355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Вагнер » Свет и мрак
Сборник фантастических повестей и рассказов
» Текст книги (страница 12)
Свет и мрак Сборник фантастических повестей и рассказов
  • Текст добавлен: 19 апреля 2017, 22:30

Текст книги "Свет и мрак
Сборник фантастических повестей и рассказов
"


Автор книги: Николай Вагнер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 21 страниц)

Я обтирал ей лицо и голову моим платком. Она взяла мою руку и приложила к ее горячей голове.

– Ляг, поди, на диван, – сказал я. – Тебе будет удобнее.

– Нет! Мне так хорошо… Покойно!.. Не буди меня…

И она вся потянулась, с улыбкой… как маленький ребенок… Но вдруг отбросила мою руку, приподнялась, широко открыла глаза и начала прислушиваться.

– Слышишь, Эдгард!?… Кто-то идет!

Я тоже стал прислушиваться.

– Никого нет… – сказал я. – Это тебе только кажется…

– Отчего, Эдгард, мне сегодня… с самого утра, кажется… что кто-то должен придти… именно сегодня?..

И действительно, с самого раннего утра, как встала, она несколько раз подходила к окнам, выходила на балкон и усиленно вглядывалась в даль, на Canallo Grande.

– Эдгард! – говорила она, – скажи мне… иногда тебе не кажется, что должно что-нибудь свершиться… особенное… Никогда не бывает этого с тобой?.. Нет?

– Никогда не бывает… Просто у тебя нервы возбуждены и дрожат.

– Но отчего же… скажи мне… они вчера… и третьего дня не дрожали?.. И я ничего не чувствовала?.. А сегодня дрожат… – И она как-то нетерпеливо обдергивала кружева и блонды ее легкого платья. Несколько раз расстегивала лиф или распускала легкий, ажурный галстучек на ее шее, – точно все это давило ее.

Я предложил ей сейчас, после завтрака, проехаться в гондоле, и она с радостью согласилась, даже слегка оживилась.

Позавтракав, мы отправились и почти целое утро ездили с ней по каналам и далеко выехали в море. Оно было совершенно покойно, и вся Венеция отражалась в нем, как в зеркале.

Под конец прогулки Джулия совсем утомилась и уснула у меня на коленях. Мы вернулись домой. Я внес ее в гостиницу и уложил на диван. Она не проснулась. Дыхание ее было ровно, покойно. На щеках то вспыхивал, то погасал яркий румянец. Я не будил ее.

Она проспала до самого обеда. Я прошелся по немногим улицам и по площади св. Марка. Мне было жаль потерять Джулию, но в глубине сердца я был доволен и не столько за себя, как за нее, за эту исстрадавшуюся натуру.

Я вернулся к обеду. Она все еще спала. Я велел накрыть на стол перед ее диваном и тихонько подавать кушанья. Посреди стола стоял в вазе подаренный ей мною букет из роз. Я молча сидел и не дотрагивался до супа, смотря на нее. Вдруг она открыла глаза и поднялась с дивана. Чьи-то быстрые шаги раздались в коридоре. Слуга торопливо подавал мне чью-то карточку. Но она бросилась с криком:

– Джон! – и остановилась по средине салона.

Ольд-Дикс точно вырос в дверях.

Я вскочил в изумлении. Я смотрел и не верил глазам.

Да! Это был он – старый дружище! Но как переменился он! Как он похудел, постарел. Седина сильно проглядывала в его волосах.

А она уже обнимала его и плакала. Он гладил ее волосы и целовал ее голову.

Я не знал, что со мной происходить. До того странна и неожиданна была эта сцена. Я чувствовал, что я рад был этому свиданию. Даже у меня на глазах выступили слезы радости. Но какое-то чувство недовольства собой, не то зависть, не то раскаяние, мутило душу. У меня быстро промелькнул вопрос: не лучше ли бы было если-бы я убежал от них во Флоренции и оставил бы их вдвоем? Может быть, он сумел бы удержать бедную Джулию на «тихих наслаждениях» и она не погибла бы?

Когда он протянул ко мне правую руку и обнял меня, то я крепко поцеловал его долгим поцелуем, как истинно близкого, родного мне друга; левой рукой он поддерживал Джулию.

Мы, все трое, обнявшись, подошли к дивану и все трое опустились на него. Но Ольд-Дикс тотчас же вскочил и сел подле, на стуле, с левой руки Джулии. Он взял ее за руку и пристально посмотрел на ее лицо.

– Как вы переменились! – удивился он.

– Джон! – вскричал я. – Она поправится! Она непременно поправится. Посмотри: ты ее воскресил… Она теперь смотрит совсем как здоровая.

Она тихо покачала головой.

– Джон! – сказал я… – Ты, вероятно, голоден? Мы, видишь, еще не обедали… Давай обедать, старый дружище! Живо! Весело!.. На тебе супу!

И я налил ему тарелку и смотрел на них без всякой зависти. Он сидел подле нее. Они смотрели друг на друга, как влюбленные, и держали друг друга за руки. Я налил и ей супу и принялся за свой и за вкусные горячие пирожки.

– Джон! – вскричал я. – Джулия! Что же вы не едите! Ну! Живей! Дружно!

Они оба улыбнулись и принялись тихо за суп, не переставая смотреть друг на друга.

– Откуда же ты приехал к нам, Джон? – спросил я. – Точно с неба свалился. Где ты был?

– Я из Америки.

– Как так!? На пароходе?

– Прямо на американском пароходе до Чивитта-Веккио, а там в дилижансе в Рим. В Риме я тотчас же нашел ваш золотой след и по нем приехал сюда.

– Какой золотой след?

– Как же! Мне сейчас же рассказали, какой был великолепный карнавал и как после карнавала bella e ricca Signora Julia уехала в Венецию.

И он взглянул на Джулию и у обоих глаза заблестели.

– Что же, ты все эти два месяца прожил в Америке? – спросил я.

– Нет! В Америке я пробыл только несколько дней. Я не мог пробыть дольше…

– Где же ты был?

– В Африке.

– Видишь! Как тебя метало!

– Я хотел проехать в центральную Африку, но… мне сделалось невыносимо тяжело. Меня тянуло в Европу… Я думал: пусть же меня отделяет… целый океан и отправился в Нью-Йорк…

– И возвратился снова в Европу, – перебил я его, – и приехал в Венецию, как раз в день рождение Джулии.

– Как! – удивился Ольд-Дикс.

– Сегодня мне стукнуло 23 года, – сказала Джулия. – Я уже старуха! – и она вся покраснела.

– Вот объясни, – сказал я, – у нее сегодня было предчувствие, что ты приедешь. Целый день она ждала кого-то. Объясни мне, что это такое? Разве могут быть предчувствия? Что это за вздор такой?!

Ольд-Дикс пожал плечами.

– Что я могу объяснить? – сказал он. – Отчего, как только я вышел из дебаркадера, гондольер вашей гостиницы прямо, ничего не говоря, взял мои вещи и повез сюда? Отчего, войдя в гостиницу я, никого не спрашивая, прямо отдал мою карточку и сказал, чтобы меня вели к тебе? Счастливое совпадение многих случайностей! Qui lo so!

– Браво! Выпьем же за это совпадение случайностей и за нашу дорогую новорожденную.

И я налил шампанское в бокалы. Мы чокнулись и поцеловались с Джулией и с Ольд-Диксом. Джон поцеловал у нее руку и страстно смотрел на нее.

– Целуйтесь же! Целуйтесь! – вскричал я. – Что за церемонии?!

Она горячо обняла его и поцеловала долгим поцелуем. Потом вдруг откинулась на спинку дивана и побледнела как платок, который она поднесла к губам. Глаза ее закрылись. Ольд-Дикс с ужасом вскочил.

– Что это!? – вскричал он.

– Это уж второй раз сегодня с ней, – проговорил я.

И снова я смочил ей голову водой. Но она не приходила в себя и не дышала. Сердце не билось. Я думал, что уже жизнь ее оставила.

Ольд-Дикс был бледен и дрожал, как в лихорадке. Мы давали ей нюхать эфир, нашатырный спирт, какие-то остропахучие соли. Я растирал ей грудь и, наконец, после долгих усилий, нам удалось привести ее в чувство. Я дал ей успокаивающих капель, и она понемногу оправились. На щеках ее снова показался румянец. Мы, вместе с Ольд-Диксом, взяли диван, на котором она лежала, перенесли ее в спальню и позвали к ней горничную.

Ольд-Дикс сидел, как убитый, и молчал. Я рассказывал ему, как в Риме, на карнавале, у неё бросилась кровь горлом. Но я видел, что он не слушает меня и с ужасом смотрит на двери. Я прошел в ее спальню. Она надела белый пеньюар, закуталась в арабский бурнус, и вся дрожала. Я ее вывел в смежный салон и уложил на широком, мягком диване. Затем, привел к ней Ольд-Дикса. Она с улыбкой протянула ему руку, которую он крепко поцеловал.

– Я напугала вас, друг мой?.. – сказала она. – Сядьте здесь… подле меня… и ты садись, тут, – указала она на стул. – Я теперь буду отдыхать от «бурных наслаждений»… Теперь настал период постоянных, вечно тихих… наслаждений.

Она говорила с трудом, тяжело дыша.

– Сэр Джон! Друг мой!.. – просила она, – расскажите мне что-нибудь, как тогда… Помните!.. Я, может быть, засну под ваш рассказ… – Расскажите мне: как люди будут жить… потом… тогда, когда нас уже не будет… Расскажите, пожалуйста!

И она улыбнулась по-детски.

Ольд-Дикс не вдруг начал говорить. Он пристально посмотрел на нее, грустно улыбнулся, вздохнул и тихо, задумчиво начал:

– Будущие люди будут жить счастливее, чем мы… Поверьте мне!.. Будущее их счастие в их руках. Когда они поймут эту великую истину, то счастие сделается их достоянием… Они, прежде всего, найдут возможность освободиться от всяких заразных болезней… Они сделают свой организм недоступным ни для каких заражений. Наконец, они уничтожат самую заразу… Ум человека и знание должны быть всесильны…

– Друг Джон! – прервал я его. – Ты говоришь все о материальных страданиях, о болезнях тела. Но разве в этом одном все несчастия людей?.. Разве внутренние, сердечные страдание не мешают счастию людей!?…

– Слушай! – сказал он и схватил меня за руку. – Слушай! И не прерывай меня… Когда человек найдет средство сладить с своей физикой, переработать ее и подчинить своим разумным силам, тогда и его внутренние силы, его нравственное я, сделаются совсем другими. Тогда настанет общее довольство жизнью и злые страсти замрут: им не будет пищи. Теперь мы бьемся из-за каждого клочка земли… А тогда у людей, в их владении, будет бесконечность пространства. Поверь! Им не будет тесно…

– Нет! – вскричал я. – Я тебя опять прерву. Ты, очевидно, меня не понимаешь… Разве счастье людей в довольстве собой и другими?.. Нет! Тут есть еще что-то неразгаданное… Окружи человека полным довольством, и ты думаешь, что он будет счастлив?!.. Нет! Нет! И тысячу раз нет.

Он посмотрел на Джулию и приложил палец к губам.

– Она, кажется, уснула, – сказал он чуть слышно.

Действительно, она не шевелилась. Глаза были закрыты.

Грудь приподнималась медленно и ровно. Легкий румянец выступил на ее щеках.

– Ты мне задаешь вопрос, – начал он почти шопотом, наклонясь к моему уху, – который долго меня мучил в последнее время. И, наконец, я одолел его. Слушай! Счастие лежит в любви… Да! В любви – полной и взаимной… Чем здесь удовлетворяется человек? Мы не знаем… и… может быть, долго еще не узнаем, но это верно. Это истина. Человек может найти счастие только в любви к другому человеку и в любви к себе этого человека… именно этого, а не другого. И вот почему я явился сюда. Для меня, для моего сердца – это стало до того ясным, наглядным, что я не мог долее бороться с собой и… – он крепко обнял меня и прошептал чуть слышно над моим ухом – я решился… не отказываться… от твоего великодушного решение… Помнишь?.. Во Флоренции?

Я взглянул на Джулию и быстро вскочил со стула.

– Джулия! – вскричал я, – что с тобою?! – И я бросился к ней.

Она лежала, вся вытянувшись, откинув голову назад. Руки ее были судорожно прижаты к груди. Лицо мертвенно бледно. Глаза остолбенели. Рот раскрылся и зубы были стиснуты.

Но в одно время с моим криком раздался отчаянный крик Джона, и он упал без чувств к моим ногам.

Я позвонил и бросился вон. Первого, встретившегося мне слугу, я послал как можно скорее за доктором. Наш доктор жил в двух шагах от нас. Затем я снова вошел в номер. Я подошел к Джулии. Раскрытые глаза ее не смотрели. Они были тусклы. Рот искривился в неестественную улыбку. Холодные руки были так сильно прижаты к груди, что я не мог их отнять.

«Боже мой! думал я. Его (доктора) верно не найдут дома!.. А тут каждая секунда дорога!.. Неужели все кончено!»

