355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Вагнер » Свет и мрак
Сборник фантастических повестей и рассказов
» Текст книги (страница 3)
Свет и мрак Сборник фантастических повестей и рассказов
  • Текст добавлен: 19 апреля 2017, 22:30

Текст книги "Свет и мрак
Сборник фантастических повестей и рассказов
"


Автор книги: Николай Вагнер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц)

– Мисс Дженн, – сказал он, быстро вставая с пола, – я просто ослеплен; я чувствую, что начинаю терять, всякую способность мыслить, всякое понимание, соображение все это точно чудо какое-то, которому и хочется верить и не смеешь верить – до того оно необыкновенно.

Она закрыла дверцы шкафов, и сама поднялась с полу.

– Мистер Артингсон, – сказала она с грустью, – если б вы знали, как много в этом аппарате не совершенного, как много надо работать, сколько ума и таланта потратить на то, чтобы он служил действительно полным наблюдателем всех явлений даже в этой комнате. Вы, вы не были бы изумлены ни его действием, ни его сложностью. Правда, он заменяет человека, даже нескольких человек, но что же из этого. Там у нас есть аппараты, которые могут записывать даже мысли, даже чувства человека, но как все это сложно, запутано и каких трудов требует управление и работа с этими аппаратами! И затем, разве они дают разгадку? Они дают только материал, над которым нужно работать целые годы, целые десятки лет.

Артингсон был снова поражен; снова его мысль, удивление было возбуждено этими неслыханными результатами.

– Мисс Дженн, – вскричал он, – так ли я вас понял! Вы говорите, что мысли и чувства могут быть записаны и измерены? Вы можете измерить душу человека!..

– To-есть индивидуальность, вероятно хотели вы сказать. Да, сэр! до некоторой степени, и я вам могу показать пример тому, даже на этом моем маленьком бедном аппарате. – Она быстро наклонилась к шкафу, в котором машина записывает звуки, раскрыла его и передвинула в нем какой-то механизм. – Я поставила его для сильных звуковых волн и теперь посмотрите на результат его работы.

И она быстро пошла в дальний угол этой комнаты. В этом углу, подле камина, стояло маленькое пианино, которого Артингсон до сих пор не заметил, и над этим пианино на полках статуэтки, слепки с разных знаменитых классических произведений древней Греции. Там были коллекции рук, ног и экорше в разных позах. – Она села за пианино и Артингсон опустился подле неё на табуретке.

Его сердце билось тем тихим, тяжелым тактом, который является при сильном волнении. Он весь был наэлектризован, всем, что его окружало и все это связывалось как в центре в ней, в этой удивительной девушке, на которую он не мог смотреть иначе, как с восторгом благоговения, как на существо, выше которого он не встречал во все года своей, уже пожилой жизни.

И при этом благоговении он в то же время ясно сознавал, чувствовал, что это существо детски доброе и что между ним и ей нет ничего, никаких тайн, недоразумений что их сердца родные, близкие.

– Я вам сыграю одну и ту же мелодию с разными оттенками чувств, сказала она и начала играть какой-то странный, беглый и глубокий presto appasionato. – Но в этой игре, при всей её восхитительной, безукоризненной технике, было все мертво, деревянно.

И, между тем, Артингсон слушал с увлечением эту мастерскую, виртуозную игру, этот странный мотив, в котором было гораздо больше силы мысли чем во всех творениях Моцарта и Бетховена.

– Что это такое? – спросил он, – стараясь припомнить, где, когда он слышал эту чудную мелодию.

Но, не отвечая ему, она сказала:

– А теперь, сэр, слушайте тоже самое, только иначе выраженное.

Она как-будто задумалась на одно мгновенье, не отрывая рук от пианино и все лицо её странно преобразилось: – глаза поднялись кверху, заблестели невыразимым блеском, грудь заколыхалась и по всему её телу, казалось, пробежала какая-то странная дрожь, как зыбь, еще не улегшегося бурного моря.

Она взяла morendo, глухо, первые басовые аккорды и вдруг разразилась целым потоком страстных, восторженных звуков, в которых каждая нота любила, страдала, молила и глохла как жизнь молодая и безвременно погибшая!

Артингсон вскочил. Он никогда не слыхал такой музыки, такой восторженной страстной музыки, в которой, казалось ему, выразились все человеческие страсти и страдания, все их бури и скорби, их отчаяние и наслаждение жизнью.

– Мисс Джени – вскричал он, – что это такое? Что за удивительная, сильная музыка?

Но опять, не отвечая ему, она быстро встала, руки её еще дрожали, еще не улеглось волнение в груди.

– Смотрите, сэр! – сказала она, опускаясь к шкафу и вынимая из него две длинных, свернутых полосы бумаги, разграфленной на мелкие клеточки. Вот, смотрите, какая громадная разница между простой игрой и между игрой с одушевлением, и она показывала ему ломанные линии, начертанные на этих клеточках. Вы видите, как высоко поднимается, дрожит каждый страстный звук. Отсюда из этих двух линий можно вычислить самое напряжение страсти, чувства в его оттенках.

Но Артингсон почти не слушал, не понимал, не хотел слушать, что она толковала.

– Мисс Джени! меня больше занимает эта музыка, самая музыка, которую вы играли! откуда это? Позвольте я попробую.

И, не дожидаясь позволения, он начал пробовать воспроизвести это музыкальное море страсти. Оно еще звучало в его ушах, в его сердце; ему жаль было расстаться с этим чудным непостижимым сочетаньем звуков.

– Это, сэр, один кусок из наших практических упражнений, из связи музыки и чувства.

Он не слушал её, он старался уловить тон аккордов – хоть часть, малую часть этих дивных звуков.

– Не так, сэр, не так, – поправляла она и, наклоняясь к его лицу целым морем своих ароматных волос, дрожавшими пальцами она показывала ему аккорды и мелодию.

Но ни аккорды, ни мелодия не давались ему, он чувствовал себя в какой-то странной, опьяняющей атмосфере. И вместе с тем он видел, что пальцы её не только бегали по клавишам, бегали с неуловимой быстротой, но они как-то странно дрожали. Они производили такие быстрые, повторяющиеся удары, которых не в состоянии произвести, казалось ему, ни один пианист.

– Мисс Джени, – сказал он, невольно откидываясь назад от её чудной молодой, трепещущей и волнующейся фигуры, – мисс Джени! ваши пальцы, мне кажется, иначе устроены. Что это за странный, невиданный, такой туш!

– О, сэр, – сказала она, и улыбнулась её доброй приветливой улыбкой, – это очень просто. Тут не столько нервы, сколько мышцы играют роль, мышечное чувство. – Она достала с полки над пианино гипсовую женскую ручку, на которой были показаны все мышцы, все их тонкие нежные ленты.

– Вот, сэр, – говорила она, – что необходимо развить для того, чтобы достичь этих быстрых tremolo, – и она показала ему эти тонкие ленты – и я развила их с помощью магнитно-электрических токов, развила так, что они видны даже сквозь покровы, – и она поднесла к его глазам её чудную ручку. – О! как хороша, неподражаемо хороша была эта ручка! В ней все было гармония, грация, сила, какие-то особенные, удивительно красивые выпуклости и углубления проходили по ней, круглились легкими волнующимися линиями и исчезали на концах пальцев и в чудных окраинах ладони…

– И этого мало, – говорила она с каким-то детским увлечением, стараясь открыть, растолковать ему весь чудный механизм этой игры. – Эта сила мускулов в пальцах отражается в кисти, в мышцах руки, даже предплечий. – И быстрым движением она открыла весь широкий белый кисейный рукав платья и обнажила перед ним всю свою сверкающую, белую античную руку.

Нет, это была не просто античная рука, в ней было что-то высшее, более сложное. Так красивы, непередаваемо красивы были все её волнистые изгибы, возвышения и округлости. Он готов был молиться на эту руку, на весь этот образ чудной, казалось ему, неземной красоты.

– Мисс Джени! – спросил он тихо и восторженно, – вы, вы, записывающие и мысли, и чувства, вы механическими приемами сливающие чувство и музыку… скажите пожалуйста: определили-ли, измерили-ли, записали-ли вы любовь? Разгадали-ли вы, что это за повелительное чувство, зажигающее кровь в человеке, заставляющее дрожать все его нервы и уносящее его в какой-то беспредельный, вечный мир, в даль неисповедимого вечного?!

Она посмотрела на него с удивлением, на его блестевшие глаза и вдруг, быстро опустила руку. Тонкая краска смущения, стыда разлилась по её лицу, заблестела сквозь кисею платья, как бледный пурпурный отблеск зари.

Мистер Артингсон! – сказала она грустно и робко, сдвинув тонкие брови, – это одно и может быть единственное чувство, которое мы не можем определить, взвесить во всех его бесконечных проявлениях… И зачем вы мне предлагаете этот странный вопрос?! – И она взглянула на него и тотчас же снова опустила её черные ресницы. Она не могла выдержать этого восторженного взгляда Артингсона, который смотрел на нее в упор, не мигая, как бы заколдованный этим чудным виденьем, этим образом смущенной, застыдившейся красоты.

– Ну, вот и я! – раздалось позади его.

Он вздрогнул и обернулся к мисс Драйлинг.

– Я теперь опять человек, – говорила любезно мисс Драйлинг. – Я к вашим услугам, дорогие мои… А ты моя родная, ты, надеюсь, была любезна с мистером Артингсоном, с этим чудным мистером Артингсоном! О, простите меня, простите, дорогой мой, сэр Артур! Мне теперь так хорошо, свежо после этого освежающего сна. Мне хочется болтать, шалить, как малому ребенку, и она обняла одной рукой Дженн, а другую протянула Артингсону.

И целый вечер она была бодра и разговорчива. Она припоминала самые смешные случаи из их прежней, молодой жизни. Но Артингсон рассеянно слушал и не отвечал её шутливому настроению. Внутри его проходили какие-то неуловимые, тревожные тени. Там открывался новый мир, новые вопросы, целый ряд вопросов. И Дженн сама не знала, что с ней творится. Что-то так же новое, небывалое, нахлынуло, обхватило ее и перевернуло все чувства и мысли. Все, чем жило её сердце так полно и беззаветно, все это вдруг показалось ей мелким. И эти все аппараты, и вся эта трудная, сложная работа, словом все, что она считала святым, высшим, великим, все вопросы «просвещенных» и только один вопрос, вопрос, который привел ее б смущенье: вопрос, что такое любовь? звучал во всем существе её. И всего сильнее смущало ее то, что она не могла теперь смотреть на Артингсона прямо, просто, как смотрела еще так недавно, как привыкла смотреть на всех, с самого детства.

Несколько раз она пыталась заговорить с ним по-прежнему, как с другом её дорогой мэм (о! более, гораздо более, чем с другом) и не могла. Она уважала его по-прежнему, это она ясно, отчетливо сознавала, даже больше, чем прежде. Но что же смущало ее и не отталкивало (о! нет), но влекло к нему, как влечет поток, бурливый, сильный, легкую пушинку, упавшую в него случайно. Она чувствовала этот поток в её всколыхавшемся сердце и не могла совладать с ним. И в первый раз изменял ей тот сложный и строгий анализ, с которым относились ко всем явлениям все «просвещенные».

– Ну что, мой дорогой друг, – спрашивала мисс Драйлинг Артингсона, когда они остались вдвоем, – вы говорили с ней, вы убеждали ЕЕ?

– Мисс Драйлинг, дорогой, мой друг, сказал он. – Я ничего не могу теперь отвечать вам. Прежде всего я изумлен, подавлен способностями, деятельностью мисс Дженн. Дайте мне подумать. Я могу только теперь заверить вас, что во всю мою жизнь, в целую жизнь мою, я не встречал другого подобного, удивительного создания!

И мисс Драйлинг пристально посмотрела на него и переменила тему разговора. Но на все темы Артингсон не отзывался. Его постоянно волнующаяся, восторженная натура куда-то ушла в глубь, к тем широким, широким вопросам, которые вставали там, внутри его ум или сердца – он не мог решить. Что такое знание? И что такое вера? постоянно вертелось во всем существе его и чувствовал он, что эти великие вопросы поставила она (опять эта она!).

В десять часов, смущенный, рассеянный, жалуясь на головную боль, он простился с мисс Драйлинг и с ней, с этой удивительной девушкой.

Он отыскал свою шляпу в гостиной, в этой шляпе лежала пачка «Просветителя». Он схватил ее, спрятал на грудь, под сюртук и, надев шляпу, выбежал вон.

На улице обступила его шумная возня городской жизни, но он не замечал ее. Сновали кэбы и прохожие, кричали разносчики и газетчики, гудели шарманки, расхаживали полисмены с их длинными палками и черствыми физиогномиями и угрюмо и подозрительно осматривали снующий народ. Одна разносчица, толстая, высокая, красная, рябая, в вязанном высоком чепце, загородила дорогу Артингсону и совала ему в глаза связку длинных сосисок: «Вот, сэр. – кричала она, – свежие, свежие, свежее всяких новостей и нового президента!». Артингсон отстранил ее и быстро шел дальше или, правильнее говоря, бежал, ничего не видя, ничего не слыша!

«Я ребенок, – думал он, – я действительно ребенок – я не могу сладить с своими чувствами; или я дурак, сумасшедший, или все, что передо мною совершается – все это действительно сон, сказка, фантастическая сказка и она, эта волшебница, это загадочное, умное, о! чересчур умное, даже, ученое и кроткое, любящее, восторженное, и вместе с тем, простое, о! как ребенок простое, странное существо…

Он прошел чуть не полдороги и думал все о том же, об одном и том же, вспоминая, удивляясь, объясняя и снова недоумевая.

Почти около отеля, где он жил, усталый, измученный, он нанял извозчика и, приехав домой, тотчас же бросился писать письмо.

«Дорогая моя Джелла! писал он, я не знаю где я и что со мной. Ты, всегда рассудительная, покойная, не волнующаяся, ты и теперь с недоумением прочтешь мое письмо и подумаешь, что я, по обыкновенью, по моей пылкой, восторженной натуре, опять принял слюду за золото, или хрусталь за алмаз. Но я желал бы, чтобы ты была здесь, сама была здесь и взглянула бы и оценила это странное, непонятное, это чудное существо, с которым столкнула меня судьба».

И он описал Джелле именно в тех волшебных, радужных красках, в которых она ему представлялась.

«О! – писал он, – как бы я желал, как бы я был счастлив, если бы наша Лида походила на эту девушку. Я знаю, дорогой друг мой, что ты имеешь слабость к нашей дорогой Лиде, что для тебя она кажется полным совершенством, но, если бы ты видела эту девушку, эту чудную девушку, о! ты сказала бы, что я прав!..»

«Я пробуду здесь, – заканчивал свое письмо Артингсон, – пробуду еще несколько дней и полечу к тебе, моя родная. О! если бы ты знала, как мне хочется скорее вырваться из этого омута, из этого хаоса, который охватил и мое сердце, и мою голову? Целую, крепко целую нашу Лиду, благодарю ее за письмо, и нашу! Эмму. Твой, твой до гроба и за гробом.

«Артур».

Но хаос, о котором писал этот Артур, верный и до гроба, и за гробом, его родной Джелле, обхватил действительно все его существо.

Когда он писал письмо, то перед ним стоял, нет, не стоял, а наклонялся своей чудной головкой, с ароматными кудрями образ этой «волшебницы», этой «удивительной девушки». Но когда он кончил письмо и лег в постель, то снова этот образ носился над ним невидимый, неуловимый. Он чувствовал его присутствие вокруг себя и там, там, где-то внутри, в самых сокровенных тайниках взволнованного сердца.

– Что же это такое, – подумал он?!.. и наконец, после долгих усилий, решил: «это просто та пахучая атмосфера, в которой я пробыл так долго, она вызывает этот образ, нераздельный с ней в моем воспоминании.

И он, не рассуждая дальше, довольный этим первым попавшимся под руку объяснением, схватил «The Enlightener» и начал читать его с жадностью, с наслаждением, как-будто каждую страницу перевертывал перед ним, на каждую строку указывал этот образ чудной благоухающей девушки.

Вот что читал он:

III

«Мой просвещенный читатель!» так начиналась первая, передовая статья первого номера. «Может быть ты самый ученейший и просвещеннейший человек, но ты, верно, согласишься, что при всей твоей учености и просвещении, жизнь твоя остается до сих пор неустроенною. Ты, если не дрожишь за твои полновесные доллары, то может быть дрожишь за эту собственную твою жизнь, которой угрожают тифы, чахотки, удары и нервные, и апоплексические, и громовые, и тысячи случайностей, которые ждут тебя на каждом шагу, из-за каждого угла… Но, положим, ты застрахован, хотя разумеется не бессмертен, но застрахованы ли все твои привязанности, все, что дорого тебе в твоих друзьях, в твоей семье?.. Но положим и здесь ты покоен, а где же гарантии против тебя самого, против твоего самоубийства, твоих страстей, против всех тех неустройств, которые бушуют внутри тебя самого и против тех беспорядков, которые разлагают общество медленно и неотразимо?!»…

«Пойми, говорила далее статья, что наука и жизнь должны идти рука об руку; не та наука, которая дробится в мелочах, зарывается в специальностях, ищет дождевых червей, но наука, ведущая тебя прямо к свету, освещающая путь твоей жизни, идущей впотьмах, не смотря на весь блеск солнечного света, который может быть погаснет не сегодня, так завтра, потому что ни одна компания в целом мире не гарантировала прочности этого света!..

«Там, там, говорила та же статья, немного далее, – в неразгаданных тайниках скрыто и твое будущее, и твое счастье. Не ищи его в фантазиях мистических утопий; в здешней или в будущей жизни, – если таковая существует, – все равно, оно лежит в одном, – светлом источнике этой жизни, – в Истине, всеобъемлющей, всемогущей, которую мы называем на нашем бренном, обманчивом языке сознаньем, наукой, умом, чувством, любовью, не понимая, что все эти определения, мимолетные и мимоидущие «слова, слова, слова!..»

«Случайность, читал далее Артингсон в другой статье, – есть частное явление, в каком-либо общем круге, столкнувшееся и пересекшееся явлениями другого круга или нескольких кругов. Следовательно, нам необходимо узнать, изучить начало и развитие всех кругов для того, чтобы разъяснить и предупредить или вызвать случайности. В мире планет, при их движении, могут быть разные комбинации, и мы можем предсказать их, вычислить заранее. То же самое может наука со временем сделать и в мире случайностей; но здесь циклы сложнее, элементы дробнее и многочисленнее; почти каждая частица материи может быть источником отдельного цикла явлений»…

Да! Но наука никогда не дойдет до этого, подумал Артингсон.

«Под именем музыки», – читал он далее, в специальной статье, озаглавленной: Что такое музыка?.. – «под именем музыки обыкновенно понимают известные сочетания звуковых волн, известные колебанья воздуха, которые могут произвести в наших нервах тот или другой строй, но при этом определении упускают из виду то обстоятельство, что воздух есть смесь двух газов, и что колебания каких бы то ни было газов, даже самых тонких и более упругих, могут являться в виде звуковых волн. С другой стороны, звуковая волна может заменяться световой или тепловой, а эти последние превращаются в электромагнитные волны наших нервных токов. Следовательно, задачи музыки лежат, во 1-х, в разгадке всех звуковых колебаний, во 2-х, в разгадке этих колебаний в нервах, в 3-х, в разрешении, каким образом эти колебания сливаются с жизнью, какой переворот производят они в её строе и какие благотворные результаты они вносят в этот строй; наконец, в 4-х, эти задачи рассматривают звуковые колебанья, как часть общих мировых явлений, и указывают, каким образом они могут сливаться со всею деятельностью и развитием человечества…»

Артингсон прочел несколько раз прежде чем понял смысл этого странного места, и когда понял, он невольно приподнялся с постели. – «Да ведь это новый мир новый особенный мир, вскричал он! – Ну! а если все это сумасбродство?! Да иначе не может быть, и ничего здесь нет, кроме бездоказательных фантазий и философских соображений!»

И он с жаром принялся читать целый длинный ряд статей, которые были напечатаны в нескольких номерах под разными рубриками. Но фантазий не было в этих статьях. Философских соображений тоже не оказалось. Все это были чисто практические результаты, чисто эмпирические выводы. Приводилось множество опытов, целый ряд чертежей, объясняющих их, приводились даже математические вычисления и длинные формулы испещряли целые страницы.

И чем яснее, убедительнее становились для Артингсона эти выводы, тем яснее, отчетливее являлась перед ним фигура этой странной загадочной девушки, наклонившейся над пианино и быстро, неуловимо, быстро, игравшей перед ним дрожавшими tremolo страстную, божественную музыку.

– Я просто, кажется, весь проникся ароматом её комнаты, – подумал он, – мне все чудится этот запах, этот тонкий, нежный, освежающий и вместе с тем раздражающий запах… Или эти листы пропитались её атмосферой? И он хотел поднести к лицу эти листы, и вдруг ему бросился в глаза крупный заголовок:

«Что такое любовь?»

– Вот он неразрешимый вопрос! – подумал Артингсон, и глаза его жадно впились и забегали по строкам статьи.

«Это одно из самых великих и неопределенных явлений, говорила статья. Это явление мировое, и название собственно любви мы обыкновенно придаем только одному виду его; при том и этот вид заключает в своей рубрике множество частных категорий. В общих явлениях это чувство может быть выражено даже в мировом притяжении, если только это притяжение может быть сведено на магнитную силу. Затем, магнитные явления, или, вообще, разнородные электрические напряжения, представляются стимулами и возбудителями влечений, симпатий и, вообще тех чувств, которые мы называем любовью…

«Любовь, – читал далее Артингсон – является вместе с индивидуальностью и именно с ней связывается все, что обыкновенно называют чувством самосохранения, эгоизмом, самолюбием, со всеми их производными: честолюбием, гордостью, скупостью»…

«Все это, весь комплекс этих страстных отношения возник в силу простого сознания собственной индивидуальности и её отношения к окружающему миру»…

Далее статья указывала, каким путем он возник, разбирала и объясняла, как все органы нервной системы и других систем участвуют в явлениях этой индивидуальной любви. Статья представляла множество примеров, наблюдения, даже опытов…

«Совсем другой род любви, говорила она далее, мы видим в тех отношениях, которые можем назвать собственно любовью или симпатиями бессознательными и сознательными. Рассмотрим сперва симпатия бессознательные. При этих симпатиях является не простое индивидуальное стремление, хотя эти симпатия и выражаются часто в сильном желании обладать предметом, которые нам нравится; но при полном развитии этого чувства, самые этот предмет, независимо от нас, становится возбудителем наших чувств и, так сказать, центром притяжения…»

Затем статья разбирала явления любви матери и любви половой, сравнивая их, указывая сходство с одной стороны и глубокую разницу с другой. Далее она устанавливала категории для этих явлений и объясняла их сущность. Эта сущность скрывалась в удивительно сложных физиологических и психологических явлениях организма и преимущественно в колебаниях электромагнитных волн в нервах. Из этого основания, поставленного на фактической почве, статья шла дальше; она распределяла категории симпатий не только в разных темпераментах, но и в разных нациях; она разбирала, как называла она, полярность отношений между разными вариантами организмов мужчины и женщины, она входила в удивительные, самые тонкие физиологические и анатомические подробности.

– Какой, однако, грубый цинизм! – невольно подумал Артингсон, которого оттолкнуло это подробное описание разных частей организма. Он не привык к этим трупным исследованиям. Они казались ему чем-то грубым, материальным, при представлении о таком идеальном чувстве, как любовь.

Но вдруг все его внимание было приковано одним описанием.

Статья под одной из категории, именно 32-й, описывала его, мистера Артингсона, его страстный, умный и талантливый организм. Она описывала его натуру, его чувства, одним словом, это был точный, верный портрет его даже до мельчайших подробностей его души и тела.

– Это они с меня списали! – подумал он с сильным изумлением.

«Такия натуры, говорила статья, требуют для своих законных симпатий таких же страстных и талантливых, неудовлетворенных натур. Только тогда получают их симпатии правильное естественное течение, и, если при этом они редко достигают того довольства, которое дает им так называемое семейное счастье, то за то дети их являются в виде также страстных и талантливых натур, которые могут быть в высшей степени производительны для жизни целого общества».

«Для мужчин этой категории, говорила статья, симпатическую пару составляют брюнетки с цветом тела десятой клетки спектра; с роскошно развитыми черными волосами и с электрическим напряжением в 0,8 м., с большими разрезами глаз, с большими черными (степень Е) глазами…»

И чем далее шло это описание, тем яснее и яснее из него выходил образ её, этой девушки, этой загадочной мисс Джени. И когда статья, с прежним цинизмом начала входить во все тонкие анатомические подробности, то руки мистера Артингсона слегка задрожали, глаза подернулись туманом, и он с негодованием бросил листки журнала…

– Все это чепуха! – вскричал он вслух, – чепуха и сумасбродство; глупые фантазии растленного воображения!

И между тем, в то же мгновение он опять с жадностью схватился за эти глупые фантазии… Впрочем, он перевернул целую страницу.

«Все наши наблюдения, говорила статья, сделаны над 30,000 субъектов и 2,000 трупов. Мы несколько раз поверяли наши опыты, и если не печатаем теперь всех длинных рядов цифр, всех таблиц, составленных нами, то это потому, что мы желаем вполне закончить наши работы и привести их к полным, цельным и связным результатам»…

Артингсон, пропустил целых два §§ и остановился на § под рубрикой: бессознательная и подавленная любовь девушки. Он с новою жадностью начал читать его.

«Одно из страстных и самых неопределенных явлений, говорил параграф, представляет подавленная любовь девушки, – любовь, которая может появиться вдруг, внезапно, вследствие встречи с мужчиной, который составляет её симпатическую пару, и которая может быть подавлена в силу разных случайных обстоятельств. Всего чаще эта любовь переходит в мистическое чувство, как и всякая половая любовь…»

Артингсон отшатнулся от этих страшных строк и задумался над ними.

«Это просто какой-то животный, грубый материализм!» – решил он, и читал дальше.

«Мы не будем указывать, – говорила статья, – на те болезненные, патологические явления, которые происходят при этих грустных случайностях. Они исследованы в медицине, они являются в виде истерики, мигреней, satyriasis и т. п. Для нас важен переход в одно состояние, в состояние quasi-болезненное, при котором нервные электромагнитные токи приходят в соприкосновение с электромагнитным током всей окружающей обстановки, состояние, при котором почти все циклы случайностей становятся доступными для организма, и он видит не только все его окружающее чрезвычайно ясно, хотя и бессознательно, видит на далекие расстояния, но он может видеть прошедшее и даже следить за развитием циклов случайностей в довольно отдаленном будущем. При этом странном состоянии индивидуум не только может отгадывать состояние другого родственного для него по магнетическому напряжению индивидуума, – он может угадывать все его мысли, чувства, он может даже воспроизводить то, что было утрачено памятью в мыслях и чувствах этого симпатичного для него индивидуума. В этом случае, само собой понятно, могут воспроизводиться как музыкальные звуки, так и поэтические мысли, отвечающие этим звукам, потому что они прямо совпадают с электромагнитными волнами нервов двух индивидуумов, взаимно симпатизирующих друг другу. В этих странных явлениях, любовь совершает как бы полный оборот. Она снова входит в область мировых явлений, в область общих магнитных токов, общих свойств тяготения!..»

Артингсон не читал далее – не мог читать. В его памяти вдруг воскресла эта вечерняя сцена, когда он, увлеченный воспоминанием прошлого, с таким восторженным одушевлением играл позабытый, на веки, казалось ему, позабытый романс, и вдруг перед ним явилась она, эта чудная девушка и пропела этот романс с такой силой и правдой.

«Потемки, мы ходим впотьмах, сэр!» – припомнилось ему…

И весь подавленный этой загадочной, фантастической сценой, он отбросил листки «Просветителя» – он не мог дальше читать их.

– «Все можно объяснить, – думал он, – но ничего нельзя разгадать»; и в тоже время чувствовал, что эта бессильная сентенция была просто порыв отчаянья; что эта статья, эта странная статья была права, что в ней точно такая-же правда, как в этой чудной, правдивой девушке.

Он загасил лампу, он закрыл глаза и старался припомнить свою милую, свою родную Джеллу и Лиду и всех, которыми так дорожило его сердце.

– «Завтра они получат мое письмо и как они все обрадуются. Лида даже расплачется и поцелует – о! непременно поцелует это письмо».

Но сквозь все эти представления, насильственные представления, перед ним вставал все тот же образ этой волшебницы, с сверкающими, восторженными, кроткими и любящими глазами, образ брюнетки с цветом тела десятой клетки спектра, с роскошно развитыми волосами, с большими черными глазами…

– «Господи– прошептал Артингсон, – это просто наваждение!»

Да! он действительно прошептал это, хотя и не верил ни в какие наваждения.

Он усиленно зажимал глаза, он старался отвлечься от этого ароматного запаха, который окружал его своей повелительной, подавляющей атмосферой, от этого смутного шелеста легкого платья, который, казалось ему, раздавался в его ушах. Он перевертывался с одного бока на другой, тяжело дышал, и тихо, дремотно всхлипывая, заснул в утомлении, ища какой-то руки, как ребенок ищет руки своей матери.

Но и сон его был тревожен и странен. И во сне перед ним являлся все тот же образ этой девушки, его симпатичной пары, являлся, в легкой белой одежде, «как ангел белый иль белая птица!» Образ этот смотрел на него такими страстными глазами, глазами «подавленной первой любви». Он вдруг взмахивал перед ним своими руками. О! какими чудными, пленительными руками!..

Он с ужасом просыпался, он слышал, как трепетно билось его сердце, как стучала кровь в его висках и снова засыпал под влиянием тяжелого кошмара.

И снова, являлся ему все тот же образ. «Смотри сюда!» говорил он. И видел он, как вертелись перед ним в громадной, темной бездне бесконечные рычажки, колеса, винты.

«Это записывают твои мысли, твои чувства, все твои тайные помышления, потому что ничто не скроется перед судом вечной, великой Истины!»

И он снова просыпался весь в холодном поту.

Он уснул, наконец, крепким, бесчувственным, сном, когда тонкий дремлющий свет утра синеватым туманом осветил всю комнату.

IV

На другой день он тотчас же отправил письмо к жене и вслед за ним сам отправился в банкирскую контору Барнквайра и Ко. Оттуда он заехал к мистеру Литль. Он считал необходимым сделать этот, визит из старого знакомства, благодарности и почтения к нему, почтенному, ученому мистеру Литль.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю