Текст книги "Психофильм русской революции"
Автор книги: Николай Краинский
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 40 страниц)
Еще в Вильно за несколько лет до революции в высших кругах рус -ского общества я встретил товарища прокурора Л. Это был вылощенный хлыщ, тип генерал-губернаторских чиновников старого режима, с брезгливо отвисшею нижней губой, высокомерным взглядом на людей, стоящих ниже его, и «с карьерою впереди». Неумный экземпляр с напомаженными волосами и изящно зашнурованными ботинками, с выхоленными маникюром руками всегда вращался в «хорошем обществе» и презирал демократию. Был членом Русского собрания, что по тем временам было совсем не популярно, и держался самых правых убеждений, если таковые у него были. Его жена, красивая экзотического типа женщина, из породы доступных, любила деньги и наряды. Из тех «светских» женщин, которых иногда бывает трудно отличить от кокоток. В обществе она всегда была окружена поклонниками, а муж при ней был своего рода придатком.
Теперь вдруг Л. становится «щирым украинцем» и служит не за страх, а за совесть бухгалтеру Петлюре. Его при добровольцах арестовывает контрразведка за то, что, будучи председателем судной комиссии над гетмановскими офицерами, заключенными в Педагогическом музее, он настаивал на их расстреле. Впоследствии, во время эвакуации добровольцев из Киева, когда мы грузились на станции, меня разыскала его жена и, зная, что я имел некоторое влияние, умоляла меня спасти ее мужа. Она слезно просила, суля мне «все, чего бы я ни пожелал». Но если бы я даже был настолько неустойчив, что соблазнился чарами женщины, то я «не пожелал бы жены мерзавца». Я ее безжалостно отчитал, вспомнив о прошлом предателя.
Другая метаморфоза. Мой друг детства, инженер путей сообщения, всегда корректный, послушный, бывший одним из первых учеников гимназии. Аккуратный и добросовестный инженер, всегда лояльный, даже несколько слишком почтительный к начальству. Сын начальницы русской гимназии. Правый патриот тогда, когда во главе министерства стоял Рухлов. Теперь он украинец гетманского толка. Один из преданнейших служителей самостийной Украины. Сотоварищ гетмановского министра – самостийника Бутенко. Он был сам по себе недурной человек, и почему он стал изменником России – не постигаю. У многих в это время не было ни чести, ни стыда.
Петлюровцев я презирал до крайности. Но нашлись врачи, к ним подслуживающиеся. Легко перелетали такие врачи с некоторыми именами, как Голубев и Петровский, совершавшие удивительные превращения: то с Петлюрою, то с гетманом, то к добровольцам... На нелепом украинском съезде врачей собрались те самые врачи, которые когда-то были русскими, и горе-гистолог Черняховский коверкал анатомическую номенклатуру на хохлацкий лад. Все лгали и лгали...
На таком съезде был однажды банкет. Старые действительные статские советники теперь извивались перед низами и ломали прекрасный русский язык на фельдшерский лад. За товарищеским ужином все лгали друг перед другом, презирая и себя и других. Лепетали на «мови». Наконец вспомнили приличия и предложили мне сказать речь по-русски. Я вспомнил Наполеона, который на сделанный ему упрек за одну из его старых речей с презрением ответил, что в то подлое время нельзя было говорить другим языком. Рядом со мною сидели два бывших медицинских сановника Сулима и Баранов. Когда я заговорил с ними по-русски, Баранов ответил мне по-хохлацки, а Сулима сжался, со страхом оглядываясь, не донесет ли кто.
В первое время вокруг гетмана собрались русские силы, которые были вполне терпимы по отношению к Украине, но, конечно, не лелеяли мечты отделения ее от России, но верх брали самостийные тенденции.
Германцы держали власть в своих руках и не позволяли формировать как следует ни полиции, ни армии. Они выкачивали все что можно, но не грабили, увозили главным образом съестное и за все платили по курсу две марки за рубль. Они не использовали огромные запасы военного материала, им доставшегося.