Я наклонился к Джону.

– Джон! – тихо позвал я его. – Джон!..

Он быстро раскрыл глаза, нахмурился. Затем тихо приподнялся, сел на пол и обернулся к Джулии. Лицо его приняло вдруг грустное выражение. Он подполз к дивану, положил на него голову и тихо прошептал:

– Лилли! Моя Лилли! Зачем ты умерла!?…

И он закрыл глаза. На лице его было столько безысходной грусти, такая тоска, отчаяние, что я невольно отвернулся.

Я чувствовал, что горло мое сжимается и на глаза выступают слезы…

X

На другой день тело Джулии было набальзамировано и в наших салонах повсюду распространился смолистый аромат. Я послал депешу к ее тетке, на родину и через день получил ответ. Тетка телеграфировала, чтобы тело Джулии было непременно перевезено в Бальдридж, где оно будет поставлено в склепе Стэндфортов. Я заранее заказал траурный вагон на железной дороге.

Во все эти печальные дни мой Джон бродил как тень. Его лицо осунулось. Почти все волосы поседели. Когда положили Джулию в гроб, он почти не отходил от него и сидел молча в углу, опустив голову на руки. Несколько раз я принимался заговаривать с ним, но он отвечал односложно, нехотя или вовсе не отвечал.

Мне тяжело было смотреть на. этот гордый, смелый ум, опрокинутый и придавленный сердечным горем. «Где же, думал я, эта сила мысли и знание, на которую он так твердо надеялся и о которой проповедовал людям с таким убеждением?»

Вечером я вызвал его проехаться и выбрать цветов, чтобы убрать гроб. Он неохотно согласился и пошел вслед за мной, мрачно опустив голову. Мы сели в гондолу и поплыли на окраину города, туда, где были маленькие цветочные заведение. Все что было цветущего мы забрали с собой; мы нагрузили и нашу гондолу, и целую лодку. Но всего этого мне казалось мало, и я послал телеграмму в Верону. На другое утро нам прислали целый вагон цветов и зелени. Мы убрали ими весь салон, в котором стояло тело Джулии. Самый гроб был буквально весь покрыт цветами и только бледное лицо ее выглядывало из венка из белых роз.

На третий день, вечером, пришли паяльщики и запаяли свинцовый гроб. Мы вынесли его на канал. У крыльца дожидалась большая гондола, убранная трауром. По средине ее возвышался катафалк. Мы поставили на него гроб и снова покрыли его весь цветами. Затем мы сели в эту гондолу рядом с Ольд-Диксом и отчалили. За нами тронулась целая флотилия гондол и лодок. Мы въехали в Canallo Grande и тихая, заунывная, торжественная музыка понеслась по тихим спокойным водам.

Мы выехали на взморье. Солнце уже закатилось и все небо было полно ясной, спокойной зарей. Чайки сновали, носились над морем и с жалобным криком вились над гондолой.

– Джон! – спросил я. – Куда мы теперь с тобой поедем? Поедем ли мы провожать ее тело до Англии, до Бальдриджа?.. Или поедем в Америку?..

Он ничего не сказал; только тихо высвободил свою руку из моей руки.

Все последние три дня он почти молчал и ничего не мог есть, несмотря на все мои доводы и убеждение.

Мы плыли почти целый час молча.

– Джон! – сказал я опять. – Вот! Ты проповедовал о будущем счастии людей… Может быть, оно и будет… Я не спорю… Но нам, которым теперь приходится жить в омуте неустроенной земной жизни… Скажи! Что нам делать?.. Ведь вот… перед нами, – и я указал на гроб Джулии, – промелькнула и исчезла молодая, блестящая жизнь, не дождавшись твоего будущего блаженства… Что же нам делать? Скажи мне, Джон?…

Он пожал плечами, нахмурился, тихо поднялся со скамьи и подошел к гробу.

Он облокотился на него обеими руками и закрыл ими лицо.

Гондола медленно плыла. Тихо раздавалась грустная музыка.

Он вдруг поднял голову и спокойно спросил гондольера.

– Здесь глубоко!

– О! Наверное, очень глубоко, эччеленца!

Он крепко обхватил гроб Джулии обеими руками.

– Эдгард! – вскричал он громко. – Прощай!

И прежде чем я успел вскочить с места, он приподнял тяжелый гроб и перекачнул его на себя.

