем порту, упорно скрывались по трюмам, валялись между здоровыми и заражали их. В этой общей свалке быстро плодились вши, ко -торых у только что севших было великое множество. Нашествие вшей было поразительно, и размножение их шло невероятно быстро. Никакая борьба с ними не была возможна. Работа шла непрерывно с утра до ночи, а иногда и ночью. Приходилось пробираться между людьми, почти сплошь заполнившими площадь парохода. Приходилось спускаться в мрачные дебри трюмов, и я скоро привык карабкаться по лестницам и пробираться по проходам.
Картина помещений и палубы парохода была неописуема. Такой тесноты мы, русские, привыкшие к широкому раздолью, тогда не могли себе представить. Но настоящий ужас был в трюмах. На каждом клочке пола и на вещах ютились люди. Воздух был спертый. Уборные плохо действовали и были загажены до последней степени. Около них стояла длиннейшая очередь. Такая же очередь стояла за кипятком, тогда еще отпускавшимся публике. Мне попался приличный фельдшер, что между этой привилегированной революционной полуинтеллигенцией было большой редкостью. Если я теперь сравниваю публику тогдашнего «Саратова» с тем, что приходилось видеть впоследствии, то она мне кажется сравнительно приличной, еще не потерявшей человеческого облика. Но тогда она казалась ужасной. Проявлялись низкие свойства человеческой породы: всюду были пререкания, ссоры, скандалы. Бешено царил эгоизм. Очереди вызывали злобу, и люди начинали ненавидеть друг друга. Не обошлось и без курьезов. Дамы старого режима везли с собой своих мопсов и фоксов как членов своей семьи. Те немилосердно гадили, а демократия кричала: «Пусть сами убирают!»
Заразы никто не боялся: ее все равно не миновать. Врачей тиф не миловал, и они сильно вымирали. Все убеждения наши – не скрывать больных – были напрасны. По существу они были правы: мы ведь имели намерение их ссадить в Севастополе. Здоровые доносили на подозрительных соседей, и часто тревоги были ложны. За двое суток до прихода в Севастополь у нас в лазарете набралось 30 больных. Начиналась драма с высадкой. Высадить или увезти дальше? Всякий хотел ехать хоть на край света, только подальше, как можно дальше. Разлучить больного с родными было невозможно, и приходилось уступать.
Зал кают-компании представлял собой бивак. На столах, на полу, сидя на стульях, приткнувшись на вещах, – всюду неподвижно лежали и сидели люди, боясь покинуть место, чтобы его сейчас же не заняли. К счастью, не было качки.
Обедали мы за общим столом в несколько очередей. Служащие парохода спекулировали: у них можно было купить и спирт, и китайский чай, и сахар.
В Севастополе мы простояли пять дней не разгружаясь. Высадилось очень немного людей, но зато вновь погрузилось очень много. Стремились сесть эвакуированные из госпиталей, уже перенесшие тиф. Большинство из них еще находились в заразительном периоде и были покрыты вшами.
Севастополь жил еще сносной жизнью. Волна отступления сюда еще не докатилась. Город еще имел приличный вид, и в нем сохранился порядок. Но цены уже росли. Город был переполнен беженцами и «тыловыми» военными. Тогда здесь очень хвалили генерала Слащева. Про него я знал еще по Киевской области, когда он успешно действовал против бандита Махно в Екатеринославской губернии. Но о нем говорили как об алкоголике и кокаинисте.
Во время нашей стоянки в Севастополе здесь разыгралась так называемая Орловская эпопея. Она показала, что главным врагом восстановления порядка в России являются не большевики, а именно средняя либерально-демократическая интеллигенция. Что могло быть глупее, чем поднятие в тылу офицерского восстания в критический момент отката Добровольческой армии? Ему к тому же приписывали монархический характер. Все белые вожди были контрмонархисты и обманывали монархическое офицерство, которое на своих плечах и выносило борьбу. Но выступление все же было бессмысленно. Слащев храбро и решительно разогнал восставших, и капитан Орлов ушел в горы в роли «зеленых». Интересно, что сын и зять генерала Алексеева были монархистами. Зятя его за убийство негодяя эсера едва не приговорили к смертной казни, но он был все же разжалован и позже убит, как есть основание полагать, пулей эсера-часового. Эсеры убивали кого хотели, а зятя Алексеева генерал Драгомиров предал суду за убийство деятеля, которого доблестные офицеры убили ведь не зря.
Тесная дружба верхов армии с кадетами не могла не обескураживать тех, кто дрался за спасение России.
В Крыму и около Новороссийска в это время подвизались «зеленые». Это был характерный элемент революции: ни большевикам, ни кадетам, ни Царю... а сами по себе. Бей всех!..
Через день после нас пришел в Севастополь пароход «Владимир». Нам рассказали про ужасы падения Одессы, которое совершилось 25 января 1920 года. Выступили, как всегда, местные большевики и еврейство. Уличная стрельба, убийство офицеров, которые не могли ни сорганизоваться, ни защитить себя. Все население, причастное к добровольцам, бросилось к гавани, и здесь происходили потрясающие сцены. Толпа рвалась к перегруженным пароходам, а «Владимир» от нее отстреливался. Из города пароход обстреливали большевики. В не -много часов все, что стояло у гавани, снялось с якорей и ушло в море. Англичане оказывали помощь в самом малом размере, холодно и неискренне. Они все шире раскрывали свою враждебность к добровольцам. Наш отход из Севастополя задерживался, и мы даже не знали, куда идем. Предполагали зайти в Феодосию, а оттуда в Новороссийск. Ростов пал, и нить на карте подозрительно делала изгиб на Екатеринодар. А что же предстояло дальше? Монархии боялись пуще огня, а без нее спасти Россию было невозможно.
Настоящие русские офицеры с отчаянием говорили: «За кого же мы, в конце концов, и во имя чего сражаемся?»
Люди в толкучке парохода начинали уставать, и столкновения между ними становились чаще. Все чаще заболевали сыпным тифом. В штабе до конца сохранились дисциплина, порядок и хорошие манеры. Сила традиций все же была велика.
Я близко присмотрелся к генералам, окружавшим Драгомирова. На меня они производили хорошее впечатление. Я видел тогда в Драгомирове старого царского генерала и не подозревал в нем непредрешенца, проникнутого левыми кадетскими тенденциями и симпатизирующего эсерам. Все генералы были люди культурные. В строю и в штабе ничем не сказывалась быховская программа, а политическими разговорами никто не занимался.
Генерал Розалион-Сошальский был чистейшей воды старого типа кавалерийский генерал, твердых монархических убеждений, из старой дворянской семьи, с членами которой мне по службе приходилось встречаться много лет тому назад. Джентльмен, тактичный, необычайных добросовестности и честности в ведении дел и отчетности. Очень заботливый по отношению к своим подчиненным. С тех пор как я лечил его в поезде от тифа, мы с ним очень сошлись.
Генерал-лейтенант Императорской армии Юрий Петрович Розалион-Сошальский, участник Маньчжурской войны, с первого дня Великой войны находился в строю на фронте, сначала бригадным командиром 11-й кавалерийской дивизии, а затем Высочайшим приказом был назначен начальником Заамурской конной дивизии, на каковой должности оставался до дня разгрома Императорской армии героями Временного правительства.
Распоряжением Гучкова многие доблестные боевые начальники, верные Императорским знаменам, долгу и присяге, были отчислены от должности и заменены новыми людьми, ухватившими дух революции.
16 апреля 1917 года, когда вся русская конница Румынского фронта стояла в резерве в Бессарабии, начальник дивизии, приняв по обыкновению доклад начальника штаба, на вопрос «Что хорошего?» получил ответ: «Очень нехорошее, ваше превосходительство», – и бумагу за подписью Гучкова о том, что генерал отчисляется в резерв генералов Киевского округа. Вздох облегчения был ответом на это действие «военного министра в пиджачке». Генерал сам в это трудное время не решился бы покинуть свой тяжелый пост, хотя при существовавших обстоятельствах он не считал себя пригодным слугой новых течений. И ответом на это насилие «героя царского вагона», сделавшего нападение на русского Императора, явилась следующая сцена. Как только это насилие сделалось известным дивизионному комитету, который тогда уже решал судьбу дивизии, весь комитет, собравшись, приветствовал генерала, выражая сожаление о его уходе, а солдат Финкельштейн – еврей из Харькова – обратился к генералу с речью, в которой, выражая чувства дивизии, отметил, что генерал всегда был с ними и пользовался общей любовью.