Самой свирепой революционной партией были левые украинские эсеры.
Летом 1918 года произошел страшный взрыв складов снарядов на окраине Киева, в области Зверинца, который мы приписывали этой партии. Однако оказалось, что этот взрыв, как и аналогичный ему взрыв снарядов в Одессе, был произведен французскою контрразведкою с целью уничтожить громадные запасы, которые германцы могли вывезти на свой фронт.
На моем психофильме памяти нет более страшной картины, чем эта. Было снесено все, что находилось на пространстве нескольких квадратных верст. Разрушены были целые кварталы в предместьях Киева и вырваны деревья с корнями. Дождь снарядов усеял громадную площадь, и они долетали до Дарницы. Каким-то чудом людей
в этой катастрофе погибло немного. В этот день я был в своем имении в двадцати верстах от Киева, за Дарницей. Но и оттуда эта симфония была страшна. На следующий день рано утром я приехал в Киев и во главе санитарного отряда, состоявшего из женщин-врачей и одной сестры милосердия, Л. С. Соломоновой, отправился на место катастрофы. Мы имели грузовик с необходимыми для подачи помощи средствами и подводу. На ней въехали мы на поле разгрома. Я никак не мог понять потом, как мы ехали на ломовой подводе прямо по неразорвавшимся снарядам, сплошь осыпавшим землю на большом пространстве. Это была одна из самых рискованных работ, которые мне приходилось вести в жизни.
На огромном пространстве беспорядочно рвались то в одном, то в другом месте снаряды. В остатках разрушенных домов, говорили, есть раненые и убитые. Надо было спасать людей, не сумевших выбраться из этого ада. Мы шли их отыскивать. Здесь я вновь убедился, что женщины-врачи в катастрофах более героичны, ибо среди мужчин не нашлось желающих ехать на ту работу. Держались они изумительно, когда мы, ступая по снарядам, как по нагроможденным грудам льда, гуськом пробирались к намеченной цели. То вправо, то впереди, то сзади раздавались оглушающие взрывы и летели во всех направлениях осколки. Еще входя в это преддверие ада, мы натолкнулись на феерическую сцену: вправо от нас, шагах в ста, разорвался снаряд, как будто без всякой причины, ибо никто его не тревожил, и убил человека. Когда мы подошли, он был уже мертв. Труп лежал на спине. Одет он был в железнодорожную тужурку с малиновым кантом. Что делал здесь этот человек, мы потом только поняли. В этой невероятной атмосфере он грабил, подбирая ценное, что разбросал на этом поле вихрь взрывов. Неосторожно наступил он на снаряд, и тот взорвался.
Наша работа была необыкновенно опасна. Надо было насиловать себя, чтобы пойти на место, где время от времени совершенно неожиданно, так что невозможно было предугадать, рвались снаряды и столбы черного дыма и земли взлетали на воздух. Особенно опасно было, когда приходилось перескакивать через такой участок к намеченной цели, где, думалось, есть еще люди. Спешить было нельзя, ибо буквально на каждом шагу под ноги попадались снаряды. В присутствии трех женщин, с которыми я шел, показать малодушие было невозможно, и я сознавал, что иногда без надобности бравирую: на душе было страшно, но я нарочно шел туда. Женщины держали себя превосходно. Конечно, в душе и они трусили, но шли выдержанно и смело.
Теперь, через двадцать лет, я в эмиграции встречаюсь с одной из моих спутниц, и мы часто вспоминаем эту волшебную картину, удивляясь, как мы выбрались из этого ада живыми. Это Лидия Сархатовна Соломонова.
Всюду под ногами были насыпаны кучи взрывчатого коллоида. Когда мы зашли в полуразрушенные домики на окраине этого побоища, чтобы осмотреть, нет ли здесь раненых, мы нашли двух людей, искалеченных снарядами. Сюда часто долетали осколки рвущихся снарядов и теперь, когда взрывы стали реже. Иногда преждевременно возвращающиеся к своим домам люди сами взрывались, наступив на снаряды. Один из жителей окраины этого поля рассказал нам невероятную историю, свидетельствующую о том, как сильны инстинкты грабежа. Вчера буквально под дождем снарядов и осколков жители окраинных домиков бросились спасаться, покинув свои жилища. В это время железнодорожные бандиты бросились грабить покинутые дома.
Нам предстояло выполнить рискованную задачу. От Ионова монастыря к Лысой горе было сплошное поле разрушения. Долг повелевал идти туда: говорили, что там есть раненые. Кроме нас на этом поле никого не было. Со стороны Лысой горы поле взрывов было оцеплено немецкими часовыми.
Мы пошли, осторожно пробиваясь гуськом. Было жутко. Снаряды рвались одиночно или пачками. Почва под ногами была вся взрыта. Все было так деформировано, что невозможно было разобрать, что здесь раньше было.
Вдруг из-за бугра показались две фигуры в форме железнодорожников, со значками на фуражках. По правде сказать, мое внимание было направлено на отыскание раненых и на то, чтобы скорее пройти это пространство, а потому я не придал этой встрече значения. Я спросил их, не знают ли они, где находятся раненые и в какую сторону надо идти. Они указали мне путь, и, когда мы пошли, осторожно пробираясь дальше, они пошли за нами. Это были два полуинтеллигента, жирные, откормленные, с тупыми спокойными лицами. Через некоторое время мы вышли на окраину поля, где нас окликнул германский часовой. Показав ему документ, с которым был командирован, я с отрядом двинулся дальше.
Сзади я услышал суету и, оглянувшись, увидел, как германский солдат лупил прикладом этих двух наших непрошеных спутников. Оказалось, это были бандиты из железнодорожных полуинтеллигентов.
Так делали они русскую революцию.
Читая эту книгу, меня могут упрекнуть в слишком суровой оценке деятелей и обывателей революции. Но если внимательно проследить, то на моем психофильме найдется и жемчужное зерно в навозной куче. Правда, эти картины героизма, подвига и самоотвержения и светлые личности количественно теряются в грязи революции, но тем красочнее выступают эти фигуры на фоне всеобщей низости, трусости и стремления к выгоде.
Две такие фигуры русских женщин проходят на моем фильме памяти на протяжении нескольких лет революционной катастрофы. Судьба сводила меня с ними в самые драматические моменты гибели людей, в уличных боях, на фоне киевского пожарища на Зверинце, под градом осколков рвущихся снарядов, на перевязочных пунктах, в авантюрах спасения людей от большевистского террора. Судьба же свела нас ныне в эмиграции, где часто за вечерним чаем в семьях этих героинь мы вспоминаем прошедшие мрачные картины и удивляемся, как вынесло нас из этого ужаса.
Первая из них – это Мария Андреевна Сливинская, супруга моего приятеля, полковника Генерального штаба А. В. Сливинского, вторая – Лидия Сархатовна Соломонова, по мужу Затворницкая, георгиевский кавалер Великой войны и героиня Гражданской войны, впоследствии старшая сестра армии Врангеля.
М. А. Сливинская, с которой я был знаком задолго до войны, всегда была самоотверженною деятельницей на почве благотворительности и общественной помощи. Неисчерпаемой энергии, она бросалась в самое пекло большевистских ужасов и спасала людей. Побывала она в Мариинском дворце, когда еврейчики ставили «к стенке» русскую интеллигенцию и офицеров, бродила она по мертвецким, отыскивая трупы замученных.
В темной ночи среди уличной перестрелки я вдруг слышал ее голос, когда кругом гибли люди. По свойственному мне беспокойному нраву я часто попадал в самое пекло ужасов революционной борьбы и Гражданской войны и много раз совершенно неожиданно встречался там с Марией Андреевной. Я только поражался различию наших психологий. Меня толкала туда какая-то сила, которую мои приятели называли донкихотством, но я был одинок и свободен, Мария же Андреевна была самою правоверною семьянинкой и, по моему разумению, умела совмещать несовместимое: семейный уют с авантюрами революционной катастрофы. Сливинские были близки к графу Келлеру, и через них я назначался в его штаб Северо-Западной армии врачом. Не скрою того, что мне она больше нравилась на фоне тех ужасов, с которыми она так храбро боролась, чем в тоге доброй семьянинки, гостеприимством которой я ныне часто пользуюсь.
Вторая героиня – Лидия Сархатовна Соломонова-Затворницкая, которая теперь так мирно любит и воспитывает свою дочку, тогда была моею постоянною спутницей в часы тревоги и уличных боев. Она была моей лабораторною сестрой в госпитале. Мгновенно мобилизировались ею сестры, когда требовался отряд для вывоза из боя раненых, – и это тогда, когда ни одна живая душа не отзывалась на призыв идти спасать погибающих.
Я любовался, как спокойно и энергично она со своими спутницами делали свое дело тогда, когда казалось, что уже все гибнет и будущего не существует.
Пусть же эти мои строки будут памятником этим русским женщинам, без всякой помпы выполнявшим свой долг и несшим страшную службу помощи разрушаемой России... Не знаю, удовлетворит ли их уют домашнего очага, но думается мне, что если бы совершилось чудо и вновь бы прозвучал призывный колокол к спасению России, я снова встретил бы их там, куда призовет их высший долг перед Родиной и русским народом.
Летом эсеры убили в Киеве фельдмаршала Эйхгорна. Я случайно был в это время в довольно глухом квартале вблизи дворца Эйхгорна и встретил человека, который так подходил к типу его убийцы: чистый эсеровский тип в солдатской гимнастерке, с большою окладистой бородой и интеллигентным лицом, со святым революционным выражением в глазах. Таковыми бывают только террористы-фанатики. Через минуту улицы оцепили, но было уже поздно. Человек со святыми глазами бесследно исчез. Германцы, раньше столь чуткие к нарушению их прав и к убийству их представителей, на этот раз скушали это преступление, как и убийство в Москве Мирбаха, и это было знаком того, что у них уже начинается разложение.
Сформировалась государственная стража, называемая вартою, формировались и гетманские войска. Но они не имели преемственности с русскими: и форма и чины были другие, а сечевые стрельцы имели уже больше петлюровскую идеологию. Все это было уже поздно, ибо немцы слабели, и чувствовалось их скорое поражение на западе. Появлялось уже предательство в гетманских войсках. В них пробуждался большевистский дух. Изменила бригада Бальбачана, Нагиев переходил от одних авантюр к другим.
Осенью облака сгустились: немцы начали проигрывать кампанию и, заразившись русскою революцией, стали валиться сами. Гетман сделал было шахматный ход, объявив русскую ориентацию. Но это было поздно, ему не поверили. Немцы сейчас же наказали его: спустили с цепи собаку, выпустив Петлюру из тюрьмы, и натравили его на гетмана.
Курс гетмана был неустойчив и очень считался с германскими интересами.
Когда был выпущен Петлюра, немцы одновременно поддерживали и его и гетмана. Петлюра соединился с галицийскими войсками и пользовался поддержкою поляков. В ноябре 1918 года начались бои между гетмановскими и петлюровскими войсками при полном нейтралитете германцев. Очень скоро петлюровское восстание охватило всю Украину. Снова была уничтожена собственность, и шли всюду разбои. Захватывали города, жгли помещичьи усадьбы и совершали еврейские погромы. А германцы сами шатались, разлагались, и последние дни их были тяжелы. Их разоружали крестьянские банды, и они едва ушли из Украины. И у них уже был совет солдатских депутатов и группа спартаковцев. Они братались с русскими революционными элементами и продавали военное имущество.
За время гетмана в Киеве формировались отряды Добровольческой, Южной и Астраханской армии, которые посылались к Деникину и Крас -нову. Также содействовали и отъезду отдельных офицеров. В конце своего владычества гетман стал формировать добровольческие отряды и для себя, но это было уже безнадежно.
Во времена гетмана Милюков с группою своих людей, бывших кадетов, затем склонившихся к эсерам, перекочевал в Киев. Были у них и трения с немцами, и одно время его даже хотели удалить из Киева. Я жил тогда в своем имении под Киевом, которое привел до некоторой степени в порядок после предшествующих погромов керенцев и петлюровцев. Однажды я встречаюсь с профессором Краснопольским, жившим в Борисполе, и он говорит мне: «Не хотите ли завтра в Киеве поиграть квартет?» Я был виолончелист и любил играть ансамбль. Я, конечно, с удовольствием согласился.
– А квартет-то будет с Милюковым! – сказал он.
Я изобразил знак вопроса.
– Да-да... с тем самым, с Павел Николаевичем. Он ведь играет первую скрипку.
В назначенный час я явился в штаб-квартиру Милюкова. Здесь жила целая компания людей высокоинтеллигентных, глубоко образованных, все с известными именами. Они жили культурной жизнью. В парах революции и переворотов они не забыли тех тонких эстетических удовольствий, которые давала классическая музыка.
Мы познакомились и заиграли квартет. Милюков вполне хорошо играл.
Потом мы вели беседу, и я должен признаться, что Милюков был обаятельным человеком и меня совершенно очаровал как личность. Бросая на него украдкой взгляд, как на человека совершенно чуждой мне идеологии, я не мог понять, почему он создал этот кровавый и безумный карнавал, который называется революцией.
В обществе была интересная средних лет дама, которую звали Марией Владимировной. Я, не зная, кто она, принял ее за жену Милюкова.
Мы как-то с нею заговорили, и она вдруг мне сказала:
– А я ведь вас давно знаю, Николай Васильевич!
Я изумился.
– А помните Челябинск и октябрь 1905 года?
Я продолжал не понимать, в чем дело.
Оказывается, что это была не жена Милюкова, а жена бывшего товарища министра времен Керенского, Степанова, которая, кажется, с ним разошлась...
– Я – дочь Владимира Корнильевича Покровского! Помните?
– Ну как же!
По ассоциации передвинулся психофильм на 13 лет назад, и начертилось на нем лежавшее в архивах памяти.
1905 год. Такой же подлый, как и теперь. Такое же безумие людское. И те же кадеты. Я врач, командированный на чумную эпидемию в Маньчжурию и временно задержавшийся в резерве в Челябинске. Октябрь. День осуществления революционной весны слабоумного русского князя Святополк-Мирского. Светлый праздник свободы манифе -ста 17 октября, неожиданно превратившийся в душе истинно русских людей и черносотенцев в еврейский погром.
Прорвалась еврейская молодежь и, прежде времени открыв свои карты, возмутила своими манифестациями твердый в русских традициях сибирский элемент. На моих глазах развился этот погром по всем правилам, как он происходит всегда и всюду. Летели перины на улицу, вился белыми снежинками пух и вылетел на улицу из окна разбитый рояль. Вся главная улица была забросана бумагами, тканями, разными вещами. Но людей пока не убивали. По тротуарам в восторге стояла сибирская публика и смаковала, как «истинно русские люди разделали жидов». На заборах праздник приветствовали мальчишки, забавлявшиеся невиданным зрелищем.
На второй день погрома, стоя на улице, я заметил, как быстро приближается толпа, гонящая окровавленного человека, и настигла его в тот момент, когда он упал. То, что произошло на моих глазах, было тождественно со сценой, когда стая гончих собак раздирает зайца. Я бросился в толпу и спас человека. Мне удалось увезти его в больницу, но по дороге меня догнала толпа, и я за то, что спасал человека, которого приняли за революционера, был тяжко изранен и брошен на улице, как убитый.
Когда дело выяснилось, меня отвезли в больницу и констатировали 26 повреждений. Когда я лежал весь перевязанный, поздно вечером ко мне подошла сестра и сказала, что за мной приехали. Я был в недоумении: откуда и кто мог за мною приехать в сибирском городе, где меня никто не знал? Совсем как в романе. Но сестра сказала: «Поезжайте, за вами приехала тройка в экипаже».
Я согласился. Меня вывели под руку, и я действительно увидел тройку, запряженную в фаэтон. Мы уселись и двинулись в путь. Меня сопровождал господин, объяснивший мне, что утром я, узнав, что толпа собиралась громить дом городского врача, с которым я был знаком, предупредил его и помог ему выехать из города. А теперь он, находясь у своих знакомых на винокуренном заводе за городом и узнав, что со мной и где я, прислал за мною.
Мы ехали по широкому шляху в полном мраке, в лесу, и приблизительно в семи верстах свернули в сторону. На поляне открылось освещенное электрическим светом здание. И я очутился словно во дворце. Это оказалась усадьба и винокуренный завод Покровских, высокоинтеллигентных уральских заводчиков. Меня приняли как родного, как бы за оказанную утром услугу, а затем весть о моем «подвиге» спасения человека широко разнеслась по городу.
Две недели я пролежал у Покровских, и это пребывание было для меня как бы сказкой.
Много прекрасных вечеров провел я в этой культурной семье и много слышал о дочери Марусе, которую там ожидали. Но я ее не дождался и уехал на чуму. Теперь, через 13 лет, это оказалась та самая Мария Владимировна.
Вспомнили прошлое, далекий Урал.
В это время Милюков, все время проповедовавший верность союзникам, менял свою ориентацию на немцев, и М. В. заметила: «Вот и Павел Николаевич ошибся во французах...»
Я еще как-то был у Милюкова и просидел с ним некоторое время. Одно было несомненно, что эрудиция у него была колоссальна, а обращение очаровывающее. Но взгляды его мне были чужды...
Во времена гетмана я стоял в стороне от его движения, хотя среди моих друзей было много его сотрудников. Лично я гетмана даже ни разу не видал, но вся его деятельность прошла перед моими глазами во всех деталях. При нем была восстановлена собственность в полном объеме, и различным комитетам времен Керенского, приложившим руку к грабежу, пришлось вернуть захваченное. Это случилось и с моим имуществом, захваченным комитетом служащих моего госпиталя. До революции я содержал его главным образом на мои личные средства, во время революции денег некому было давать, и он пробивался кое-как, а мое личное имущество раскрадывали все, кому было не лень. Когда восстановилась правовая власть, пришлось госпиталь закрыть, и я получил его обратно. Но в каком виде! Инвентарь был разграблен, лошади проданы – и вовсе не большевиками. Тащили врачи, сестры и особенно люди социалистического толка, ибо доктора Гаккебуш и Ершов понасадили туда социалистов «квантум схватишь». А известно, что никто не обладал такою страстью к владению вещами, как социалисты. Сдача мне моего имения произошла за несколько дней до моих именин, которые я праздновал 9 мая.
В Киеве у меня с коллегами-психиатрами были добрые отношения. Я хорошо понимал, что режим гетмана непрочен и что все равно все полетит к черту, а потому с некоторой долей юмора решил задать по случаю ликвидации захватчиков старорежимный праздник. Деньги у меня еще были, и, очистив авгиевы конюшни от социалистов, я пригласил весь кружок киевских психиатров ко мне на именины. Я не пожалел денег и заказал в Киеве в «Европейской» гостинице отличные блюда осетрины и других яств, накупил старорежимных закусок так, чтобы пахло прошедшими «царскими» временами, и отвез около сорока человек врачей и гостей на платформу, у которой стоял мой госпиталь, с тем, чтобы наутро доставить их обратно в Киев. Приятели выхлопотали нам специальный вагон, и с ними поехали два официанта из «Европейской» гостиницы с вкусными именинными блюдами. Остальное я устроил на славу дома. В это время был еще жив мой отец, знаменитый агроном, живший на покое в своем имении в версте от меня. У него был замечательный повар Андрей, семидесятилетний старик, из потомков бывших крепостных Трепова, усадьба которого была в Борисполе, в семи верстах от моего госпиталя. Вот уж где запахло старыми временами! Андрей был артист своего дела. Я знал, что этот старорежимный праздник последний, и Андрей обещал показать революции, где раки зимуют.
Обед вышел сверхстарорежимный и обошелся мне около пяти тысяч рублей на царские деньги. Андрей действительно удивил моих гостей. Забавно вышло только со спиртом. Еще в начале ограбления госпиталя комитетом служащих я, зная, что социалисты питают пристрастие к живительному нектару, именуемому спиртом, позвал фактора Берко, солидного еврея, доставшегося мне преемственно от моего отца, и сдал ему на хранение 21 четвертную бутыль спирта, чтобы он сберег их на случай ликвидации российского безобразия, тогда именовавшегося «Великой бескровной». Теперь я был уверен, что Берко честно исполнил договор, и потому сказал ему, чтобы он доставил мне спирт для прославления отечественной психиатрии.
– Какой спирт? – получил я недоуменный вопрос.
Но этот номер не прошел. Берко был умный и честный жид. Ему пришлось признаться, что он так поверил в то, что времена «исправников, городовых и ужасов царского самодержавия» никогда не вернутся, что этим спиртом хорошо спекульнул.
Что делать! Такие были времена, что даже Беркина честность не выдержала испытания. Получилась трудная задача. О спирте я узнал утром, а надо было достать его к обеду. Поезд приходил около двух часов дня. Но Берко все-таки нашелся. Как еврею не достать и не выручить из беды своего клиента и приятеля!
Сколько надо было этого зелья на психиатрическую братию? Я вспомнил и свой математический факультет, который должен был бы научить меня считать, вспомнил и главу из психиатрии об алкоголизме. Бывал я на многих психиатрических съездах, и пили там члены здорово. Один Крепелин, знаменитый мюнхенский психиатр, бывало, сидит на этих раутах, а перед ним стоит бутылка с розовой водой. Прикидывал я, прикидывал, и поручил Берко достать два с половиной ведра спирта, но он, руководимый житейской мудростью, обещал прихватить на случай недохватки еще ведро самогону, к тому времени сменившего эмблему царского режима – монопольную водку. И Берко оказался прав: к вечеру пять ведер приготовленной из спирта водки были выпиты, и на подкрепление пошел самогон.
Гостей было много. Были мои соседи Чубинские, приехал из Борисполя священник, отслуживший молебен, а тут невзначай подъехал и начальник уезда Вишневский, впоследствии, как и многие из присутствовавших, расстрелянный большевиками.
Пирушка была знатная. Атмосфера была дружеская. Героем дня был повар Андрей, который был приглашен наверх в мою роскошную залу, где мы расположились, и он повествовал гостям о старых временах, когда повар, десятилетия живший у моего отца, а раньше в семье Трепова, был не на положении социал-демократического равенства, а членом дома.
Много было тостов и искренних, и фальшивых, как всегда, но социалистов в нашей среде не было, ибо эти пары быстро выдыхались при виде роскошных блюд андреевского творчества.
Отец Федор, тот самый, который в дни светлого праздника керенщины наивно спросил меня: «Що цэ такэ ти украинци и виткеля вони взялись?», теперь сказал осторожный тост на естественном мало -русском языке, подперченном русским. Он говорил о том, что и в дни захвата он обслуживал госпиталь, но что все же, думается ему, старый порядок был лучше.
Когда я вернулся в свое имение, почти все мои старые служащие, принимавшие участие в грабеже, пришли ко мне на поклон и старались пояснить мне, что-де «я не я и хата не моя». Некоторых из них я обласкал. Пришел ко мне и мой прежний механик-поляк, которого я привез из Вильно. Он накануне съездил в Киев и привез для моего кинематографа, который я имел в госпитале, фильм, и мы его вечером смотрели.
После обеда гости рассеялись по чудному дубовому лесу, среди которого стоял мой санаторий. Поздно вечером еще раз хорошо покушали за ужином, а потом, погуляв, большинство гостей уселись за карточные столы. Самогон и азартная карточная игра были веянием революции.
Характерно было, что на этом празднике старого режима о политике не говорили и даже забыли о пресловутой Украине, которая теперь воцарилась в Малороссии. Уж очень осточертела революция.
День был великолепен, ночь была прекрасна, и когда мы разбрелись по комнатам спать (часть моих подушек каким-то чудом уцелела), азарт -ные игроки до рассвета не сомкнули глаз. Запели в деревне петухи (они пели даже во время революции, когда человек забыл свои песни), в лесу зазвенели малиновки и застрекотали зеленые лягушки, а дивный утренний рассвет поднял нас, чтобы успеть напиться чаю и идти на платформу к ждавшему нас поезду.
Грандиозный пирог с капустой и громадные блюда осетрины были последними эмблемами остатков того старого режима, который вместе с гетманом закатился, чтобы уже, вероятно, никогда не воскреснуть.
И жид Берко, и старый повар Андрей, и курносая Галька – бывшая председательницей комитета – все далеко осталось позади. Наступали времена настоящие. Большевистские комиссары гордой поступью всходили на арену новой жизни.
Позже, летом, у меня функционировал санаторий. Но здесь уже переливались сложные напевы. Одно время профессор Краснопольский -кадет из Борисполя – вел со мною переговоры по поводу переселения ко мне П. Н. Милюкова, на которого в Киеве косились немцы и которому они собирались предложить покинуть Киев.
Рядом с моим санаторием находился хутор Чубинских, и мы часто просиживали длинные лунные вечера на роскошной веранде моего санатория, окруженного столетним дубовым лесом.
Михаил Павлович Чубинский был тогда министром юстиции при гетмане. Замечательный это был человек: умница, высококультурный, но неисправимо проникнутый левым духом разрушения Императорской России. Он был чистейшим продуктом старого режима с замашками чистокровного барина, помещик до мозга костей на своем собственном хуторе, прекрасно воспитанный на чисто русских навыках. Это был совершеннейший образец русского предреволюционного и культурного интеллигента. Он был всем обязан Императорской России и был ее неуклонным врагом и вредителем.
Бывший директор Императорского лицея, профессор военноюридической академии, он воспитывал своего сына в привилегированном лицее. И он стал противником русской культуры и украинским сепаратистом конституционалистического толка! Не имея в себе ни одной черты демократической, ибо он был аристократом духа в полном значении этого слова, он примкнул к демократам, конечно, лишь на словах, ибо во всех своих навыках он оставался барином. Это был человек выдающийся, который никак не подходил под демократическую гребенку. Михаил Павлович любил поиграть в винт с моим отцом, любил не по-социалистически покушать и, надо отдать ему справедливость, брезгливо относился к социализму. Он рассказывал мне в Киеве, как, получив из рук февральских правителей титул сенатора, он резко отверг сделанное ему предложение быть апостолом социализма. В другой раз он рассказал мне о своих переговорах с полубольшевистской Радой и также отверг социалистическое сотрудничество. Но зато кадетский кодекс, столь противоречивый его уму, пристрастие к конституции властного по природе честолюбца и стремление к ограничению самодержавных тенденций даже гетмана, он исповедовал до последних дней своей деятельности в России. Во всяком случае, это был один из самых интересных людей русского культурного общества.