Текст книги "Психофильм русской революции"
Автор книги: Николай Краинский
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 40 страниц)
В то время, когда по поводу смертной казни двух террористов в Америке над всем миром звучал вопль негодования и раздавались протесты мировой прессы, в то время, когда несправедливость по отношению к малым народам вызывала и протесты и военные выступления движимых состраданием великих держав, только русские стоны были гласом вопиющего в опустошенной душе культурных государств и их правителей. Ни Лига Наций, ни мировая пресса, ни мощный голос правителей мира не поднимался в защиту погибавших. Оказывается, что по отношению ко всем самым малым народам, не имеющим мировой истории, существует и право, и мораль, и долг защиты, только по отношению к великому в своей истории и духовных творениях русскому народу слышится один клич и один призыв – «Ату его»...
Пройдут десятилетия, и колесо событий повернется. Удастся ли тогда стереть с лица действительности этот позор цивилизованного человечества, поддержку изуверского режима и унижений народа, который в прошлом умел быть великим и который, смеем надеяться, сумеет быть таковым и в будущем?!
На моем психофильме русской революции нанизано много страшных картин гибели России и образов людей, к ней причастных, но в нем отмечены лишь те события, которые прошли в поле моего зрения. Главная сцена предательства в Ставке и ее герои прошли мимо моего созерцания, и я мало кого из них даже видел, а образы ее героев чертились в рассказах очевидцев слишком различно, чтобы дать им определенность. Где была главная сцена русской революции? В Ставке? В Петрограде? На фронте? – Едва ли можно ответить на этот вопрос определенно. Революция захватила всю Россию и одурманила весь русский народ, а потому в тех картинах, которые зачерчены мною, она достаточно полно отразилась. Но мало кто обращает внимание на то, что все мы, русские люди, были отравлены ядом революции уже очень давно. Люди моего поколения, детство которых прошло в семидесятых годах, а юность охватили восьмидесятые годы, чуть ли не с пеленок были увлечены вихрем революции. В моих воспоминаниях проходят не столько образы отдельных нигилистов того времени – этого прообраза большевиков, – сколько рассказы о них старших, которые так красочно врезались в детскую психику. Я помню те длинные и оживленные разговоры конца семидесятых годов, происходившие за обеденными столами, где повествовалось о социалистах и террористических актах, подготовлявших цареубийство. Детскую психику щекотала таинствен -ность этих приключений и влекла к себе.
Гимназические годы времен реакции Императора Александра III также были пропитаны этой заразой. Все еще царил ореол «новых людей» типа Базарова. В старших классах гимназии распропагандированные юноши распространяли издания «Народной воли», и помню, как гимназистом шестого класса я впервые прочитал «В защиту правды» Либкнехта, «Автобиографию» Александра Михайлова и «Процесс 193-х» – все издания «Народной воли» в зеленых обложках.
Нечего говорить уже о том, что и гимназисты и студенты того времени зачитывались Писаревым, Чернышевским и Добролюбовым. Здесь надо искать корень формирования будущего «красного профессора» и большевистского деятеля профессора Гредескула, моего школьного товарища по Харьковской третьей гимназии. А разве не причудливо стечение обстоятельств, выдвинувших впоследствии на поверхность большевизма братьев Межлаук, сыновей учителя той же Харьковской третьей гимназии, да еще ненавидимого гимназистами за его строгость, злобу и несправедливость. В школе тогда отравлялось молодое поколение, а педагоги не видели надвигающейся опасности. На первом курсе университета веяния были чисто революционные. Там тогда формировался будущий террорист товарищ Пилсудский. И, конечно, они наложили печать на всех нас. Я лично очень скоро выбился из революционной колеи благодаря увлечению научной работой. Но, конечно, отпечаток тех веяний тяжелым ярмом лег на душу и остался в ней навсегда. Под этим влиянием в моей психике сложилась нелюбовь к семейной жизни и форме. Отсюда охлаждение к религии и чуждость ее обрядовой стороне, глубокий смысл которой ум впоследствии научился понимать, но на которую в течение всей жизни слабо резонировало сердце. Отсюда это постоянное искание новых форм жизни и неудовлетворенность старыми, критика господствующих форм и искание новаторства. Душевная отрава наложила свою печать и на мою душу, и я ее чувствую до сих пор. Революционное миросозерцание не дает человеку счастья.
Резко я возненавидел революцию с первых годов моей врачебной деятельности, когда мне пришлось работать среди народных масс во время бедствий холерных, а позже чумных эпидемий, наконец на войнах, где вся революционная грязь концентрировалась в земских отрядах и велась под флагом общественной деятельности.
Революционный яд не дает радости жизни и отравляет психику. Освободиться от него не так легко, и мы видим на протяжении долгих лет те муки превращения, которые сопровождают перемену идеологии и характера деятельности многих лиц на протяжении уже наступившего повального помрачения мозгов во время революции.
Часто говорят и думают, что революция дает какие-то завоевания, что она рождает новый уклад жизни и ведет к прогрессу. Я утверждаю наоборот, что революция не дает никаких завоеваний, не созидает новых форм жизни, а только разрушает, и после нее наступает застой. Стоит взглянуть на послереволюционный мир для того, чтобы увидеть прелести так называемого нового строя.
Каждое государство забронировано бумажными стенами в виде клирингов, виз и т.п. Человеческая личность заменена кипою документов, ее удостоверяющих, нет ни свободы труда, ни свободы передвижения, ни свободы торговли. Ученому, который должен следить за мировой литературой, невозможно выписать книгу или журнал, ибо на это надо брать десятки разрешений. На языке демократии это называется свободой, а на языке революции – ее достижениями. Революция в лучшем случае закрепляет идеи и проводит в жизнь то, что уже давно выкристаллизовалось в идеях задолго до революции. Во время революции думают чужими мыслями, говорят чужими словами, а действия людей становятся безумными и разрушительными.
Есть, однако, один спасительный закон, который после больших потрясений возвращает человечество и народы к нормальному состоянию: это самокристаллизация форм социальной жизни. Не парламентарии и не владыки народов создают законы жизни человеческого коллектива. Они созданы Творцом природы, или, лучше сказать, сами законы природы регулируют и определяют жизнь человеческого коллектива. Революции приводят к альтернативе – или к полной гибели государства и народа, или к его оздоровлению. Последнее совершается по естественному ходу саморегулирования, когда все становится на свое место и принимает нормальные формы.
Психика народов и их социальная жизнь обладают большой инерцией, а потому эти катастрофы длятся десятилетиями.
Прочитав эту часть моей книги, читатель поймет, почему я стал таким непримиримым контрреволюционером. Я ближе, чем многие, столкнулся со всем ужасом революции и изучил ее во всех деталях. Конечно, большевизм ужас, но разве не больший ужас измена в Ставке, похождения Корнилова, программа Врангеля? Разве не большая гнусность – вся керенщина с ее клоунами революции? Число жертв большевиков колоссально, но разве бойня русских офицеров на фронте времен Керенского, массакрация жандармов и городовых, самосуды над сановниками старой России этого периода меньше большевистских? И притом совершались они без всякой идеологии. Разве повальные грабежи, обыски и насилия первых месяцев революции мягче большевистских? А главное – расчленение России во имя бреда самоопределения народов – разве меньше большевистской федерации, и разве программа Врангеля не полностью провозглашала это расчленение? В ней также говорилось не о России, а о «государственных образованиях, создавшихся на территории России» (Записки Врангеля // Белое дело. Т. 6. Стр. 146). Разве большевики разрушили старый строй России? И если они преступны до мозга костей, то у них есть утопический фанатизм и созидательные попытки на бредовых идеях построить земной рай. Они все же создали мощную большевистскую державу, перед которой трепещет западноевропейский мир. Что же создали кадеты, изменники-генералы и сановники, русская интеллигенция первого периода революции? Я смело утверждаю, что Февральская революция хуже и пагубнее для России, чем Октябрьская, а в смысле разрушения исторических основ и старого строя жизни кадеты, общественные деятели, дореволюционная интеллигенция и новые чиновники периода после 1905 года – хуже большевиков. Быть может, другим нравится отрыжка Февраля в виде ее плода – непредрешенства, – но для меня он не обладает никаким вкусом, и я считаю, что непредрешенство для эмиграции есть осиновый кол, вбитый в спину погибающей России.
Конечно, надо иметь смелость, чтобы признаваться в таких мыслях и вкусах, но они есть в моей душе и пусть проявятся и в моей книге. Я ведь тоже не ангел.
Конечно, фигуры и типы обеих революций – Февральской и большевистской – совершенно различны. Первые – это глупые, хотя в большинстве образованные и культурные люди, слабовольные, мечтатели, охваченные повальным предреволюционным бредом, не понимающие того, что делают, и охваченные дешевым честолюбием. Вторая галерея – это тип людей сильных, твердых волей, своеобразно умных, но охваченных безумным утопическим бредом. Они дики в своей преступности, но склонны к созиданию утопического, карикатурного строя. Здесь широкий простор неограниченному честолюбию, здесь хищнические инстинкты выливаются в лозунг «Грабь награбленное», тогда как непровозглашенный официально лозунг керенщины был «Все принадлежит народу». Фактически же грабили и присваивали оба режима. Насчет честности оба режима были слабоваты, но афоризм Пуришкевича именно относится больше к керенщине, чем к большевизму. Керенцы только разрушали, большевики дико созидали свой нелепый режим, но в этом дерзании было больше красоты, чем в низком подлаживании первых дней революции под низы. Но главное – мне думается – от большевизма есть спасение и переход к восстановлению исторических традиций, Февральская же революция ведет только к гибели. Большевизм – это смертное воспаление легких. Керенщина – это рак, медленно, но окончательно убивающий государственный организм и душу народа. Вот уж именно про всех этих кадетов, керенцев и непредрешенцев можно словами Горького сказать:
Ни сказки про вас не расскажут,
Ни песни про вас не споют...
О диких же разбойниках-большевиках русский народ впоследствии споет свою народную песню о «Соловье-разбойнике» и об «иноке святом Питириме – бывшем разбойнике Кудеяре»...
И когда русский народ в насилии и разбое забирает назад то, что ограбили у него иноземцы, снова пробивая путь великого Петра, и вопреки нежным вздохам непредрешенцев отбивает дикой силой и «бесправием» свои поруганные исторические права, – разве это не историческая карикатура, которая возвращает нас к давно прошедшим временам, когда разбойнические банды великого народа пробивали себе пути и завоевывали мощное царство. И кто знает, не здесь ли лежат залоги того волшебного превращения Кудеяра, о котором так любили петь в Добровольческой армии, ведомой в бездну ее вождями!
ГЛАВА IX
Перелеты
Революция калечит психику людей. Она всасывает в себя честолюбцев, авантюристов, мошенников и криминальный элемент. К ней идет элемент, не преуспевший при свергнутом режиме. Сюда стягиваются обиженные и недовольные. Но странным образом в ее рядах встречаются люди и деятели, взлелеянные старым режимом. С наступлением слома, когда валятся все ценности, выбрасываются за борт и все те, кто не желает расстаться с достигнутыми благами и с приобретенной славой. Кто желает сохранить свое положение, должен приспособиться к новому порядку. В русской революции идеалы и мораль обоих режимов были слишком различны, чтобы можно было безболезненно совершить нужное преображение. Социальная революция поглотила даже техников-специалистов, которые не могли сохранить значения только «технического аппарата». На поприще культуры, науки и искусства старый русский режим создал слишком крупные фигуры и славные имена. Новый режим не мог сразу создать им смену, и потребовались бы десятилетия для того, чтобы пролетарская культура создала своих ученых, композиторов и артистов. Поэтому не оставалось ничего другого, как использовать старые силы. Часть их выведена «в расход» большевиками, часть ушла в эмиграцию, третья приспособилась. В этом корректном приспособлении не было бы ничего унизительного, если бы люди не переходили границ сохранения своего достоинства. Действительность, однако, показала обратное. Люди, получившие в старой России громкое имя и высокое положение, легко отреклись от Императорской России, которая их создала, и стали заискивать и пресмыкаться перед советской властью, которая относилась к ним с презрением. Если революционный барьер перешагнул легко Горький, это было в порядке вещей. Он всегда был одновременно революционером и кумиром русской интеллигенции. Но такому идолу русской культуры, как Шаляпин, сделать это было труднее, ибо он был продуктом старого режима. Он был великим артистом, но и большим хамом. В царские времена он становился на колени перед Государем, когда на сцене пели державный гимн, а с первых же дней революции пел застольные песни всероссийскому бунту. Императорская Россия столько же считала Шаляпина своим творением, сколько революция считала его своим. И обе стороны были правы.
Гений Шаляпина принадлежал царской России, его хамство – революции. Другие перелеты из артистического мира были скромнее. Собинов из артиста императорских театров и солиста Его Величества превратился в носителя ордена Красного Знамени. Сначала служил одному барину, а затем столь же добросовестно другому.
Гораздо красочнее метаморфозы ученых, которых я хорошо знал лично. Таковы Ипатьев, Павлов и Бехтерев. Это были крупные ученые старого режима, им созданные, а Ипатьев к тому же и русский генерал. Павлова в буквальном смысле слова создал принц Ольденбургский. Бехтерев, получив все чины и звания Императорской России, получил от Императора в подарок «царский городок», в котором он создал Психоневрологический институт, подготовлявший революцию, и, в свою очередь создавший большевика Рошаля, взбунтовавшего Балтийский флот. По существу, эти трое ученых ничего в себе даже либерального перед революцией не имели. После революции они отлично ассимилировались у большевиков и умудрились получить и от них не только лавры, но и материальные блага. Продались с публичного торга и превратились в красных спецов.
Я был учеником и сотрудником профессора Бехтерева.
Это был несомненно крупный ученый, и по длительному сотрудничеству с ним во времена Империи я хорошо знал, что в душе он был против левых течений. Но неудержимое честолюбие и искание популяр -ности побуждало его на всех съездах выступать с либеральными речами и заискивать у левых. Он без всякой совести перелетел к большевикам и умер, будучи их покорным слугою.
Павлов незадолго до своей смерти заявил, что он ошибался в большевиках и что они делают великое дело создания новой России.
Профессора Ипатьева я знал по Петербургскому университету: будучи студентом математического факультета, уже имея ученую степень и две всемирные премии за свои ученые труды, я держал у него экзамен по химии и слушал его лекции как доцента университета. Это был выдающийся химик, тогда полковник Императорской армии, а впоследствии генерал. И этот генерал легко перелетел на службу к большевикам, создав там отдел авиахимии, и работал на их пользу не за страх, а за совесть, которая не помешала ему, однако, удрать от них в Америку, где он вновь получил заслуженные лавры за свою ученую деятельность. Итак, три режима – русский императорский (его создавший), большевистский и американский одинаково ценили ученого и венчали его своими лаврами, тогда как он поочередно служил им. Наемники меняют своих хозяев, воображающих, что они им служат искренне. Если им был невыносим царский режим, почему они взяли от него все блага жизни? Если же они были убежденными революционерами, зачем удрали от большевиков?
Непонятно, почему Императорская Россия сама культивировала своих предателей и перелетов. Таковым, например, был пресловутый сенатор Кони, который был кумиром либерального общества и вредителем Империи, окончившим благополучно свое существование у большевиков. Таким же примером является инженер Ломоносов. Еще в 1905 году участник смуты, он был «прощен» правительством и, будучи врагом императорского режима, сделал блестящую карьеру и административную, и профессора Института путей сообщения. Это он, сняв маску, в февральские дни измены осуществил травлю царского поезда и загнал его на станцию Дно. Это он одухотворял первые дни Викжеля и творил революцию. Впоследствии ему, однако, не понравилось у большевиков, и он надул их, как и царское правительство, сбежав в Америку. Его постыдные мемуары рисуют его похождения во всей их аморальности. Русская эмиграция в своем ослеплении мнимыми кумирами все еще продолжала будировать легенду о его талантливости, выразившейся только в свержении Императорской России.
Мне вспоминается еще один разрушитель Императорской России, сыгравший в ее гибели большую роль. Еще будучи молодым врачом, я в течение трех лет специально работал в химической лаборатории Харьковского технологического института у профессора И. М. Пономарева, где и сделал свою работу, удостоенную всемирной премии. Директором института был тогда Кирпичев. Это был хороший механик, но резко левого уклона и личный друг Витте. Он и придал сначала Харьковскому институту, а затем и Петербургскому политехникуму, в который он был переведен директором, левый колорит и характер деятельности и сделал его одним из очагов революции. Вся семья Кирпичева впоследствии примкнула к эсерам и много потрудилась над разрушением России. А сам Кирпичев от Императорской России, опекаемый Витте, получил все те блага, которые так щедро дарило царское правительство своим врагам.
В моем фильме памяти обрисовывается фигура известного клоуна Дурова. Его знала вся Россия как великолепного дрессировщика зверей. Однажды он обратился ко мне, как к психологу, с просьбою проэкзаменовать математические способности его зверей. Мы сделали ряд интересных опытов в присутствии членов Психологического общества, которого я был председателем. Дело шло о внушении и «чтении мыслей» животными. При царском режиме Дуров жил в полном довольстве и славе: звери были сыты. Когда революционный вихрь потряс Россию, Дуров пишет: «В феврале в воздухе громко прозвучал клич свободы, и я вздохнул радостно и свободно как никогда. В феврале были великие дни свержения самодержавия...»
Рабская душа клоуна, привыкшего получать пощечины, сказалась. Он бесстыдно описывает, как он вручил своему слону Бэби древко с красным флагом и пропутешествовал по улицам Москвы, приветствуя гибель России. И, однако, на следующее утро нашелся человек, который возмутился подлостью Дурова и по телефону сказал ему: «Слушай ты, шут Дуров! Если ты еще раз появишься со своим слоном и воззваниями на улице, то пуля пробьет толстое пузо твоего слона...»
Шут остался только шутом, который повествует о завоеваниях революции. Пули залетали в цирк и убивали его зверей, а другие из них дохли от голода. Трагическая смерть «красного слона» от голода революции была апофеозом ее завоеваний.
Как пример необычайной низости «перелетания», вызываемого жаждою выгоды и подлаживания к низким инстинктам толпы, приведу следующий. Много десятков лет в старой России существовал патриархальный семейный журнал для домашнего чтения «Нива». Этот чисто русский, если хотите по-модному – «национальный», орган был чрезвычайно распространен во всей России, и никому не могло прийти тогда в голову, что его издатель, А. К. Маркс, латыш, враждебно настроен по отношению к России. После революции в Риге этот журнале воскрес, даже с такою же обложкой. Но, вторя вкусам февральской интеллигенции, он стал «лягать» бывшую Россию и специализировался на поношении династии Романовых, чем, между прочим, занимался и Союз русских писателей и журналистов в зарубежье того времени. Грязные и плоские статьи, оскорбляющие чувства русского человека, были писаны с революционным пошибом, напоминая о вечной истине басни Эзопа, воспроизводящей осла, лягающего впавшего в немощное состояние царя зверей. Когда я, живя в дебрях эмиграции, увидел знакомую обложку, в моей душе пахнуло добрым старым временем, я соблазнился и выписал этот журнал. Но, ознакомившись с ним, я отказался от выписки этой мерзости.
ГЛАВА X
Период добровольцев в Киеве
Это было время наивысшего развития успехов Добровольческой армии, которая докатилась до Орла, но оно длилось всего месяц и характеризовалось сильным снижением того душевного подъема, с которым встретили добровольцев.
В первых числах сентября я, как член Комиссии по расследованию злодеяний большевизма, посетил вместе с генералом Рербергом тюрьму. Мы обошли камеры и здесь услышали, что арестован начальник контрразведки полковник Щучкин. Мы так и не узнали, в чем дело, однако Щучкин был смещен и переведен в Курск. Перед тем мы были у него, и он произвел на меня впечатление дельного и осведомленного человека. Было много неправильно арестованных по доносам, как всегда бывает в эти времена. В тюрьме работало несколько настоящих следователей, но разобраться в делах было трудно.
Старые жандармы имели опыт и нюх, но в это смутное время возможны были и злоупотребления. Поэтому бывало, что многие чекисты выходили чистыми только потому, что доказать их преступления было невозможно.
Очень характерна была взаимная страховка. И вот, если большевик спас контрреволюционера, в свою очередь, когда контрреволюционеры приходили к власти, они спасали большевиков. Это получило форму взаимного договора: «Я спасу тебя, а если мне будет угрожать опасность от твоих, ты спасешь меня». И эти договоры свято выполнялись. Люди были осторожны, чтобы не скомпрометировать себя в глазах революции, которую далеко еще не победили.
Порядок в тюрьме при добровольцах был правовой, и никаких незаконных притеснений не делалось. Но она была набита битком. Перед нею стояла длиннейшая очередь для «передачи». Родные носили заключенным пищу. К арестованным относились вежливо и корректно.
Администрация сохранилась прежняя, она пережила и большевиков. Нельзя было добиться очереди допроса. Расследование не поспевало за жизнью. Обнаружить юридически виновность было очень трудно. Агентура и тайная разведка добровольцев, будто бы работавшая во время большевиков, приписывала себе заслуги и деятельность, которых она не имела. Это были в большинстве случаев самозванцы. Мы посетили двух приговоренных к смерти военно-полевым судом. Они содержались в одиночных камерах. Один из них, молодой человек обычного скромного вида, был бандит Струк, осужденный за разбой. Другой, интеллигент, был тот самый предатель Гальске, который выдал чека своих родственников. Они ждали исполнения приговора, ибо добровольческая власть не могла найти исполнителей, которые добровольно пожелали бы взять на себя роль палача. На лицах этих смертников не было ничего характерного, и вид их был самый обыкновенный, как обыкновенной была и смерть в эти времена. Они спокойно сообщили, что они невиновны.
Когда я ближе познакомился с Добровольческой армией, я понял, что дело ее обречено. Тем не менее я сознательно пошел в ее ряды, чтобы бороться с революцией, хотя и без малейшей надежды на успех.
Тогда еще не знали идеологии вождей, и имена Драгомирова и Бредова напоминали о старых добрых временах. О Царе в Добровольческой армии не говорили ни слова, но открытых противомонархических выступлений не было.
Состоя врачом Кинбурнского кавалерийского полка, а вместе с тем и единственным врачом всей 7 формировавшейся кавалерийской дивизии, я посещал казармы. Всего-то было триста человек без лошадей и с недостаточным количеством винтовок. Это, конечно, не были старые полки Императорской армии. Но налицо было около десяти кадровых офицеров Кинбурнского полка, и это были достойные офицеры старого времени и старых традиций. В состав солдат влилась учащаяся молодежь, гимназисты, студенты.
Однажды, идя по улице, я заметил, что молодой драгун отдал мне честь. Лицо его показалось мне знакомым, и я узнал в нем моего племянника Андрея Краинского, который поступил в кавалерийский полк. Он скоро погиб в боях Добровольческой армии.
В это время я жил чисто демократической домашней жизнью. Жалованья я не брал, столовался в дешевых кухмистерских. Одежда моя поизносилась. Ходил в погонах военного врача и всегда был вооружен. В будущем была пустота, и часто, пробуя себе представить будущее, я почему-то рисовал себе картины, которые позже полностью сбылись. Мне рисовался бивак боевой части, а я будто бы сижу за костром и в котелке варю для себя пищу. Я вспоминал, как во все предшествующие войне годы я постоянно видел во сне войну во всех видах, и я любил эти сны. И странно – я видел себя солдатом кавалерийского полка. И теперь не раз мне приходилось выступать именно в этой роли. Даже мечты не шли дальше этих картин. «Все равно убьют», – думал я.
У меня были великолепные сапоги, и я часто шутил, что большевики упустили случай поживиться ими: в те времена за хорошие сапоги убивали. Проводил я время между казармой, штабом и комиссией, а все-таки забегал в лабораторию университета, где вел свои научные работы. В это время я сначала жил в лаборатории госпиталя, а потом переселился в комнату, которую снял в семье пожилого доктора, служившего директором какого-то малого банка. В моей лаборатории во времена всех режимов было полно врачей, студентов и курсисток. Лекции мои охотно посещались, и были у меня любимые ученики. Но при добровольцах научная работа стала отходить на задний план, а политическая борьба меня все больше затягивала.
Возвращаясь из театра, где я играл в оркестре, я до глубокой ночи записывал свои исследования и писал доклады Комиссии. Жизнь моя была полна, и мне не приходилось задумываться над личными переживаниями. Сравнивая с нею полную унижений и попреков жизнь эмиграции, я уверенно могу сказать, что тогда я был счастлив.
У моего хозяина-доктора была дочь, которая хорошо пела, и по вечерам иногда мы играли с ней дуэты – я на виолончели, а она на рояле.
Кругом было всеобщее разорение и гибель. И в один далеко не прекрасный день я узнал, что мой хозяин-доктор повесился в своем банке. Не сладка была большинству жизнь в те времена, и люди уходили от нее в недра небытия.
Жильцы ютились в одной комнате, которая отапливалась. И этой скудной по обстановке жизни все время вторила канонада с Ирпеня, то затихавшая, то обострявшаяся. Временами росла тревога. Да, тревога! А что было делать? Ведь выхода не было никакого. Об эмиграции тогда никто не мечтал. Придут большевики и начнут расправу. И никуда от них не скроешься.
Добровольческая власть по образцу большевиков ввела и уголовный розыск, но это было бесполезно. Всюду царил бандитизм, и преступность была колоссальна. Всюду оставались агенты большевиков, которые агитировали, угрожали, распространяли слухи. Все еврейство было против добровольцев.
Галичане как-то сошли со сцены. Сначала они отошли к Ирпеню, а потом о них забыли. Там были уже большевики. Правительство больше -виков ушло в Чернигов и оттуда слало строжайшие декреты, ставившие нас – особенно членов Комиссии – вне закона. Прилив добровольцев захлестнулся. Но зато отовсюду повылезали военные, чиновники и потянулись за местами. Идея добровольчества уже не владела психикой. Возобновляющийся бюрократический аппарат слишком был отравлен керенщиной и гетманщиной, и в нем с новой силой вспыхнули старые пороки: протекция, связи, кумовство. Набрать годных людей было трудно. Реквизиции переходили в грабеж: понравится какому-нибудь полковнику квартира – он ее и реквизирует.
Население не поддерживало Добровольческую армию, и она должна была сама добывать средства к существованию.
Добровольцы, несмотря на реабилитационные комиссии, широко брали к себе большевиков. Эвакуационным пунктом заведовал врач-большевик доктор А., женатый на родственнице Раковского.
Однажды меня позвали на заседание Общества возрождения России, в котором выступали общественные деятели – еврей Брамсон и про -фессор Ильин. Боже мой, что это был за ужас! Стоя на краю гибели, они плели кадетский бред и давали программу дальнейшего разрушения России. Речи были подлые, и ужас был в том, что этой подлости не понимали. Я не выдержал этой мерзости и ушел. За мною в переднюю вышло трое: молодая дама и два инженера.
– Однако, – сказала дама. – Я не думала, что они так вредны!
Нашлась все-таки русская женщина, давшая им должную оценку.
Я понял, что мы гибнем и что спасения никакого нет.
Мне поручено было расследовать деятельность Наркомздрава за время большевиков. Грустная картина развернулась перед моими глазами. Все тот же «третий элемент» и все те же «общественные деятели». К большевикам приспособились превосходно, не ведая того, что творят. В «наркомздравах» и «губкомздравах» фигурировали армянин Христофо -ров и еврей Хайкес. Эти не церемонились с врачами. Кристально чистые врачи-статистики марали бумагу своими таблицами, тогда как кругом без всякой регистрации валила людей смерть, а они все еще бредили свободой и земным раем. Этих «кристально чистых» людей типа «бесов» Достоевского я встречал только среди русской предреволюционной интеллигенции, и меня всегда поражало, как вязались их святые идеалы с кровавыми деяниями, в которые они обмакивали свои руки. Нигде так ясно не сказалась растлевающая роль общественных деятелей, как в этой отрасли большевистского дела. Нужно ли говорить, что никакой врачебной помощи все эти «здравы» во время революций не дали.
ГЛАВА XI
Октябрьское нашествие большевиков на Киев8
Уличный бой гражданской войны с психологической точки зрения вполне своеобразен. И картина его, и внутренние переживания бойцов представляют много странного, оригинального. Этот бой самый жестокий и беспощадный, не знающий ни милости, ни сожаления.
На поле сражения неожиданно появляются люди, которые по программе там вовсе не должны быть. Гимназисты-мальчики вдруг появляются около батареи и под сильнейшим огнем подносят к орудиям снаряды. Сестры милосердия появляются в наступающих цепях и перевязывают раненых. Раненые, остающиеся на поле битвы, беспощадно добиваются, а иногда изуверски замучиваются. Особенно поражают партизаны и временные участники, присоединяющиеся к сражающимся группам. Эти люди погибают без имени, никому неизвестные, и их потом никто не вспомнит. Беглецы из города мешаются с бойцами, и встречающиеся группы бойцов с недоверием всматриваются друг в друга, стараясь угадать: свой или неприятель?