355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Краинский » Психофильм русской революции » Текст книги (страница 27)
Психофильм русской революции
  • Текст добавлен: 27 апреля 2017, 21:30

Текст книги "Психофильм русской революции"


Автор книги: Николай Краинский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 40 страниц)

И странным лейтмотивом революции, а впоследствии эмиграции, отзывается другая разбойничья песнь, о Стеньке Разине:

Из-за острова на стрежень, на простор родной реки Выплывают расписные Стеньки Разина челны.

Словно из подсознательной сферы русского народа выплыли на по -верхность эти разбойничьи песни, так олицетворяющие окружающую действительность. И долго, долго будут петь их на чужбине русские люди, пока не наступит пробуждение Кудеяра и песню разбойников не сменит гимн покаяния. Стенька Разин, Пугачев теперь витали кругом в различных образах, а душа русского человека тянулась к ним в причудливых переливах своих исканий.

Так тянулось время до обеда. Еда оживляла жизнь. Возбуждались аппетиты. Заводятся разговоры в духе чеховской «Сирены». Стаканчик разведенного спирта будит фантазию. По телу разливается трепет, и воображение аккомпанирует кусочку хлеба с консервом. Грезятся давно забытые яства и уют старого режима. Любят говорить о селедке, блюде осетрины, хорошо сервированном шницеле.

Недостижимые идеалы и миражные видения!

И пустятся по ассоциации в мир воспоминаний. Как странно: когда мы все жили как цивилизованные люди, не замечали прелестей жизни и хорошего блюда осетрины, которое тогда было реальностью, а теперь неосуществимой мечтой. А как хорошо бывало посидеть за чайным столом, накрытым чистой скатертью! Теперь же не стеснялись: рвали пальцами консервы, а если на стенке банки застынет кусочек студня, снимешь его пальцем и оближешь. Вкусно, да, черт возьми! Поживем ли мы еще когда-нибудь культурной жизнью? И как мы не ценили того, что так легко имели?

Дверь вагона открывается: однообразная, засыпанная снегом степь. Неподвижная равнина притягивает взгляд. Земля спокойна. Неспокоен только человек, ныне как зверь рыскающий по ее поверхности в погоне за себе подобным... Знает ли земля, что вытворяют люди на ее поверхности?..

После обеда сон. И в этом сне уносится человек в мир грез, и грезы иногда бывают прекрасны. А там, после пробуждения, опять, пожалуй, винт. Совсем как раньше бывало в России, в помещичьих усадьбах.

Стоянка. Меня зовут. В вагонах опять сыпнотифозные. Ползешь в берлогу-теплушку и щупаешь в полутьме пылающую голову. Тут рядом здоровые. Лежат вплотную. Давно махнули рукой на заразу: социалистическая очередь и здесь.

Бедные женщины в каракулевых саках с трудом вылазят и стремятся отойти подальше. А далеко отойти страшно: поезд двинется. И это бывает.

В эшелоне смакуют слухи. Их жаждут. Но сколько висит в воздухе лжи!.. И щекочет она нервы... А истина, самая страшная, голая, проходит перед глазами, почти не волнуя души. Ее не всегда понимают и ей не верят.

Время тянется томительно медленно. Все жаждут движения вперед к неизвестной цели. Кажется, что дальше безопаснее. Рано темнеет. В берлоге тускло мерцает огонек. По углам вагона непроглядный мрак. На черном фоне причудливо играет отблеск. Фигуры и лица кажутся мрачными. Я часто говорил себе: когда-нибудь интересно будет вспомнить. Ведь даже на ленте кинематографа не увидишь подобного.

Образы памяти и сновидений переплетались с действительностью. Потом не разберешь, что видел сам и что грезилось по рассказам других. Одно можно сказать: действительность была всегда проще грез.

Наш поезд шел сравнительно счастливо. Банды пока не нападали. Но и своих бандитов было достаточно. Однажды по распоряжению коменданта объявили сбор с пассажиров в пользу машиниста: чтобы лучше вез. Собрали несколько тысяч рублей. Так вот как: начальство подкупало машиниста. Иначе, говорили, «испортит паровоз». Власть пролетариата!

Однако и в этой берложной жизни можно было найти черты обыден -ной, повседневной, с ее привычной психологией. Заводились разговоры, споры, шутки, как когда-то в те времена, которые теперь ушли в невозвратную даль прошлого. Странно было подумать, что жили когда-то люди спокойно, и можно было одному идти ночью по улице, и что тогда не грабили и не убивали. Дома за чаем горела лампа... были колбаса и сахар... Говорили, что если бы вернулись те времена, сумели бы оценить.

Иногда завязывались нелепые политические споры. Здесь выявлялись все воззрения – от кадетов до большевиков. Не было лишь сторонников монархии и старого режима. Я думал: на кой же черт очутились вы здесь, в стане борцов с большевизмом, так хорошо воплотившем идеалы революции? Отчего уходите вы от победоносной революции?

С нами ехали остатки какого-то малороссийского полка атамана Струка и полков Кейхеля. В одном из вагонов ехала контрразведка, которая теперь называлась Особым отделом.

Подъезжая к Вапнярке, мы встретили галицийские части, с которыми у добровольцев был заключен договор. Они тоже бездействовали. Говорили, что у них тысячами валяются люди в сыпном тифу. Тут уже трудно было разобрать, кто с кем воевал. Все смешалось и перепуталось. Нападения банд участились.

Люди стали умирать от сыпного тифа десятками. На тогдашнем язы -ке умереть называлось «сыграть в ящик». Эта страшная болезнь убивала не сама по себе. Среди населения смертность была невелика. Отставшие и заболевшие ограблялись и вырезывались крестьянами.

В Вапнярке стали чувствовать себя спокойнее. Одесса еще держалась. По всей сети дорог работали бронепоезда. У них было громкое боевое имя. Но ад развала коснулся и их. Поезда стали грабить под фирмой реквизиции. Я, как врач бронепоездов, посещал их иногда. В этих поездах жили офицеры вместе с женами, и постепенно боевой пыл слабел. Гораздо больше заботились о благах личного существования, чем о боевых успехах.

Здесь до нас дошли слухи о тех, кто отступал из Киева пешком. Особенно плохо пришлось киевским судейским. Оставаться в Киеве им было невозможно. Они двинулись на Умань, думая там задержаться, но через два дня Умань была в руках бандитов, и многие погибли там. Жизнь человеческая ничего не стоила. Только и слышались имена погибших. Пока мы дошли от Киева до Одессы, вымерли одиннадцать врачей от сыпного тифа, который уносил жертв гораздо больше, чем нападающие банды. Часть беженцев рассасывалась по местечкам. Их судьба была почти безнадежна. Если не погибнут от разбойников или от тифа – их вырежут большевики-евреи. В украинской анархии шансов на спасение было немного. Мы так привыкли к эшелонной жизни, что потеряли счет дням. Чем ближе мы подходили к Одессе, тем медленнее мы двигались. Поезда стояли по суткам в открытом поле за станциями, и никто не хотел их караулить ночью. Когда очередь доходила до меня, я выстаивал свои часы добросовестно. Но я хорошо знал, что со стороны поля ни один дневальный караулить не будет. Караулить, разгуливая с винтовкой вдоль вагонов, было небольшое удовольствие. Часто нас поливали из приоткрытых дверей непрошеным ночным дождем при отправлении естественных потребностей.

На одной из станций под самой Одессой я ночью дежурил. Вдоль нашего поезда должны было ходить несколько дневальных, которые должны были подавать помощь друг другу и поднимать тревогу. Ночь была снежная, холодная. Я только что пролез под вагонами на другую сторону поезда, когда в темноте вблизи меня показалась подозрительная фигура. Я окликнул. Фигура, несшая что-то большое за плечами, попробовала юркнуть в сторону и не откликнулась. Я взял на прицел и пригрозил стрелять. Из темноты вынырнул другой бандит, и я, громко позвав соседнего дневального, сам стал спиною к стенке вагона и крикнул бандитам, чтобы они остановились. Они стали шагах в четырех от меня.

– Бросай мешки и стой смирно. При первом движении буду стрелять! – крикнул я.

Соседнего дневального, конечно, на месте не оказалось. Кругом только завывала вьюга. Бандиты опустили мешки на землю. Видимо, не думали ни бежать, ни сопротивляться. В это время в стороне от меня показалась третья фигура и наклонилась ко мне...

– Ах, это вы, доктор? Пропустите, это наши...

Это был адъютант генерала Габаева, тот самый, который лжесвидетельствовал на военно-полевом суде в пользу Веллера. Теперь в ночной тьме он грабил вагон с сахаром и через солдат-мародеров переправлял его к вошедшим с ними в стачку железнодорожникам.

Это было уже полное падение нравов. Но мне не было дела до охранения краденого имущества, и я, поговорив с адъютантом, не стал мешаться в его дела.

Я еще в последний раз видел бледное лицо кавказца через несколько дней в Одессе у вокзала, когда его, больного сыпным тифом, отвозили на извозчике в госпиталь. Жив ли он теперь, и если жив, то продолжает ли разрушать Россию, как делает это его соотечественник, сидящий на российском престоле, и как делали его товарищи: Чхеидзе, Чхенкели, Церетели и другие?

Когда мы стояли вблизи Одессы в Слободке, я увидел знакомую по Киеву картину: целая местность была опустошена взрывами снарядов. Целые кварталы складов военных припасов были разрушены.

В Одессе нас повезли на Пересыпь. Здесь скоплялись подходящие поезда. Дальше ехать было некуда, и мы не знали, что нас ждет. Удержится ли Одесса? Этот вопрос мы привезли с собой.

ГЛАВА XV

Одесса

Это был период передышки, когда мы почти на месяц зажили сносной жизнью. В Одессе еще было спокойно. Мы прибыли туда почти накануне Рождества 1919 года. Станция представляла собой невыразимо загаженное место, где разгружались эшелоны. За время пути накопилась масса грязи и мусора. Теперь голодные, оборванные люди выгружались и выбрасывали хлам, пришедший в полную негодность: обветшавшее тряпье, куски войлока, разбитую посуду. Все это было пропитано вшами и сыпнотифозной заразой. И все же между вагонами бродили тени людей из местного населения и жадно собирали все, что выбрасывалось. Этих тряпичников нельзя было убедить, что собирают они себе смерть. Это были настоящие завоевания революции: жилось и низам плохо, не воцарился мир в хижинах.

При добровольцах жизнь в Одессе текла нормальнее, чем в Киеве. Здесь не было такого разрушения, как там. Находить помещения однако было трудно, и потому поезда разгружались медленно. Хлопоты по неизменной реквизиции квартир затягивались. Непрерывно таскали в госпиталя сыпнотифозных и убирали трупы. А делать это было некому. Вымирали целые вагоны. Было холодно и голодно. Об уходе за больными не было и речи. Не брезгали даже обирать покойников. Люди набрасывались даже на щепки и угольки. О квартирах заботились каждый сам по себе и боялись открыть секрет, где нашел пристанище, чтобы знакомый не перебил приют. А и это бывало. От Красного Креста я получил бараницу и медицинскую сумку. Кто-то сказал мне, что профессора нашли себе приют в клиниках университета. Как приват-доцент университета пошел туда и я. Меня приютили в нервной клинике, где я поместился рядом с моим приятелем доктором Г, который был здесь уже со своей новой женой. Туда попало еще несколько врачей-психиатров, и мы зажили дружной группой. В холодных нетопленых комнатах, предназначенных для служащих клиники, мы устроились с давно не виданным комфортом. Денег было мало, но мы здесь в буквальном смысле слова отъедались после киевской двухлетней голодовки. В Одессе всего было вдоволь. Белый хлеб был вкусен. Лотки на улицах и буфеты – завалены сластями. Мы покупали вино и пиво. От вшей очистились и вымылись. Правда, сидели в теплом одеянии, и ночной мукой было ходить через холодный коридор в уборную. Получили даже постели. К семи часам вечера мы обыкновенно сходились вместе и проводили вечер в дружеской беседе. Собеседники были образованные и интересные люди и говорили больше на научные и философские темы. Читали книги. Жили как никогда за время революции. У меня не было никого близких, кроме брата, которого теперь назначили заведующим местами заключения в Одессе. Этот период я вспоминаю с удовольствием. Врачи помогали друг другу. Я лечил всех беженцев, заболевавших в помещениях клиники. По вечерам нашим постоянным гостем был профессор истории С., который нам много рассказывал о прошлом Смутном времени на Руси. Историк и психиатры подробно анализировали события и находили в них много общего с давно минувшими. И триста лет тому назад предавали, изменяли, грабили и расчленяли Россию. И так же безнадежно было будущее.

Часто гасло электричество, и зажигали плохие итальянские свечи, так как превосходные русские стеариновые давно исчезли. Часто спрашивали: «Как вы думаете, возьмут Одессу?» Жили беспечно. Уже ни во что не верили. И не хотелось признаться, что все погибло.

Каждое событие имеет свой темп и когда-нибудь кончается. Так говорил я себе. Но, во-первых, оно проходило не так скоро. Когда же оно кончалось, вслед за ним наступал период еще более гнусный.

В Одессе еще можно было прилично пообедать. Стол накрывался скатертью. От этого мы давно отвыкли. Глаза разбегались, глядя на вкусные блюда, выставленные в витринах и на лотках. Щупали карманы и накупали, сколько было можно. Но по вечерам засиживаться было нельзя. Щелкали уже выстрелы – первые ласточки приближения большевиков.

В одной из витрин магазина была выставлена карта военных действий. И каждый день нить, обозначавшая границы территории добровольцев, сдвигалась к морю. А улицы битком были набиты офицерами, и было непонятно, что делают они в тылу. Все трусливое оседало здесь и на фронт не шло.

Поезд со штабом генерала Драгомирова стоял на путях станции у так называемого карантина. Я продолжал нести службу и лечил больных в поезде. Ежедневно через весь город я отправлялся к поезду. В поезде жили чины штаба в ожидании отправки в Новороссийск. В этом поезде у меня было несколько больных тифом. Но рядом с ним стоял длинный товарный поезд, сплошь набитый сыпнотифозными и не разгружаемый. Там живые лежали рядом с трупами. Все они были брошены на произвол судьбы. Боже, какой это был ужас! Врачи не посещали больных, и никому не приходило в голову организовать здесь помощь. Я заглянул в этот ад и с тех пор каждый день карабкался в теплушки, куда меня зазывали больные, узнав, что я не отказываю им. Чувство жалости буквально сжимало мне горло, и я с наслаждением лазил по этим трущобам, делая что мог. Каждый день, как дрова, выносили из поезда покойников. Лечить было нечем, но один мой приход туда вызывал моральное облегчение у обреченных. А в санитарном управлении была вывешена дурацкая диаграмма, в которой утверждалось, что умирает всего четыре процента. Кто считал эти трупы!

Заболел возвратным тифом мой начальник генерал Розалион-Сошальский, и это послужило началом нашего сближения и дальнейшей дружбы на всю жизнь. Ухода за ним не было никакого, и мне пришлось самому ставить ему клизмы.

Я получил впервые за время службы в Добровольческой армии жалованье и ликвидационные деньги, около сорока тысяч рублей, и почувствовал себя богачом. Об этом позаботился мой генерал. Но деньги стремглав летели вниз. Я теперь был сыт, купил себе форменную барашковую шапку типа кубанки и часы «Зенит», которые сохранились у меня и поныне. Во время революции и Гражданской войны часто теряешь все свои вещи и идешь, следуя девизу «Omnea mea mecum porto»9. Потом вдруг снова обрастешь вещами. Их крадут, грабят, и опять получаешь новые. Одно только в это страшное время надо держать при себе – это документы. Их от вас требует всякая сволочь, и если они у вас не в порядке или не удовлетворяют моменту, вас без церемоний «выведут в расход».

На улицах я встречал черниговцев и киевлян. Как-то я попал к ним на большое собрание в зале кинематографа. Обсуждали вопрос, что делать. Говорили глупейшие речи, но никто ничего не предлагал. Я был в форме военного врача при погонах. Я встал и заявил, что здесь, в Одессе, есть десятки тысяч офицеров. Надо раздать им винтовки, поставить их в строй и отбить большевиков. Боже мой, какой поднялся вой! Махали руками, кричали: «Довольно авантюр!», «Только обострим злобу большевиков!» Я посмотрел с презрением на этот сброд, сам себе роющий могилу. Как же – пощадят вас большевики!..

Потеряли способность самозащиты. Как-то еще на пути к Одессе кругом стоявшего эшелона затрещали выстрелы, и кто-то крикнул, что нападают банды. Я схватил винтовку и бросился по направлению к стрельбе, а сзади мне кричали: «Куда вы? Не надо! Это будет только хуже!»

Так и теперь,..

В Одессу приехала большая группа киевской профессуры во главе с ректором Спекторским. Они поместились недалеко от нас, в главной клинике. Я бывал на их собраниях и здесь впервые услышал о намерении профессуры переехать в Сербию. Среди них был приват-доцент, игравший большую роль у большевиков, который мне был известен по моей деятельности в Комиссии. Профессура, несмотря на то что уходила от большевиков, была левой и шла с добровольцами только по мотивам личной безопасности.

Говоря о русской профессуре, ушедшей в эмиграцию, надо остановиться несколько на ее характеристике. В предреволюционный период огромный процент русской профессуры был левый, а те, что ушли в эмиграцию, за малым исключением были люди, проникнутые февральской идеологией, хотя и не принявшие большевизма. За рубежом профессура сорганизовалась и подпала целиком под влияние левых лидеров: Струве, Кизеветтера, Салтыкова и других, которые, надо признаться, были учеными второго сорта, а по существу – политическими деятелями. Возникли и ученые организации, но и в них на первом плане стояла политическая борьба февральского толка. Быть профессором правого толка, а особенно монархистом, было уже совсем неприлично. Сейчас же начиналась травля, причем не стеснялись ни ложными цитатами, ни насилием над свободой научного творчества. Словом, наблюдалось то, что и во всех других отраслях жизни эмиграции.

Как пример такой расправы левых элементов впоследствии, приведу случай с известным военным ученым, доблестным генералом Императорской армии, героем Кавказского фронта, которому армия Юденича обязана своими успехами, генерал-лейтенантом Б. А. Штей-фоном. Этот генерал к тому же был одним из выдающихся начальников Добровольческой армии. Но он имел несчастье сохранить честность своих убеждений, не отречься от присяги и заветов Императорской России и в эмиграции стал легитимистом. Этого было достаточно, что -бы получить волчий билет, и он стал жертвой расправы левых деятелей, свидетелем которой мне пришлось стать.

И в эмиграции был выработан порядок получения ученых степеней, между прочим и для военной профессуры. Генерал Штейфон, как уже зарекомендовавший себя своими военно-учеными трудами, пожелал осуществить свои права и постучался в двери святого святых русского храма науки в зарубежье. И вот начались мытарства. По обычаю левых, никто не отвергал его прав, никто не смел выступать против его компетенции, а представленная диссертация была одобрена самым лестным отзывом знатока военной науки генерала Баева. Началась переброска просителя от Праги к Парижу, от Парижа в Прагу, и наконец эпопея закончилась в ученых организациях Белграда.

Во всей этой истории характерно, что ни один из членов ученых коллегий, ведших эту травлю, не посмел выступить открыто и индивидуально. Вся травля велась, прикрываясь коллегией, бывшей в руках левых лидеров, и анонимно. Не было высказано ни одного слова о недостатках работы, которую и не читали: достаточно было того, что автор ее – легитимист и – horribile dictu10 – монархист. А монархисты – люди низшей расы, и им пребывать в составе русских ученых коллегий непристойно.

То, что я видел в заседании Общества русских ученых, членом которого я состоял, было неописуемо. Травлю подняли, как и всегда, левые представители коллегии, руководимые Струве. Они всеми силами не допускали дать ход защите диссертации. Делались самые хитроумные отводы. Казалось бы, какое дело математику и экономисту в оценке специальной работы из области военного знания, в которой они ровно ничего не понимали! Но еще изумительнее было выступление молодого члена коллегии, Жардецкого, ничем не знаменитого математика, нерусского по происхождению, доктора иностранного университета.

Почему ему надо было выступить, чтобы добить русского генерала в бумажном бою, касавшемся каких-то глупых формальностей, -было совершенно непонятно. И с треском провалили диссертацию генерала Штейфона.

История моего столкновения в так называемом Русском научном институте своевременно была опубликована в прессе, и повторять ее не стану. Те же лица и те же приемы, показывающие полное вырождение научных нравов и традиций в эмиграции.

В Одессе говорилось только об отъезде ученых. О военной эмиграции даже мысль тогда не приходила в голову. И только незадолго до сдачи Одессы я услыхал от доктора Г о том, что англичане обещали вывезти «на поправку» несколько тысяч русских раненых офицеров.

В профессорском общежитии появился сыпной тиф, как результат заражения во время пути из Киева. Заболел известный профессор агрономии Богданов, член Государственной думы, и после недолгой болезни умер. Вслед за ним заболела его племянница, жена нашего друга профессора С. Я ее старательно лечил в полуподвальном помещении клиники, и долгое время все шло хорошо. Но и ее настигла смерть. Это внесло в нашу ячейку много горя. Ежедневно теперь до нас доходили вести о поочередной смерти наших спутников по киевскому отходу. Заболела невеста нашего коллеги доктора Карышева. Общими усилиями мы ее выходили, она поправилась. Но вслед за нею заболел сам доктор и умер. Смерть косила кругом, и к ней привыкли.

Рождество мы встретили в дружной компании. Вспомнили старое и заглянули в себя. Я много читал. Накупил книг. Не обошлось и без встреч. Один знакомый сказал мне, что меня спрашивала одна актриса. Оказалось, что это была особа, служившая в моем госпитале в течение двух лет сестрой милосердия. Она переменила свое амплуа и теперь подвизалась на арене искусства легкого жанра. Все забывается. В 1917 году комитет моих служащих грабил мой собственный госпиталь и мое имущество, и эта особа принимала в этом деятельное участие. Теперь от этих воспоминаний не осталось и следа. Она выразила желание меня видеть. Почему же нет? Я был человек абсолютно свободный и от мимолетных встреч с доступными женщинами вовсе не уклонялся. Помню, попадал и в оригинальные авантюры.

Она встретила меня приветливо, словно ни в каких пакостях и не участвовала. Одним словом, встретились друзьями. Она жила в обществе двух шансонеток, типичных кокоток времени Гражданской войны. Они жили одиночками в роскошно обставленных комнатах, где принимали «по знакомству» и, конечно, за деньги офицеров. Я познакомил ее со своими спутниками-офицерами, с которыми опять встретился в Одессе. Описание приключений революции было бы неполно, если бы я обошел молчанием эту сторону дела. Рядом со смертью, ужасами жизни и опасностями вдруг на сцену врывались отрывки оперетки и эпизоды с этими дамами. И, право, бывало на этих пирушках и импровизированных вечеринках весело и беззаботно. Я, однако, опасался проституток, зная их хорошее приданое, которое они иногда приносили своим гостям, и меня лично эти феи не соблазняли. Но когда у моих спутников возникла мысль устроить вечеринку с этими созданиями, я с удовольствием принял в ней участие. <...>

Но таково было время. Сцена была так типична для похождений офицеров Добровольческой армии.

Карьера моей знакомой также была характерна. Еще в бытность ее в моем госпитале она вышла замуж за служившего у меня классного фельдшера и, конечно, теперь была с ним разведена. А дальше мы встретимся с ее мужем, который игрой революционных превращений вдруг из фельдшера, да и то сомнительного, будет без всякого университета возведен в звание врача и будет нас обслуживать на пароходе Добровольческого флота. Удивительны эти метаморфозы! А раньше тот же фельдшер был акробатом в цирке. Вот и разберите, какое настоящее его амплуа. Актриса пользовалась девизом «Хоть час, да мой» и все напевала частушку Гражданской войны:

«Поручик хочет...»

А я ее дразнил:

«Да не может...»

Такова быль этих уже порастающих забвением времен.

Сексуальная социальная жизнь кругом шла полным ходом. Как человек одинокий и свободный от постоянной связи с женщиной, я вращался в среде интеллигентной богемы, а революция наложила на эту жизнь свою печать. Девушки уже не дорожили своей невинностью, полудевы жили вовсю, а связи заключались мимоходом, без всяких обязательств и даже без привязанностей. Самые песни того времени приветствовали «прекрасных женщин, любивших нас хоть раз».

Ни канонада, ни трепет перед ночным нашествием чекистов не останавливали этой жизни, а для настоящих романов и поэтической любви не было ни времени, ни подходящей декорации. Свобода связей была прочным завоеванием революции, заимствованным и революционерами, и контрреволюционерами. Часто сетуют на кутежи, попойки и скандалы в тылу армии и любят говорить о гнилости и паразитах тыла. Как социологический факт все эти явления несомненны. Но оценка их неправильна. По существу войны они неизбежны и естественны, будучи вызываемы психологическими и социальными факторами. Для бойцов фронта эти эксцессы в короткие дни пребывания в тылу, настоящие кутежи с вином и женщинами суть отдых и смена впечатлений от кошмарных переживаний, которыми полна душа на боевой линии, и притом неделями и месяцами. Перед лицом смерти и опасности человек лишен права удовлетворения самых его естественных запросов. В половом голоде, например, лежит ключ к пониманию насилия над мирным населением после боев. Существует алкоголь и на позициях, но есть потребность в пирушке, в веселье, и о нем долгие дни мечтает боец, пока не вырвется в тыл с деньгами, которых на фронте некуда девать. Если залезть в душу бойца, находящегося длительно на позициях, найдем, что она полна грез-желаний. Опьянение наступает легко, и потому так легко возникают скандалы. Что значит офицерский скандал в сравнении с адом боевой схватки или штыкового удара? Недаром и тут сложился девиз «хоть час, да мой». Я видел множество пирушек и кутежей войны. Развратные оргии редки и свойственны паразитам тыла, но безудержное веселье, разряд душевного напряжения, а подчас и горя – это не порок, а разряд иногда совершенно необходимый. После разряда боец становится вновь способным переносить боевую или революционную муку. Разгул и кутежи одинаково свойственны всем армиям мира, как революционерам, так и контрреволюционерам.

Одно из резко отрицательных явлений даже ближайшего тыла есть картеж, притом не простой, а азартный. Риск часто висит на острие растраты. Предаются ему офицеры, врачи, чиновники. Это дурманящий яд, более опасный и пагубный, чем алкоголь, ибо вожделения игрока ненасытны. Игра часто бывает преступна. Никогда не забуду я потрясающей картины карточной игры на фронте в трагические дни боев на Мазурских озерах, свидетелем которой мне довелось быть. Когда завязывались эти бои, я находился в командировке на левом фланге дивизии в одном из полков, первым ввязавшемся в бой. Я должен был вернуться в дивизионный госпиталь и с первыми лучами восходящего солнца тронулся верхом в длинный путь на расстояние более двадцати верст. Я проехал вдоль всей боевой линии, на которой в различных местах завязывался бой. Передо мной развернулась величественная картина, в которой точно обрисовались действия всех частей, расположенных на позициях и вступавших на моих глазах в бой. Приближаясь уже к месту расположения дивизионного перевязочного пункта, я въехал в деревню, где находился штаб дивизии. Я встретил начальника дивизии, отдал ему честь и, слезши с коня, явился к дивизионному врачу, чтобы дать ему отчет в моей командировке. Войдя в комнату, я застыл от изумления. В то время, когда решался судьбоносный час Мазурских озер и славные полки нашей дивизии, истекая кровью, вели тяжелый бой, в этой комнате мирно сидели за карточным столом начальник штаба дивизии, дивизионный врач, старший адъютант и кто-то четвертый. Я посмотрел на группу, ожидая, что кто-нибудь поинтересуется узнать о действиях на боевой линии, которую я только что проехал. Не тут-то было!

«Пять пик!» – прозвучало в ответ на мое приветствие. Ни вопроса, ни инструкций.

Конечно, эта сцена гнусная и редкая, ибо в ту же ночь дивизия была разбита, и штаб ее плутал по разбитым дорогам, когда я в одну из следующих ночей обогнал его со своим транспортом. Он ютился в какой-то берлоге, где я узнал от офицера штаба о разгроме дивизии.

Тыл как раз служит громоотводом и дает разряд душевному напряжению. Если на фронте действительно жизнь копейка и если в каждую минуту человек рискует жизнью, что значит риск денежный, когда истомленный военной мукой человек в диком азарте ставит на карту казенные деньги! Я видел это однажды в Маньчжурии, когда одной картой офицер, приехавший с фронта, выиграл лежавший в банке куш в двадцать тысяч рублей.

«Ну а что было бы, если бы вы проиграли?» – спросил его спутник, знавший, что деньги были казенные. «А это что?» – выразительно показал игрок на кобуру у пояса и невозмутимо ушел с туго набитым портфелем, теперь полным уже не казенными, а «собственными» деньгами.

Странным симптомом революционного времени было социальное бродяжничество. Люди массами передвигались с места на место, с севера на юг и с запада на восток, иногда, казалось, без всякого основания. В Харькове заболел какой-то дядюшка, и едут к нему из Киева тогда, когда уже на поезда нападают банды и выводят в расход буржуев. Не сидится в эти времена на месте. И сколько людей потом уже никогда не возвращалось, погибнув на дороге или затерявшись в вихре революции. В те времена безопасных мест не было: революция бушевала всюду и беспощадно давила людей. Так, между прочим, пропали и мои родственники. В один прекрасный день открываются двери моей лаборатории, и входит моя родственница, которую я не видал много лет, с сыном, одетым в солдатскую добровольческую шинель. Оказывается, его мобилизовали добровольцы, а были они мелкими помещиками Курской губернии. И, совершенно не понимая, кто я, мать и сын, узнав, что я причастен к добровольческой власти, разыскали меня для того... чтобы я помог молодому человеку уклониться от призыва. Не на такого напали. Я отчитал его, обрисовав ему положение. Когда все рушится, гибнет Родина, а он, принадлежащий к тем группам, которые уничтожаются, не желает защищаться, это есть паралич, который ведет к общей гибели. Все мои доводы были напрасны. Каким-то образом он с матерью должен был ехать в Харьков, и как они попали в Киев, для меня не было ясно. У них не было денег, и я им дал. Вечером того же дня они выехали из Киева. До Харькова не доехали и так исчезли с лица земли. Поезд был, вероятно, ограблен бандитами, а уклонявшийся от исполнения своего долга молодой солдат был «выведен» вместе с матерью «в расход».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю