Текст книги "Свет и мрак
Сборник фантастических повестей и рассказов"
Автор книги: Николай Вагнер
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц)
Свет и мрак
(Рассказ)
I
Я хочу рассказать один странный случай, который встретился в моей жизни, когда я была еще очень молода.
Теперь много толкуют о гипнотизме, мантевизме и мысленном внушении. Может быть тот случай, о котором я расскажу, послужит материалом для объяснений некоторых из этих темных явлений нашей психической жизни.
В 1845 году мы жили скромно и приютно в нашем родовом К*** имении, в селе Роматищах. Нас было трое: я, моя добрая тетя и мисс Берд! В полуверсте от нас, в маленькой деревушке, Голубовке, жил он – мой добрый Поль – друг моего тихого детства и моей восторженной молодости.
В нашем доме многое до сих пор осталось нетронутым. Это старинный каменный дом, весьма удобный и прочный, построенный еще моим прадедом. Отец мой, большой англоман, сделал в нем и около него только небольшие, несущественные изменения. Он обратил рощу около дома в большой английский парк и ввел в доме английские порядки. После его смерти эти порядки свято поддерживала моя тетя, которая довольно долго прожила с ним в Англии. У нас был заведен утренний lunch с гренками и жареной рыбой, breakfast с неизменной ветчинной, сыром и настоящий английский обед в семь часов, с противным перечным супом, бараниной и ростбифом.
Дома, в семье, мы постоянно говорили по-английски и научили говорить и моего доброго Поля. Он был старше меня более чем на двенадцать лет; с тех пор, как я запомню себя, я, кажется, всегда находила его таким же, каким я знала его еще очень-очень маленькой девочкой… Я его звала «тихим» Полем и, действительно, он был всегда тих и кроток. Когда я досаждала ему какой-нибудь детской шалостью, он спокойно поднимался с места и уходил, не сказав мне ни слова. Но я очень хорошо понимала, что я его глубоко огорчила. Я начинала злиться, капризничать – и все это разражалось слезами. Я плакала целый вечер, даже часть ночи, а на другой день робко смотрела на него, боясь подойти к нему, и когда он, как ни в чем не бывало, с светлой, радостной улыбкой на полных, румяных губах и с тихим, светлым взглядом его прекрасных тёмно-голубых глаз, протягивал мне руку, то я так не смело смотрела в его глаза.
– Вы не сердитесь? – спрашивала я его почти шепотом.
– Я никогда не сержусь ни на кого, а в особенности на вас.
– Скажите мне, Поль… как это вы делаете?
– Что такое?
– Как это вы никогда ни на кого не сердитесь?
– Очень просто! Я никогда ни на кого не сержусь и поэтому не могу сердиться на кого-то бы ни было.
– Да как же это сделать?! Ну, если вас сердят, дразнят. Если вам досадно, что не делается что-нибудь… не устраивается, не ладится так, как бы вы хотели…
Я помню, он тихо притянул меня к себе за руку и почти перед самым моим ухом прошептал:
– Смотрите вверх! Прямо на небо!
– Ну, что же?.. Я смотрю…
– Смотрите долго, серьезно… и вы не будете сердиться. Если будете думать, что то, на что вы смотрите, выше всего… а все остальное ниже… все пустяки, на которые не только не стоит сердиться, но даже не стоит думать о нем…
И странное дело! В то время, мне – ребенку, десятилетней девочке – касался этот прием удивительно практичным. Если что-нибудь меня волновало, то мне стоило выскочить в сад, или подойти к окошку и посмотреть высоко на небо, в самую глубину его. Я смотрела долго, пока сердце не утихало и волнение проходило. И я думала: что это все пройдет и снова придут радости, удача и счастье!.. Надо только быть терпеливой.
Затем эта необходимость смотрения на небо – все больше и больше сокращалась. Редко налетали минуты глубокого волнения и быстрее наступало это время «просветления», как я называла его. Я глубоко вздыхала всей грудью и, перекрестившись, входила в комнаты спокойная и довольная Через несколько времени мне начало доставлять какое-то неопределенное наслаждение это долгое смотрение на светлое ясное небо. Меня начало тянут к этому удовольствию, и один раз я до того засмотрелась, что со мной сделался обморок. По крайней мере все тогда объяснили обмороком это странное состояние полной неподвижности, какого-то окаменения, которое продолжалось несколько часов. Мне запретили смотреть на небо, но я все-таки украдкой, не на долго, взглядывала на него и тотчас же отворачивалась, когда голова начинала кружиться и сердце замирало.
Все мое детство прошло под ближайшим и неутомимым надзором моей доброй няни Матвевны. Она любила меня искренно и глубоко, и благодарное воспоминание о ней ярко и живо до сих пор. Я, как теперь, смотрю на её высокую, угрюмую фигуру, с головой, покрытой большим черным платком, на её доброе бледное лицо с строгими чертами. Она научила меня молиться со слезами – «чистой молитвой», как она выражалась, и жила в доме только ради меня. Когда я вышла замуж она ушла в один из дальних монастырей.
В пятнадцать лет я считала себя уже совершенно взрослой, тем более, что в этот день, когда мне минули эти пятнадцать лет, на меня надели длинное платье и я стала, как мне казалось, совершенно барышней. Но в сущности я была тем же наивным, добрым ребенком, а барышней уж меня никак нельзя было назвать. Я бегала взапуски, в горелки с крестьянскими девушками и даже мальчиками, браталась с ними. Мы вместе разыскивали птичьи гнезда, или собирали грибы и малину. И только летними вечерами, когда солнце тихо опускалось за дальнюю рощу, я присаживалась к Полю на нашем любимом холмике, который мы называли «зеленой горкой». Я брала его за руку и у нас начинались длинные беседы обо всем, чуть не до полночи. Он удивительно много читал, а главное помнил все и умел передать все прочитанное. Под его рассказами в моем представлении являлись целые яркия, живые картины.
Он рассказывал мне о далеких странах, о том, кто были Карловинги и Меровинги, о том, как жили египтяне, ассирийцы и вавилоняне, и как живут краснокожие индийцы и желтые китайцы.
Он рассказывал об Коралловых островах, о жизни под тропиками и в полярных странах и так много-много он мне передавал в дружеских беседах в тихие летние ясные вечера.
Он был, так же как я, одинокий сирота. Отца его убили на Кавказе, а старушку-мать он схоронил, когда мне не было еще восьми лет и вот с этих самых похорон началась наша тесная дружба.
В эту ночь я не могла уснуть. Его положение представлялось мне таким тяжелым, отчаянным, что я постоянно плакала. Он так крепко, так нежно любил мать, маленькую добрую, но по правде сказать, довольно вздорную старушку.
В первом часу ночи я вся в слезах, вся проникнутая его горем, тихонько поднялась с постели, беззвучно оделась, чтобы не разбудить рядом спавшую мисс Берд и пробралась в сад. В решетчатом заборе было много лазеек, я мигом очутилась в поле и бегом полетела в его усадьбу. Я знала, что в заборчике, который окружал его крохотный садик, была маленькая калитка. Через эту калитку он постоянно ходил к нам и через нее я теперь пробралась к нему. В его кабинете горела свеча… Я неслышно вошла через заднее крыльцо и. мимо огромного птичьего садка, прямо влетела в его кабинет. Я бросилась к нему на шею вся в слезах. Я обняла его и, рыдая, едва могла говорить:
– Добрый, тихий Поль… Мне вас ужасно жаль!.. Я буду у вас хозяйничать, вместо Анны Алексеевны. Буду делать вам кофе… каждое утро… и буду целый день… целый день с вами.
Он крепко обнял меня и поцеловал в голову…
Потом встал, взял большой платок и, бережно завернув меня в него, тихо отнес домой, на своих сильных руках.
– Это теперь рано… дитя мое, – говорил он, – после… мы увидим…
И я думала: когда же будет это после? И мне было ужасно тяжело, что он не принял ни моего участия, ни моих услуг.
II
Тогда он уже кончил курс в Московском университете и возвратился кандидатом с золотой медалью.
– Я уже теперь навсегда поселюсь в Голубовке, – сказал он, – а не буду уезжать в Москву на зиму.
Я была ужасно рада и тотчас же сообщила эту весть моей тете, и моей старой няне, и мисс Берд. Я не знала, что они все давно уже знали об этом, и притом более обстоятельно чем я.
Когда мне минуло восемнадцать лет, то тетя сказала мне:
– Теперь ты уже совсем большая и эту зиму поедем в Москву: познакомимся с добрыми людьми, старыми моими приятелями и приятельницами и… повеселимся.
– Как же мы будем веселиться? – спросила я, смотря на её доброе бледное лицо и на её еще более добрые и кроткие большие черные глаза.
– Мы будем ездить в театр и на балы…
Это меня удивило и заинтересовало и в тот же вечер, когда пришел Поль, я ему передала эту весть.
Москву я уже знала: я прожила в ней около двух лет. Меня отдали туда в пансион, но через два года тетя меня опять взяла в деревню. В пансионе я ужасно тосковала и постоянно была больна. Мое образование опять стало домашним. Тетя учила меня по-французски и всем так называемым «элементарным» наукам. Ей я обязана моим образованием, да мисс Берд и моему «тихому» Полю, который развертывал передо мной в ярких образах и картинах все то, что я находила таким сухим и скучным в моих учебных книгах. Наконец, тётя выучила меня играть на рояле. Она играла как виртуозка, и как теперь я вижу её маленькую фигурку, всю в черном, за роялем и передо мной мелькают её ручки, с брильянтовым колечком на левом мизинце. Я полюбила музыку и вскоре целые часы стала проводить за роялем. Поль также любил музыку, хотя не играл – любил слушать меня, сидя в нашей большой зале, у окна.
В Москве мы пробыли не долго. На четвертом большом бале, который был в дворянском собрании, мне сделалось невыносимо скучно. Я вспомнила грустное задумчивое лицо Поля, когда он прощался с нами.
– Смотрите же, – говорил он, пожимая мою руку: – веселитесь хорошенько и когда возвратитесь – все мне расскажите…
– Отчего же вы не едете с нами? – спрашивала я.
– Мне нельзя. У меня работа.
– Какая?
– После скажу…
– Все после… Когда же это после?..
И мы уехали.
На другой день бала в дворянском собрании я решительно объявила тете, что больше на балы не поеду.
– Отчего же? – спросила тетя. – Ты так веселилась.
Кругом тебя постоянно было столько кавалеров.
– Так!.. Не знаю отчего, но мне хочется домой, мне скучно без Поля.
И я заплакала.
Тетя пристально посмотрела на меня и ничего не сказала.
Мне было весело только на первом вечере – он меня тешил как новинка. Помню, собираясь на него, я долго смотрелась в зеркало и любовалась на себя, на открытые плечи и голые руки.
Я точно тетя, думала я… Только молоденькая, притом нос у меня не такой длинный, как у тети, а таких волос у ней нет и никогда не было, и я любовалась на мои длинные и толстые черные косы…
Через два дня мы отправились в Роматищи. Стояли довольно сильные морозы, нам было тепло в нашем зимнем, обитом войлоком возке. На каждой станция я торопила, чтобы нам запрягали скорей лошадей и целых полторы суток почти ничего не ела.
Когда мы подъезжали к Роматищам, я услыхала звонки и бубенчики. Прямо на нас летела бойкая тройка. В санях сидел Поль в его теплой дохе.
Помню, я так обрадовалась при этом свидании: мне хотелось броситься к нему на шею, но он подошел и отворил дверцу возка со стороны тети и порыв мой улетел; только слезы радости стояли на моих глазах.
Через несколько дней он мне признался, что это по его совету меня возили в Москву для веселья. И когда я удивилась и недоумевала, для чего это было сделано, то он мне прямо заявил:
– Для того, моя дорогая, чтобы испытать вас… Здесь, в деревне вы живете монотонной, однообразной жизнью…
Но ведь эта жизнь вместе с вами, Поль! – перебила я его… Ах! если бы вы знали, как мне скучны показались эти вечера, в особенности последний… Театр!.. Да! Я действительно наслаждалась… Ах! Какой талант этот Щепкин, или эта Никулина-Косицкая… Но и театр мне опротивел… Потому, мне кажется, что подле меня не было вас – моего друга, руководителя, с которым я могла бы поделиться… кого могла бы спросить о том, чего не понимала.
Он ничего не сказал и только крепко пожал мою руку.
И моя жизнь потекла так же однообразно, как прежде. Я переиграла ему все пьесы. Мы снова перечитали наши любимые вещи. И оба мы были так счастливы и довольны нашей жизнью. Я только чувствовала, что он стал как-то ближе ко мне, роднее. Очень часто по целым длинным зимним вечерам мы сидели где-нибудь в уголку, чаще в диванной Это было наше любимое место. Тетя беседовала с мисс Берд, или с нашим соседом Иван Иванычем Лючевским. А мы сидели молча и мне как-то сладко и жутко было сознавать его близость. Я брала его руку и не выпускала из своей руки. Я смотрела на его лицо и это лицо мне казалось до того милым и близким, что мне ужасно хотелось обнять его и высказать, как сильно, безгранично я его люблю. Но он обыкновенно тихо выдергивал большую сильную руку из моих рук и так же тихо отодвигался от меня.
Помню один раз, это было на масленице, на меня напала тоска.
– Это просто тяжесть блинов, – объяснял он. – Вы сколько сегодня изволили скушать?
– Нет! Поль, не шутите!.. Мне просто хочется плакать… Я всем недовольна… Мне все, весь свет противен…
– И я также противен?…
Ах!.. Нет… Поль! – сказала я садясь подле него и взяв его за руку. – Скажите мне, почему мы не говорим друг-другу «ты»… Мне кажется, что вы мне такой же родной, как и моя тетя… даже… более, чем тетя, – прибавила я шепотом. Он опять хотел повернуть это в шутку.
– Вероятно, потому не говорим «ты», что мы с вами не пили брудершафт… Вот сегодня выпьемте и будемте друг другу «ты» говорить.
– Нет!.. Нет!.. Поль… не шутите этим, – и я вдруг неожиданно, и сама не зная как, припала к его плечу и разрыдалась.
Он молча сидел несколько секунд, потом немного отодвинулся от меня и взял меня за руку…
– Послушайте, милый мой, дорогой друг, – сказал он: —вы знаете, как я высоко ценю вашу дружбу и я хочу, всей душой и сердцем желаю, чтобы жизнь ваша устроилась прочно и правильно… Хотите, я вам скажу, почему вам скучно?…
– О! Да! Хочу! Скажите, Поль!
– Потому что у вас нет цели в жизни, нет глубокого занятия, которое поглотило бы все ваши чувства и мысли… Помните, я указал вам, как делать, чтобы не сердиться? Хотите, я укажу вам теперь средство против скуки?..
– Хочу! Скажите!
Он наклонился ко мне и прошептал:
– То же самое… Если выбудете смотреть туда, «dahin» и думать, что там ваше дело, настоящее дело, то скучать вы не будете! Потому что вы будете любить то, что достойно истинной, глубокой любви.
Я широко раскрыла глаза и пристально посмотрела на него, а он наклонился к самому уху и еще тише прошептал:
– «Всей душой, всем сердцем, всею мыслию!» Понимаете?
Я задумалась.
– Но как же, Поль, скажите, я могу любить то, чего не знаю?…
– Полноте, дитя мое, это софизм и очень бесстыдный софизм! Спросите у вашего сердца, знает ли оно, что такое добро и что такое зло? Оно наверно вам скажет: да! И этого мало – в каждом конкретном случае оно укажет вам, куда и как идти в добрую сторону… Вы ведь любите музыку, стихи… все прекрасное… доброе… великое. Посмотрите на небо! Неужели вас не тянет в этот безграничный простор?., на эту полную свободу, которая теперь связана нашей узкой здешней жизнью?… Куда же вас влечет? К тому, что вы должны любить всем сердцем…
– Знаете ли, Поль! Мне кажется, нельзя любить по заказу. Нельзя приказать сердцу, что оно должно это любить, а это не любить… Это неестественно…
– Опять софизм, дитя мое… Поверьте, что ваше сердце свободно… совершенно свободно… любите, что хотите… Выбирайте сами и знайте, что эта широкая свобода и есть высший дар, который дан нашей душе – это свобода духа… Вам только указано куда идти, а идти вы можете куда влечет ваше злое или доброе сердце…
Я опять задумалась.
III
Наступила Пасха. Мы по обыкновению, вместе, в общем шарабане, вчетвером, ездили к Христовой заутрени. В этот год я как-то особенно усердно и восторженно молилась. Какая-то тихая радость чувствовалась в сердце, и на глазах невольно, сами собой, выступали слезы.
Мы похристосовались в церкви. Он подарил мне маленькое серебряное яичко с голубком, несущим масличную ветвь.
– Пусть этот голубь, – сказал он, – будет вестником мира…
– Для кого? – спросила я.
– Для вашей души, для вашего сердца.
Он почти целый день провел у нас. Пасха была поздняя и деревья начинали уже распускаться, а по всем лужайкам зеленела первая травка. Мы ходили с ним по саду, на верхней террасе, так как в нижнем саду нельзя еще было ходить, там было сыро.
– Послушайте, – сказала я, – мне сегодня удивительно хорошо, радостно, и я чувствую, что я люблю все доброе… но ведь этого мало… чтобы истинно любить, надо и делать доброе… Любовь точно так же, как и вера без добрых дел «мертва есть».
– Что же? разве вы не делаете добрых дел?.. Вы помогаете вашим бедным крестьянам… вы лечите их, заботитесь о них.
Я покачала головой.
– Этого мало! – сказала я. – Слишком мало… знаете ли, меня часто тяготит мысль, что это наши крестьяне… Как-будто они не могут быть вольными? делать что хотят, быть вполне свободными?
Я никогда не забуду, как при этих словах сильно заблестели его глаза. Он взял мою руку и крепко пожал ее.
– Это верно! Совершенно верно, мой друг, – сказал он шопотом. – Но об этом еще не говорят…
– Почему же? – спросила я живо.
Он пожал плечами.
– Потому что такова сила вещей… Послушайте! – сказал он и несколько секунд молча смотрел на меня, – я также хлопочу, чтобы они были свободны. Но это я вам только говорю, и вы никому, никому не выдадите этой тайны, потому что эта тайна не моя, а многих очень хороших людей… Вы даете мне слово в том, что сохраните это в секрете… Не правда ли?
– Да! – сказала я, и тут только вспомнила, и удивилась, зачем он так часто и внезапно уезжал, и почему к нему приезжал, по ночам, таинственный какой-то господина, которого он называл своим товарищем.
– Ах! – сказала я. – Как бы я желала работать над этим делом вместе с вами… Да! Это действительно доброе дело.
– Это после… после… друг мой!
– Опять после… да когда же!.. Боже мой!..
Пришел май – ясный и теплый. Весь сад и вся рощи зазеленели. Мы постоянно ходили с ним, или по целым вечерам сидели на «зеленой горке», в тени развесистых лип, на маленькой скамейке, и любовались на ясный закат или на светлый месяц, который отражался внизу, в гладком зеркале пруда, обросшего ветлами и осокорями.
Один раз, – это было 14-го мая, – он пришел к нам довольно поздно и тотчас же предложил мне идти в сад. Он был как-то особенно озабочен, но вместе с тем радостно и торжественно улыбался.
Мы сели на нашей любимой скамеечке. Он не выпускал моей руки из своих рук. Вечер был необыкновенно тих и тепел. Все в природе точно спало в какой-то дремлющей неге.
– Поль! спросила я, – отчего вы сегодня как-будто расстроены? Он не вдруг ответил, а как-то сосредоточенно посмотрел на меня и опять улыбнулся.
– Оттого, мой милый друг, что я сегодня еще раз убедился в правде того, что всем давно уже известно– убедился в том, что проповедовать гораздо легче, чем исполнять. Вас я учил быть спокойной в неудачах… А сам, видите, какой…
– Что же с вами случилось, Поль? Какое несчастие?.. Ради Бога скажите! Доверьтесь мне…
– Все наше дело, – прошептал он, – пожалуй, окажется несбыточной мечтой…
– Как!.. – вскричала я.
– Так! И я теперь стараюсь успокоиться на том, что рано или поздно мы все-таки восторжествуем… Да еще у меня есть одно, что меня поддерживает в моих трудах и в моем горе…
И он пристально с любовью и с той же загадочной улыбкой посмотрел на меня. И мне вдруг показалось, что он говорит это обо мне. Сердце усиленно и радостно забилось.
– Что же вас поддерживает, Поль? – прошептала я.
Он не вдруг и не прямо ответил мне.
– Помните, Mari… как вы девочкой, назад тому десять лет, прибежали ко мне ночью… когда у меня было тяжелое горе…
– Еще бы не помнить… Очень хорошо помню…
– И с этого вечера я дал себе слово быть неизменным другом и хранителем этой девочки… Это было ровно десять лет тому назад, 14 мая. Я сказал себе: может быть, сердце этого друга не будет принадлежать мне… оно выберет другого, но мое сердце будет принадлежать тому детскому порыву, с которым её маленькое сердце отнеслось к моему горю.
– Какой же вы скрытный, Поль! – вскричала я, краснея от радости и не веря своим ушам.
– Я следил за вами, я руководил вами… Мне страшно было потерять вас… Я теперь могу в этом признаться, но я шел по моей дороге неуклонно… Я уговорил вашу тетю… увезти вас на зиму в Москву. Я не скажу, чтобы это мне было легко… Но я сказал себе: не надо иллюзий! Если она увлечется… значит она может легко подпадать увлечениям и на нее нельзя положиться…
– Поль! – перебила я его. – Ведь я поборола это увлечение!.. Я с детства твоя!.. И никто, никто кроме тебя не будет мне мил. Я это знаю, чувствую… И даю тебе слово, клянусь тебе, что никому, кроме тебя, я не буду принадлежать!
Он обнял и крепко поцеловал меня. У меня закружилась голова.
– Пойдем же теперь к тете, – сказал он дрожавшим голосом, – и попросим, чтобы она нас благословила… Она уже давно дала мне согласие на то, чтобы я считал тебя своей невестой… Будь же официально и торжественно моей невестой.
– Как! – вскричала я. – И она мне ничего не сказала до сих пор?
– Она не сказала потому, что я этого не желал…
– Но ведь теперь… Ты во мне нисколько, милый, не сомневаешься? Ни чуточки?!.. Поль! Милый мой!
Он пристально, ласково смотрел на меня и с улыбкой кивнул головой.
И мы пошли к тете. Она так горячо со слезами обнимала и целовала нас и так усердно благословляла.
Целую ночь я не могла спокойно уснуть. Я постоянно просыпалась, вздрагивала и сердце билось с такой сильной радостью. «Он мой! Он мой!» – шептала я, и заливалась сладкими слезами, благодарила Бога и почти не верила ни своей радости, ни своему счастию. Мне казалось, что с этих пор все переменилось… Все смотрело радостно и все было полно какого-то особенного значения. Я вдруг поднялась до Поля, а до этих пор я смотрела на него снизу-вверх, как на своего учителя, ментора. Теперь я могу смотреть ему в глаза как равноправный друг…
IV
Свадьба наша должна была совершиться в августе. Так желал Поль, ссылаясь на то, что до этого времени не успеют переделать его домик, или, как он называл, «наше гнездо», которое он хотел отделать все заново с английским комфортом.
Лето неслось и уносилось незаметно, как ясный день, на крыльях нашей полной, глубокой любви; подходил уже конец июля. Но тут неожиданно случилось то, чего никто из нас не предвидел и что надолго отодвинуло желанный день нашего соединения.
Во время моего детства со мной бывали легкие припадки лунатизма. Я обыкновенно не могла заснуть в лунные ночи, а если засыпала, то иногда выходила во сне в наш сад или рощу, тихо, как тень, и никто из домашних не мог за мной уследить. Совершенно непонятным образом, я отпирала запертые двери. Эти припадки продолжались до тринадцати лет. Затем появлялись реже и реже, и все думали, что они меня совсем оставили, как вдруг, во время последнего лета, раза два я опять выходила и один раз меня нашли уже утром спящую у решетки сада Поля на траве. Разумеется, всех это сильно перепугало и больше всего моего доброго Поля. Я опять должна была, по совету врачей, обратиться к холодным душам, которые, кажется, мне нисколько не помогали.
В это самое время к нам в соседство приехал один помещик, князь Наянзи, который более десяти лет не был в своем поместье. Это поместье, большое село Карташи, было от нас в 12 верстах. Что привело его неожиданно в это село– не знаю, но об этом селе и его владельцах у нас в околотке ходило много очень странных слухов. Владельцы эти были из грузин и, если не ошибаюсь владели этим поместьем еще со времен Иоанна Грозного, который пожаловал Карташи их предкам, принявшим подданство России. В то время остался в живых только один прямой наследник этого рода, князь Алим Тариелыч Наянзи, и он-то приехал теперь в свое поместье. Откуда и зачем он приехал, никто не знал, но россказней было много, в особенности от одной помещицы, которая, кажется затем и существовала, чтобы разъезжать по всем соседям, ближним и дальним, и развозить всякия новости, были и небылицы. Она говорила, что князь совсем молодой, красивый, и возвратился откуда-то с востока, из Бухары или Индии, что у него камердинером какой-то индиец – высокий, с громадной седой бородой, ниже пояса, а казачек его совершенно черный негритёнок, что дом у него громадный дворец, в котором бьют фонтаны и играет невидимая музыка. Одним словом, она наговорила столько сказочных чудес, что невольно задела даже внимание нашей семьи, которая вообще мало интересовалась чужой жизнью. Впрочем, во всех этих россказнях была известная доля правды. Князь действительно возвратился с востока, кажется из Персии, а громадный дом его я сама видела, когда мне было только десять лет. Помню, туда нас возил один помещик, теперь уже покойный, который был хорошо знаком с управляющим именьем князя. Действительно, дом был похож на дворец, но он поражал своим безобразием и безалаберностью. Собственно говоря, это было три низеньких дома, одноэтажных, построенных «покоем». И из этой низенькой, приземистой постройки выдавались некоторые комнаты, а также высокая, круглая башня и два совершенно отдельно стоящих минарета. Кругом дома был громадный сад, или парк, который был постоянно в забросе.
Помню – в доме везде было сыро. Комнаты, с небольшими окнами, смотрели тускло и какой-то ароматный, крепкий запах слышался везде. Помню множество диванов, устланных богатыми коврами. Еще помню кунсткамеру, или музей, как называл его управляющий. Он помещался наверху, в двух низеньких залах.
Меня в особенности поразила в этом музее мертвая, отрубленная голова, высохшая и почернелая, которая хранилась под стеклянным колпаком и затем множество безобразных истуканчиков. В особенности один из них врезался у меня в памяти, уродливый, с огромным животом и большим, широко открытым ртом, из которого выдавались громадные клыки. Глаза идола, из какого-то восточного камня, блестели тусклым зеленоватым блеском. Весь этот истуканчик, стоявший на возвышении, был убран засушенными ящерицами и змеями, которые весьма искусно, и даже изящно, были сплетены в какую-то чудовищную монограмму.
Прошло несколько дней и приезд князя начал уже входить в колею обыденных, привычных вещей, как вдруг, в одно утро он подкатил, в блестящем английском кабриолете, к подъезду нашего дома. Маленький черный грум ловко соскочил с его сидения и подал человеку визитную карточку князя. Помню, тетя быстро посоветовалась с мисс Берд и решила принять князя, так как он был дружен с моим отцом.
По этим словам, я ожидала встретить уже пожилого джентльмена, и с чувством легкого смущения стала ожидать его появления в нашем салоне.
Наш старый Кузьма приподнял портьеру и тихо доложил:
– Князь Наянзи.
И он явился на пороге и низко склонил голову. Он казался еще совсем молодым человеком, – невысокий, но стройный, с необыкновенно бледным, матовым лицом, которое делало резкий контраст с его черными вьющимися волосами и большими усами.
Помню, мое первое чувство было – сильное любопытство. Но когда я взглянула на это красивое лицо, то какой-то невольный и безотчетный страх на мгновенье сжал мое сердце.
Прижимая шапокляк к груди, князь быстро подошел к тете и сказал очень правильно и красиво по-французски:
– Madame, я решился представиться вам, как родственнице моего доброго покойного друга, вашего брата.
Тетя представила его мне и мисс Берд. При этом я в первый раз взглянула прямо ему в глаза, большие, черные, обведенные длинными ресницами и смотревшие строго из-под густых, сдвинутых бровей. Мне показалось при этом, что в его взгляде, там, где-то, в глубине, блестит такой же тусклый огонек, как в глазах того маленького безобразного идола, которого я видела в его доме.
Он уселся и начал вспоминать, и хвалить моего отца.
– Как же, князь, когда умер мой брат, вам ведь было не более 12-ти лет? – сказала тетя.
– О нет, madam, мне было гораздо, гораздо более. Я гораздо старше вашего брата.
Тетя удивилась и пристально посмотрела на него. Я тоже мельком взглянула на него, на его профиль. Он был удивительно красив, правилен и изящен.
Он рассказал о своих далеких путешествиях. Он кажется объездил весь свет.
– Я полагаю, – сказала тетя, – что они надоедают, эти далёкие путешествия. – Если имеешь свой тихий угол, семейный очаг, то невольно человека тянет к нему. Покой кажется для него милей и дороже всего на свете.
– О, нет! – вскричал князь. – Я совершенно противоположного мнения. Моя натура не любит покоя… Да и каждый нормальный человек живет сменой впечатлений. Одно и тоже надоедает до утомления. Будь хоть хуже, да что-нибудь новое. – Если бы в человечестве не было этого инстинкта новизны и смены, то поверьте, что не было бы ничего: ни литературы, ни газет. – и все люди давно умерли бы со скуки, как мухи.
– О! – сказала мисс Берд, по-английски, – есть много очень старых вещей, которые вечно молоды и никогда не надоедают человеку. Они вечны и неизменны как истина.
Он обратился к ней и сказал на правильном английском языке.
– J beg pardon, miss! – Извините меня, но я не могу согласиться с этим. Истина так же меняется, с веками с развитием народа и с взглядом каждого человека. Если бы этого не было, то у всех было бы одно убеждение и одна религия.
При этих словах я не выдержала и вмешалась в разговор.
– Как! – вскричала я: —вы полагаете, что есть другая истинная религия, кроме христианской?..
– Есть много людей, miss, – сказал он, обращаясь ко мне, – которые считают эту религию – заблуждением, а самое учение непрактичной утопией. И сказав это, он, прямо и пристально, посмотрел на меня. И я снова увидала в глубине его глаз какую-то тусклую, зеленоватую искру. – И вдруг с ужасом почувствовала, что я не могу отвести от него моих глаз и что голова моя кружится и сердце замирает точно так же, как оно замирало, когда я долго смотрела на небо.
Портьера в это время приподнялась, и тихо вошел мой Поль. Тетя познакомила его с князем и представила, как моего жениха. Он молча поклонился и пожал ему руку.
Туман слетел с меня, как только я увидала Поля. Я быстро подошла к нему, взяла его за руку и увела в сад.
– Поль! – сказала я. – Мне страшно! У этого человека такие глаза, каких я еще не видала в моей жизни… Когда он стал говорить и посмотрел на меня, то мне сделалось ужасно тяжело, и голова закружилась.
– Что же удивительного, мой милый друг. – человек незнакомый, приехал неожиданно, ты слышала о немного странного, взволновалась, как всегда, и сейчас вообразила, что у него дурной глаз…
– Нет! Нет! Поль… Я не ошибаюсь, я чувствую, что в этом человеке есть что-то особенное, неприятное… Все время, пока сидел у нас князь, я чувствовала, что мое сердце как будто связано и что тут подле… есть что-то тяжелое, что его связывает.