В следующее мгновение он полетел вместе с гробом в море… Гондола сильно покачнулась. Брызги воды взлетели высоко и разбросались далеко во все стороны. Точно сильный взрыв возмутил спокойную воду.

Мы вместе с гондольером бросились к катафалку. Широкие круги воды катились все шире и шире по морю и качали гондолу. Музыка затихла. Кругом нас раздались крики и все гондолы подъехали к нам. Все расспрашивали:

– Что такое случилось!

И все тотчас же начали толковать: что надо вытащить скорее Ольд-Дикса. Но чем же и как вытащить? Несколько лодок отправилось в город за сетями, баграми и водолазами. Пришлось ждать их возвращение. Одну лодку я послал на железную дорогу известить о случившемся.

Вечер был ясный и душный. Я дрожал от волнения и сел подле катафалка. Я смотрел в воду, на то место, где упал Ольд-Дикс. Гондольер спустил в этом месте якорь. Я сидел и ждал. Может быть, думал я, Ольд-Дикс покажется, выплывет. Он был хорошим пловцом.

Но вода была по-прежнему покойна. Кругом была тишина. И только оживленный разговор с других гондол и лодок доносился до нас как бы издалека, да в борта лодки тихо и глухо плескалась вода.

«Неужели, думал я, он ответил своей смертью на мой вопрос?.. Нет! Это был просто припадок отчаяние, безумный порыв страсти…»

Уже стемнело, когда посланные вернулись из города, привезли с собой все, что было нужно и начали розыски. Мы бросали лот, чтобы узнать глубину. Она оказалась 30 футов. Мы спускали и тянули сети, спускали багры на длинных веревках и тянули эти багры по дну моря. Наконец спустились водолазы, долго искали, но все поиски оказались напрасны.

В третьем часу ночи, измученный и усталый, с сильной головной болью и горечью во рту, я вернулся домой, в Albergo di Bella Stella, выпил стакан грога и завалился спать.

Рано утром мне привезли известие, что тело Ольд-Дикса и гроб Джулии были наконец найдены и вытащены из воды. Руки Ольд-Дикса так плотно обхватили гроб и закоченели, что только с большим трудом могли разжать их.

Гризли
(Поэма-фантазия)

Часть первая
I

Тихие звезды. Робкие звуки. Трепет, мерцание месячной ночи. Ароматы лугов, ароматы лесов. Журчанье ручья серебристого.

Тысячи образов стелются, вьются над лугом, над рощей, над речкой. Тысячи головок смотрят сквозь ветви, смеются и крадутся, шепчутся и шалят, шалят без конца.

Вот один зацепился на ветке и махает, трепещется лёгкими крылышками. К нему прицепился целый рой. Точно пчелы в улье, точно обезьянки-игрунки, в лесах Брамагамы.

Вот поднялись, вспорхнули, полетели высоко, высоко. Улетели гирляндой, венком: играют и тешатся, мерцают звездочками, сияют месяцем, расплываются белым туманом. И носятся, порхают вместе с ними чудные звуки. С теплым ночным ветерком, что несется с пахучего луга, тихо, чуть слышно, налетают они и плывут-плывут над долиной. Смеются и плачут, хохочут и стонут чудные звуки и торжественно, гордо, поднимаются на горные вершины – туда, где улеглись облака на ночевую и мирно дремлют, сторожа бури и громы.

И вместе с этими звуками порхает Гризли, чудная Гризли!

Головка у неё – вся в черных длинных кудрях, и кудри шалуньи постоянно играют и с шумной бурей, и с тихим ночным ветерком музыкантом, что сам умеет играть на эоловой арфе.

А глаза у ней, словно черные звездочки, – ласковые и тихие, точно они думают и не могут надуматься. Но о чем же они думают? О цветах луговых: хорошо ль им живется, под дождем и солнцем, на вольном просторе Божьего мира? Думают о птицах небесных, что собирают Божьи слова, даром упавшие на бесплодную почву, – думают о горе тяжелом, что растет под крестами, на Божьей траурной ниве…

– Гризли! Гризли!.. – и проносятся мимо неё милые шалуны и шалуньи, порхают и резвятся.

Но Гризли – ни привета, ни ответа. Молчит и думает, не улыбнется.

– Неулыба! Неулыба! – дразнят ее. – Улыбнись хоть на меня, – и он вертится перед ней, весь спрятался в опрокинутый колокольчик, – а из этого колокольчика видны только крохотные ножки, что мелькают и семенят, точно у бесенка перед заутреней.

– Гризли! Гризли! улыбнись, неулыба! – и он перескочил сквозь три паутинки и весь в паутинках приседает перед ней и смеется.

Гризли! Гризли! улыбнись, неулыба! – и он прикрылся грибом, точно шапкой-китайкой, и пляшет перед ней Сарабанду.

– Гризли! Гризли! улыбнись, неулыба! – и он брызжет на нее из махрового розана чистыми слезинками росы небесной.

А сбоку и сверху, и снизу налетают на нее целые хороводы. И под звуки полевых колокольчиков, под песни душистых ландышей и фиалок, под хлопанье полевых хлопушек, влекут Гризли, кружатся, точно птички.

Разлетаются, заплетаются гирляндами, венками, танцуют в звенящих лучах Май-месяца. И лучи точно струнки, по которым взад и вперед снуют, и прыгают маленькия звёздочки.

А вон летучие мыши.

– Кыш! Кыш! – Моськи курносые, крысьи мордочки.

И мыши пищат и летят, улепетывают.

– Кыш. Кыш! – кошка летит!

А вон сова.

– О! глазастая животина!

И они все набросились на сову. – Машет, машет она крыльями, не отмашется, щелкает носом не отщелкается. Совсем одурела – таращить глаза.

– Садись, Гризли! – кричат: —садись, неулыба!

И они сажают Гризли на сову и хохочут – хохочут, несутся.

 
Совка! Совка!
Славная Совка!
Серая Совка!
Неси нашу Гризли,
Неси не ленися…
Но лесу проедем,
По лугу прокатим.
Месяц нам посветит.
Ветерок подунет,
Травка колыхнется,
Сердце встрепенется…
И смех, и песни!..
 

Вот впереди едет, оседлал улитку, и так и хлещет ее полевой былинкой, а улитка растерялась, ползет ползет глупая, вытаращила рога. То ее к верху поднимет, то ее на землю бросит.

А вот несется на паутинке, точно на ковре самолете – и всем кричит:

– Пади! Задавим!

А вон обседлал жука-рогача и дергает-дергает его за рога. А жук идет иноходью.

А вон уж просто скачет верхом, не знаю на чем, катит и кричит:

– Я раньше всех приеду! Раньше всех!

А бабочки так и вьются около них; думают, что все это цветы пахучие, что духами пахнут.

И все поют, шумят, свистят, хохочут – точно маленькия дети.

А с востока уж тянет утренний ветерок и гонит прочь всю веселую компанию.

– Кыш! Кыш! Ступайте спать, неугомонные! Солнце встает, алая зорька занимается, небо румянится, моется, прибирается, встречать солнце собирается!..

И неугомонные все разлетаются, все по своим местам, – садовые в сад, луговые – в луга, лесные, – по лесу.

– Ай, ай! – кричат. – Тише! тише! Василек придавили. – Но Василек встряхнулся, поправился и прямо юркнул в хлеба, что налились спелым колосом.

– Ну вас! – говорит – все мои манжетки измяли, а прачка их так синила, синила!..

А зорька становится все яснее, румянее, и вслед за ней выплывает солнышко, тоже румяное, красное, да радостное.

– Доброго утра! доброго утра! – говорит оно. И всем улыбается, и все, глядя на него, улыбаются.

А птицы пищат, трещат, так и заливаются; просто совсем обозлились от радости…

II

Улыбнулось солнышко и Гризли, прямо взглянуло ей в самые глаза.

– Няня! няня! – кричит Гризли. – Опять солнце!

А няня поднялась еще до солнца и ходит, бродит на цыпочках, слушает: «спит ли моя барышня ненаглядная?»

– Эко надоедное! Экое надоедное– говорит она. – А я-то вчера, со старой памятью, опять забыла оконце занавесить.

И няня, крестясь и зевая, опускает тяжелую штору и портьеры у громадного окна.

– А я, няня, вставать хочу!

И Гризли вскакивает с легкой пухлой перины и раздвигает кисейные кружевные занавески, что наверху держит золотой купидон, сидя под княжеской короной.

– Как вставать! родненькая! Куда этакую рань встанешь? Еще коровушек не доили. Молочка тебе нет… Видишь солнышко только встает.

– И я хочу вставать! Одевай меня! А не хочешь, я сама оденусь. – И Гризли быстро достает чулки с бархатного табурета.

– Постой! постой! своенравница! Ваше княжеское сиятельство! Сейчас одену. Видишь – прихотная какая! Накось! с солнышком встает.

– А зачем же ты это до солнышка встала?

– Я ведь, княженька моя, привыкла. Мое дело привычное. Седьмой десяток до солнца вставала – И няня надела ей чулки.

– Ну, я няня первый десяток после солнца вставала, а теперь, второй десяток хочу вместе с солнышком вставать.

И Гризли надевает белую кружевную блузку. И моется, и купается, так что брызги кругом летят, и мамка от неё сторонится. И с каждым плеском воды свежей и бодрей стает в её головке.

– Няня! окати мне всю голову!..

– Как можно головку окачивать? – простудишься.

Но Гризли нагнула, подставила головку, и няня льет ей на длинные, густые кудри, и кудри, точно черная вода, льются с маленькой головки.

– Ну, вот и отлично! – говорить Гризли, встряхивая волосами. – Теперь я гулять пойду.

– Как! не молившись?

– В саду помолюсь.

– Да дай хоть головку-то вытереть. – И няня вытерла ей головку.

И она, словно птичка, маленькими ножками идет неслышно по бархатным коврам и узорчатым паркетам, идет сквозь длинный ряд зал. И так приютны и нарядны кажутся ей теперь эти скучные, торжественные залы. А вот и балкон! Громадный балкон отворен настежь и свежее утро встречает ее на балконе.

На широкой каменной эстраде, – уставленной апельсинными и померанцевыми деревьями в высоких зеленых кадках, ласково отдыхают первые улыбающиеся лучи солнца.

А перед этой эстрадой – красота святая! – встают стеной высокие ели и кудрявые столетние липы. Солнышко чуть хватило их тёплым красным светом по вершинкам и смеются и нежатся эти старые вершинки, а внизу спит еще синее, холодное утро.

А перед ними полукругом раскинулся цветник, весь в кустах, и все кусты цветут всякими розами, а у их подножия желтеют аурикулы. нелюмбусы, петунии и всякия дивы заморские. И в середине всех этих кустов стоит, белеет, высоко, на мраморном пьедестале, мраморная сирена с рыбьим хвостом, и держит она большую чашу, а из самой середины чаши летит, журчит, кверху брызжет и сверкает на солнце, алмазами и бриллиантами, – высокий фонтан– ворчун, струилка…

И посреди всяких цепляющихся и висящих листьев, висящих гирляндами и букетами, сходит Гризли, идет в широкую аллею, усаженную старыми, седыми елями, и каждая ель шепчет:

– Мирная старость – миру утеха!

Идет Гризли, и хрустит сырой песочек под её ножками, и отпечатываются маленькие следочки с коваными каблучками на красном песочке с золотыми блестками!

Идет Гризли и дышет – не надышится. Точно сам воздух, свежий да ласковый, легкий, пахучий, сам в грудь просится и прямо доходит до сердца. А сверху и с долу, и везде, по куртинкам, свистят, щебечут маленькия птички – и громче, и резче всех выводит однотонную нотку, серая птичка прыгунья – горихвостка вертлявая. Вот она вспорхнула– топорщится, вьется над лужайкой, вон спустилась, вон опять выпорхнула, скачет по веточкам– свистит и летит все выше и выше в частую ель, косматую.

А вот белка проказница. Вертит хвостом, поводит ушками с кисточками.

– Белка! Белка! Рыжка, краснуха хвостатая! а я тебе ничего не принесла; не знала, что ты так рано встаешь…

А белка соскочила с ели и в припрыжку, бегом, махая хвостом, подбежала к Гризли, вскочила на её кружевную блузку, вцепилась-вскарабкалась и села ей на рукав. Только немного кружево порвала. Ну, да ничего! Зашьет кружевница.

И смотрит-глядит своими черными масляными глазками на выкате и ждет обычной подачки.

Гризли пощекотала у неё головку, и белочка нагнула головку.

«Ты мне орешка дай!» – думает она. – Что ласкать попусту! Орешка или кусочек сахарцу, а то и конфетку хорошо. Только не мармеладинку – мармеладинку я не люблю!

– Ничего нет, бегунчик, бегунчик мой! – и Гризли нагнулась – хотела поцеловать бегунчика, но бегунчик вспрыгнул, вскочил, слетел кубарем на землю и покатил, покатил колесом – только золотые песчинки засверкали под лапками.

Идет Гризли, идет прямо, и смотрят на нее, по сторонам, улыбаются мраморные нимфы и Венеры, Сатурны и Фауны… Всех, всех она знает, хорошо знает: все её старые знакомые.

Идет она в парк, и стоят недвижимо в парке раскидистые вязы. Один далеко отставил ногу вперед, а сам развалился-разметался во все стороны. Другой подбодрился фертом, словно бравый солдат. А тот совсем на бок нагнулся до земли, старый старик – точно кланяется Гризли. А вот она, красавица ольха, вся в кудряшках, вся в завитушках, – модница!

А вот стоят сосны, старые сосны, с искривленными сучьями – точно вихрем их все изломало, изогнуло, изкосматило. А за ними тянутся дубы – коренастые, дупластые, и бегут далеко их крепко скрученные корни, и широко расползлись, развесились их раскидистые ветви.

– Мы бережем тебя, Гризли, – говорят они– ты можешь на нас положиться: мы берегли твоих дедов, и бабок, – мы твои старые, семейные стражи и други.

И вдруг что-то зашевелилось, шарахнулось в тени дубов – и прямо на аллейку выбегают, прыгают, окружают Гризли серые косули.

Они вытягивают тонкие шеи, протягивают к неё свои мордочки и, широко раздув ноздри, нюхают и фыркают, и смотрят на нее своими большими черными, ласковыми глазами.

– Ничего, ничего я не принесла вам, – говорит Гризли. – Верно и вы встаете до солнышка. – Идет от них прочь Гризли, и с недоумением смотрят друг на друга косули, и глазам не верят. «Как это им ничего не дали»?!

А там, за парком, в частых кустах, под навесом старых дубов, спрятался, приютился большой птичник, приютился за каменной стенкой, и вся стенка заросла ползучими, вьющимися растениями. Там уже издали несутся голоса. Кричат, перекликаются цесарки, пестрые крикуньи, и вторят им куры голландские, куры бентамские, куры бранденбургские, куры монгольские, куры испанские, – утки китайские, и как только Гризли вошла – прямо – встречают ее, охорашиваются павлины нарядные; все блестят, все горят яхонтами, изумрудами, ярким золотом на солнце сверкают, переливаются.

Шум! крик! Все окружили ее – голосят, кудахчут на все лады, дерутся и вертятся около ног её. А там, сверху, из высоких голубятен, хорошеньких домиков, слетают пестрые, серые, сизые, огонистые турманы, мохноногие гонцы, трубачи трубастые, индийские, египетские дутыши и все гулькают – обступили Гризли, посели ей на руки, на плечи, на голову, а она только ручками отмахивается.

И выходит из домика, спешит, торопится и еле-еле движется бабушка Домна, старая-престарая птичница.

– Ах, матушка! ах, барышня ах, княженька, ясный свет! – бормочет старуха, и не слыхать её голоса за криком птиц голосистых.

– Дай мне крупок! – кричит Гризли. – Крупок дай!..

– Чего, матушка? чего, светик радостный?

– Крупок! Глухая! ничего не слышит.

– Творожку, радостная? Для че те творожку?

– Кр-у-п-ок! – кричит Гризли под ухо старухе. – Кр-у-пок, кур кормить.

И Домна обрадовалась, что, наконец, услыхала, чего надо «светику радостному».

Спешит, ковыляет, кряхтит и охает, и тащит целую горстку.

– Да ты больше, больше дай, бабушка! Дай я сама возьму! – И она насыпает целый подол; но крупки сыплются сквозь кружева, проваливаются, а куры и цесарки так и клюют, так и клюют их, кудахчат, радуются и только одному дивятся, не надивуются: отчего это Гризли вздумала кормить их крупками? Этого добра и у старой Домны довольно!

Накормивши, натешившись вволюшку, нагулявшись досыта, Гризли позевывает; голова у ней кружится, сердце тоскует, дрема долит ее, – возвращается она восвояси, приходит и, ни слова не говоря, – прямо на постельку. Свалилась, свернулась, задремала и заснула.

Видно рано встала, да много напряла – утомилась.

И спит она, спит вплоть до позднего вечера.

И нянька крестит ее, молитвы причитывает и не может разбудить ее. Не могут разбудить и гувернантка, и старая тетка, что приехала взглянуть на племянницу-внучку– посмотрела, подивилась и не велела будить ее. Ведь, не впервые спать ей по целым дням. Еще прошлым годом, тоже в мае месяце, спала она целых три дня и три ночи без просыпу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю