Текст книги "Горизонты и лабиринты моей жизни"
Автор книги: Николай Месяцев
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 34 страниц)
Глава III
ПО НЕИЗВЕДАННОМУ ПУТИ
О полученном мною назначении рассказал своим сокурсникам. Они поздравили меня и вместе с тем насторожили. «Возьмешь личное дело из академии, придешь на Лубянку, сдашь его и прощай – как в воду канул, – говорили „знатоки“, – комиссия комиссией, а у органов свои планы». Кто-то превратил все это в шутку, и само собой забылось. Но вечером Юра Менушкин потихоньку сообщил мне, что ребята на всякий случай решили, что будут ждать меня у подъезда дома № 2 на Лубянке в четыре часа дня, к этому времени, по их расчетам, я должен освободиться. Думаю, чем черт не шутит. В Москве родных никого, друзья по академии разъезжаются по фронтам и флотам, школьных – тоже не осталось никого. Мама эвакуирована в Вольск, старшие братья – Борис в Уфе, Георгий на фронте, Александр слесарит в Челябинске, вместе с ним сестра Лидия работает в охране эвакуированного из Москвы завода «Калибр», брат Алексей и вовсе далеко – летает на Дальнем Востоке. Согласился, оговорив, что если я в четыре часа дня не появлюсь, то Юра и товарищи дают телеграмму моему старшему брату в Уфу, а сами идут в Центральный Комитет партии и обо всем случившемся рассказывают.
Как и было предписано, без четверти два я, выполнив необходимые формальности, вошел в дом № 2. Поднялся на шестой этаж и, поблуждав по его длинным, замкнутым в нечто подобное кольцу коридорам, нашел нужный мне кабинет, постучал. Это, как я понял, была приемная – большая, светлая, со скромной мебелью. Я отрекомендовался. Женщина в штатском платье, очевидно секретарь, попросила подождать. Не прошло и десяти минут, как она сказала мне: «Начальник следственной части бригадный комиссар Николай Иванович Макаров приглашает вас».
В кабинете, гораздо меньшем, чем приемная, но таком же светлом и высоком, обставленном красивой мягкой мебелью, около письменного стола стоял бригадный комиссар: среднего роста, с небольшим животиком, с русыми волосами, голубовато-серыми немного навыкате глазами. Он выслушал мой рапорт о прибытии, взял поданный мною пакет, вскрыл его, пробежал содержащиеся в нем бумаги, внимательно с головы до ног оглядел меня и спросил: «Вы что, в академии в морской форме по-пластунски ползали?» «Так точно. Ползали», – ответил я.
Он кому-то позвонил. Почти немедленно явился капитан-лейтенант, которому бригадный комиссар сказал: «Это наш новый младший следователь. Его нужно экипировать, выдать оружие, удостоверение личности и все прочее, что положено». Затем обратился ко мне: «Идите – это наш комендант, он приведет вас в надлежащий вид».
После этих слов все мои страхи пропали. Я успокоился. Бригадный комиссар, очевидно, заметил перемену в моем настроении и спросил: «Вас что-то беспокоит?» Я попросил разрешения перенести экипировку на завтра, а сегодня, если это возможно, отпустить меня. Бригадный комиссар сказал коменданту, что он свободен, а меня спросил: «Не могли бы вы поделиться, что именно вас беспокоит? Может быть, я могу помочь, ведь я теперь ваш начальник».
И я все подробно рассказал: как меня допрашивал особист, о советах «знатоков» деятельности органов госбезопасности и о том, что в четыре часа меня ждет компания моих друзей, готовая прийти мне на помощь.
Бригадный комиссар сидел, обхватив голову руками, слушал не перебивая, по-прежнему внимательно разглядывал меня. Лицо его почти не менялось. О чем он думал, догадаться я не мог. Лишь когда я закончил свою «исповедь» почти со слезами на глазах, он встал подошел ко мне, положил обе руки мне на плечи и спросил: «Вы не будете возражать, если я встречусь с вашими товарищами?» Я растерялся от неожиданности и промямлил: «Пожалуйста». Тот, кто мог видеть нас со стороны – одетого с иголочки бригадного комиссара и младшего военного юриста в потерявшем свой первоначальный синий цвет морском обмундировании, – наверное, удивился. Мы шли по коридорам, комиссар о чем-то меня спрашивал, я отвечал, – что не помню.
Выйдя на улицу, я увидел Юру Менушкина, фланирующего вдоль здания, а на противоположной стороне, у магазина «Гастроном», остальных своих друзей, показал их комиссару, и он прямехонько к ним направился. Я, естественно, за ним, а за мной Юра. При нашем приближении друзья по всем правилам строевой службы откозыряли бригадному комиссару. Он с улыбкой сказал: «Вот доставил вам в целости и сохранности вашего друга. Не волнуйтесь, все будет в порядке. Не надо думать, что в органах нет честных и порядочных людей, их большинство». Расспросил каждого, кто и откуда родом, где семья, куда получили назначение. Бригадный комиссар пожелал нам доброго здоровья, честной, самоотверженной службы.
А мы пошли в казарму собирать в путь-дорогу отбывающих в действующую армию наших товарищей: вечером уезжала на Балтийский и Северный флоты первая группа. У вагонов провожающих было мало, да и то в основном военнослужащие.
Тускло горели фонари. В Москве действовали жесткие правила светомаскировки. В купе распили по чарке водки. Расцеловались и пошли домой. Юра Менушкин жил у меня. Долго бродили вдоль пруда в Останкино. На противоположной стороне его белела колоннада дворца, да на фоне темного неба проглядывали купола и кресты церкви. Спать не хотелось. Говорили обо всем, кроме нашего будущего, нашей судьбы. Она была во мраке войны…
Вечером следующего дня мне предстояло проводить в Севастополь Юру, а утром пойти на службу в Третье управление Военно-морского флота СССР, на Лубянку, в дом № 2. Там комендант и его помощники довольно быстро меня экипировали, выдали оружие, удостоверение личности. В таком блестящем обличье я предстал перед начальником следчасти Третьего управления бригадным комиссаром Николаем Ивановичем Макаровым.
Он посоветовал мне внимательно ознакомиться с постановлением Центрального комитета ВКП(б) об извращениях, имевших место в органах госбезопасности в то время, когда наркомом внутренних дел был Ежов, с целым рядом приказов, касающихся следственной и агентурной работы, поприсутствовать при проведении сотрудниками управления различных оперативных действий и так далее. Для меня все это было очень важно, так как я не имел ни малейшего представления о деятельности органов государственной безопасности вообще, в армии и на флоте в особенности. Николай Иванович познакомил меня с отдельными следственными делами, интересуясь моей оценкой, делился своими впечатлениями и рекомендациями. В его отношении я почувствовал теплоту и участие. Может быть потому, что у него не было детей, или потому, что мое детство чем-то напоминало ему его детство, о чем я узнал гораздо позже.
Тогда же меня заполнило чувство благодарности к этому чекисту из питерских рабочих. Николай Иванович внушал мне, что я обязан всегда помнить и всегда непременно руководствоваться в делах тем, что чекист, как говорил Дзержинский, должен быть человеком с горячим сердцем, холодной головой и чистыми руками. «Ты, – наставлял меня бригадный комиссар, – не имеешь никакого права дотрагиваться даже пальцем до подследственного; применение мер физического воздействия со стороны следователя к подозреваемому, обвиняемому есть первейшее свидетельство профессиональной слабости и непригодности следователя. Надо уметь видеть другого человека, ставить себя на его место. Радоваться его радостями. Болеть его болями». Уроки бригадного комиссара прошли со мною по всей жизни, независимо от того, где я впоследствии работал.
В первые дни пребывания на службе в доме № 2 на Лубянке в моем подсознании почти постоянно возникал Василий Корячко. Здесь, по этим коридорам, его водили на допросы, может быть, все это было не здесь, а на других этажах этого огромного здания или в тюрьме, где я пока по долгу службы еще не был. В моей голове не укладывалось, как соотносятся то, что мне внушал начальник следственной части и что с удовлетворением воспринималось мною, как человеком с определенной юридической подготовкой, и факт ареста Корячко. Я исключал даже саму возможность следственной ошибки при таком начальнике, как бригадный комиссар. Может быть, следствие по делу Корячко, рассуждал я, велось в другой следственной части – Особых отделах, при другом плохом руководителе (что и было в действительности, о чем я узнал спустя много лет). Спросить напрямую бригадного генерала о том, говорит ли ему что-либо фамилия Корячко, не позволяла служебная этика: было принято как норма поведения не лезть в дела других следователей или оперативников.
Проблема истины, справедливости следствия в органах государственной безопасности встала передо мной сразу после того, как я начал вчитываться в документы, с которыми рекомендовал мне ознакомиться начальник следственной части. Меня насторожило то, что в них на первый план, как совершенно определенная доминанта, выдвигались интересы безопасности государства и уходило в сторону, тонуло то, что должно было бы стоять на защите чести и достоинства человека, что так обстоятельно разработано наукой уголовного процесса.
Концепция Вышинского «признание обвиняемого – царица доказательств» проглядывала в этих документах. Передо мной вставал один основной вопрос: об отношении государства в лице его органов безопасности к человеку, его чести и достоинству. И не в теоретическом плане, здесь все было более или менее ясно, а в практическом – в повседневной следственной практике. Ответ на этот вопрос я буду искать…
А пока дело Василия Корячко было для меня свидетельством беззакония и произвола органов госбезопасности. Среди моих знакомых, а тем более близких никто не пострадал в период известных массовых репрессий. Чужая боль была от меня далека, непосредственно я ей не сопереживал. Более того, считал за правило, что, если человека арестовывают от имени советской – народной – власти, значит, он виновен, заслуживает наказания…
Пройдет Великая война, наступит мирное время, а Василий Корячко будет находиться в заключении. После XX съезда КПСС, когда начался пересмотр следственных дел осужденных по контрреволюционным составам преступлений, мне позвонил прокурор Главной военной прокуратуры с просьбой разрешить приехать ко мне в ЦК ВЛКСМ, где я трудился секретарем Центрального Комитета, и поговорить о Корячко, который просил о пересмотре его дела и реабилитации. Я сказал, что приеду в Главную военную прокуратуру сам. Она размещалась в одном из зданий нашей академии и ее посещение многое воскресило в моей памяти.
Прокурор рассказал, что Корячко дважды совершал побег из мест заключения, дважды его ловили и каждый раз снова судили и добавляли, по совокупности, срок заключения. У прокурора сложилось убеждение, что дело Корячко было сфальсифицировано. Пригласил же он меня в связи с тем, что Корячко в ходе следствия просил и настаивал на том, чтобы в качестве свидетеля по его делу допросили меня, аргументируя, что мои показания могли бы опрокинуть выдвинутые против него обвинения, которые носили характер грубых искажений фактов, имевших место, но оцененных предвзято.
Прокурор спросил, какого я был мнения о Корячко, было ли в его взглядах, высказываниях то, что можно было бы вменить ему в вину. Ответил, что нет. Он был таким же слушателем, как мы все, с такими же, как у нас, взглядами, может быть, с более критической оценкой положения на фронтах, о чем я ему говорил.
Единственное, чем он выделялся среди нас, так это любовью к своему украинскому народу, иногда в его сравнительных оценках культур различных народов сквозили элементы превосходства родной ему культуры, но это не криминал. Я подробно рассказал прокурору о допросе меня особистом. Стало совершенно очевидным, почему он не дал подписать мне протокол моего допроса – его содержание разрушало выстроенную против Корячко версию обвинения.
Прокурор, поблагодарив меня, сказал на прощание, что он подготовит материалы на полную реабилитацию Корячко, что и было сделано. Но никакая реабилитация не вернет – никогда не вернет! – молодые годы, и не только – любые годы, проведенные за колючей проволокой.
Шел я из Главной военной прокуратуры в Цекомол, а душа так же плакала и страдала, как тогда, августовской ночью 1941 года, в военных лагерях под Москвой, в Болшево, во время и после допроса меня особистом. Я шел и слышал его вопрос: «Дайте показания о проводимой вами совместно с Корячко антисоветской пораженческой агитации».
…Теперь мне, младшему следователю Третьего управления Военно-морского флота СССР, чекисту, придется допрашивать граждан СССР и иностранных, арестованных за контрреволюционную деятельность в ее различных проявлениях: измена Родине, шпионаж, террор, диверсия и прочее, в том числе и антисоветская агитация и пропаганда. Придется вести следствие в условиях войны, то есть при обстоятельствах, отягчающих любое преступление.
Война приобретала свою логику. Под Смоленском почти на месяц были остановлены немецко-фашистские войска. Несмотря на тяжелейшие потери наших войск, просматривалось одно: ставка гитлеровцев на блицкриг, молниеносный разгром Советского Союза терпит неудачу.
В Москве становилось пустынно. Заметно поубавилось жителей. Многие предприятия и учреждения были эвакуированы. Выйдешь на площадь Дзержинского, оглянешься вокруг и увидишь далекие очертания Манежной и Старой площади, Сретенки, улицы Кирова. А на них редких прохожих.
В сентябре 1941 года гитлеровское командование, пополнив резервы, начало новое наступление на основных стратегических направлениях: на севере – на Ленинград, на центральном участке фронта – на Москву, на юге на Киев, Крым, Донбасс.
В следственной части у меня не было еще товарищей, с кем бы я мог поделиться своими тревогами о ходе боевых действий на фронтах Великой Отечественной. Сердце обливалось кровью, когда доходили вести об окружении наших армейских группировок, о массовых пленениях. Товарищи по следчасти, которые работали с немецкими военнопленными, рассказывали, что те ведут себя высокомерно, нахально. У каждого гитлеровского офицера была при себе книжечка, содержащая «двенадцать заповедей в обращении с русскими», в которой, в частности, говорилось: «Вы должны осознавать, что являетесь представителями великой Германии. В интересах немецкого народа вы должны применять самые жестокие и самые безжалостные меры. Иначе вы никогда не сможете занимать ответственные посты у себя на родине. Держите русских на расстоянии. Никогда не вступайте с ними в спор: действуйте!»
И они действовали, не щадя никого и ничего…
Тянуло в действующую армию, туда, где мои сверстники совершали почти невозможное в боях с врагом! Однако были долг и приказ.
Оружием следователя госбезопасности, моим повседневным оружием должна стать честь и честность. Именно этим всегда был силен и славен мой народ. Мне шел уже двадцать второй год, и я хорошо знал, что бесчестье – тоже оружие. Я обязан был искать истину. Это тоже был мой урок первого этапа Великой Отечественной. Мое поколение шло в бой против бесчестия гитлеровцев за честь своего народа, Отчизны своей.
С такими мыслями и чувствами я приступил к работе. Следственная часть была эвакуирована в Ульяновск, где находились все основные подразделения Наркомата Военно-морского флота СССР, в том числе и его Третье управление. В Москве оставались несколько человек для текущей оперативной работы. Но и мы 21 октября 1941 года должны были выехать из Москвы.
Трагические дни начала и середины октября 1941 года отложились в памяти отдельными картинами, из которых трудно сейчас составить панораму жизни Москвы. Она стала ближайшим тылом действующей Красной армии. В некоторых местах немцы подходили к дальним окраинам города. С захваченных ближних аэродромов они днем и ночью терзали столицу. Пытались взять ее в клещи, окружить и захватить. В те дни, и особенно 16 октября, на восток двинулись тысячи москвичей.
Пешком, на повозках, в автомашинах, вперемежку с перегоняемым скотом уходили советские люди подальше от нацистского нашествия. В городе стало необычно тихо и пустынно. Он насторожился. Пепел сжигаемых документов лохмотьями висел в сером небе и нехотя падал на землю. Ночную тишину можно было слушать. Она нарушалась шумом редких автомашин да перекличкой патрульной службы. Мы были на казарменном положении, дабы в случае надобности заткнуть образовавшиеся в обороне бреши.
Изредка удавалось с разрешения руководства отлучиться. В одну из таких отлучек я навестил на нелегальной квартире Машу Мазурову – свою соученицу. Она была оставлена для подпольной работы в городе. В ее «нелегалке» было уютно, как в былые мирные дни, казавшиеся уже далекими. Война сразу отодвинула все в прошлое. Сделала историей. Сидели мы с Машей за круглым столом под розовым шелковым абажуром («крик» предвоенной моды), пили чай, вспоминая друзей. Пожелали друг другу счастья и разошлись. Больше прощаться во всей Москве мне было не с кем. Война разбросала всех друзей и близких. Кого куда…
До Ульяновска мы доехали быстро. Поезда на восток шли почти впритык друг к другу. Казалось, что все сдвинулось с места. Переезжали целые заводы, театры, детские дома… Но сдвинулось, конечно, не всё и не все. Страна, ее тыл жил и трудился, каждодневно питая фронт всем необходимым, зачастую отрывая от себя последнее. А фронт в боях учился воевать.
Народ был един в своем духовном порыве спасти родину от фашистского рабства. Он жил Великой верой в грядущую Победу.
О, если бы сейчас, в наше время, нашлась политическая сила, которой бы удалось вселить в народ веру в возможности социализма, он, народ, вопреки всякого рода кликушествам снова совершил бы чудеса и его государству не пришлось бы ходить по миру, собирая нищенские подачки на колбасу и колготки. К сожалению, эту веру продолжают убивать.
Мне думается, что главным выводом из первого этапа – самого трудного – Великой Отечественной войны является то, что советский народ, его молодое поколение имело Веру, жило Верой в победу.
Представляется, что органы госбезопасности призваны так строить свою деятельность, чтобы укреплять народную веру, а не разрушать ее. Путь к тому – стремление к познанию истины в каждом следственном деле, а стало быть, обеспечение справедливости по отношению к каждому человеку. Естественно, что в данном и в последующих случаях я говорю применительно к следственному процессу.
В Ульяновске (бывшем Симбирске – городе семи ветров) я снова встретился с родной Волгой. Она лежала, скованная льдом. Ветер из Заволжья гнал вниз, к Куйбышеву, к Вольску, снег, как будто там не хватало своего. Я вспоминал детство и огромные сугробы, что наметали заволжские ветры в наших местах, – огромные! А может быть, мне, тогда малышу, они казались такими.
Город был переполнен эвакуированными. На его окраинах обосновывались эвакуированные заводы; действующие работали на полную мощность, а люди все прибывали и прибывали. Жили тесно, но не в обиде, а в соучастии. Ведь лихая беда объединяет, мелочи жизни перешагивает.
Наша московская группа влилась в основной коллектив Третьего управления, которое размещалось на улице Труда, около гимназии, где учились В.И. Ленин и А.Ф. Керенский, а директором гимназии был отец Керенского. Но это к слову.
Уже на следующий день нас загрузили работой. Не помню всех следственных дел, которые я принял к производству. Одно из них врезалось мне в память на всю жизнь, о другом спустя много-много лет мне напомнил мой друг Николай Иванович Любомиров. Вот о них-то я и попытаюсь рассказать.
В следственной части находились под арестом по подозрению в шпионаже два профессора ленинградской Военно-морской академии.
Один из них – специалист в области металлографии занимался исследованием материалов по изготовлению броневых плит, навешиваемых на боевые корабли с целью их защиты, другой – специалист в сфере рулевых корабельных устройств и других вспомогательных механизмов. Допрашивали их два старших следователя. Это следственное дело, судя по разговорам, считалось перспективным, то есть помимо пресечения шпионской деятельности этих двух людей можно было выявить связи, каналы и направления деятельности германской разведки на нашем военном флоте.
Однако время шло, а дело стояло. Арестованные показаний о своей шпионской работе не давали. Дело это вели следователи, которые были гораздо старше меня, посматривали на меня свысока, давали понять, что каждый сверчок должен знать свой шесток и не лезть со своим высшим юридическим образованием не в свои дела, хотя я и не лез.
Надо заметить, что среди следователей Третьего управления НКВМФ СССР с высшим юридическим образованием помимо меня был еще лишь один человек. Эта беда, как я потом узнал, имела быть и в следственной части Особых отделов НКВД СССР, и в следственной части по Особо важным делам МГБ СССР, в которых мне в разное время позже пришлось работать. Следователи почему-то нередко рекрутировались из людей с низкой общеобразовательной подготовкой, низким культурным уровнем.
Однажды меня пригласил к себе в кабинет бригадный комиссар Макаров и приказал принять к производству дело на профессора Владимира (отчества не помню) Сурвилло – специалиста, как я уже говорил, в области рулевых устройств и вспомогательных механизмов боевых кораблей. Внимательно ознакомившись с делом, я не нашел там каких-либо прямых или «сильных» косвенных улик, свидетельствующих о справедливости подозрений в адрес Сурвилло, обвиняемого в шпионаже в пользу немецкой разведки. Допросы моего предшественника были бесплодны. Они почему-то совершенно не затрагивали высокую профессиональную подготовку подследственного и тот несомненный интерес, который он может представлять для вражеской разведки с точки зрения его оценок состояния боевых кораблей отечественного флота. Надо сказать, что и в работе с агентурными данными эта сторона не была в сфере активных оперативных действий нашей контрразведки. Я решил учесть этот пробел, сделать его ведущим началом при допросах Сурвилло.
В один из предпраздничных ноябрьских дней ко мне по моему вызову ввели Сурвилло. Я поздоровался с ним, пригласил сесть и, представившись, сказал, что отныне его следственное дело поручено вести мне. Передо мною сидел старик, хотя Сурвилло было пятьдесят четыре года. Ниже среднего роста, согбенный, с руками, висящими словно плети. В его взгляде отсутствовал, как мне показалось, всякий интерес к окружающему. Да и всей фигурой своей он выражал безразличие и безмерную усталость.
«Прежде чем допрашивать по существу дела, – подумал я, – надо дать ему возможность отдохнуть».
– Мне кажется, – сказал я, – что вы очень устали. Может быть, вам полезно было бы отдохнуть. Идите поспите. Соберетесь с силами, попроситесь ко мне на допрос, и я вас приглашу.
Думаю, что подследственный не сразу понял, что я ему предложил, а если и понял, то раздумывал – нет ли здесь какого-либо подвоха.
– Идите, – настаивал я.
Сурвилло долго молчал, рассматривал меня, а потом сказал:
– Да, я очень измотан. Мне действительно тяжко. Позвольте, я уйду.
На этом мы расстались.
Мне нужен был Сурвилло выспавшийся, с нормально работающей головой и приведенными в порядок нервами. Только в этом случае я мог оценить его как человека, с его характерными свойствами, повадками, волевыми качествами.
Допрос – это столкновение двух волевых начал, заложенных в следователе и в его подследственном. Надо уметь ставить эти две стороны (обоих субъектов) уголовного процесса в одинаковые по возможности условия. Именно по возможности, ибо неравенства не избежать: одна сторона свободна, а другая – с ограниченной арестом свободой. И все-таки подследственный не есть осужденный, его виновность находится в стадии доказательства, и потому он ограниченно свободен в выборе своей стратегии и тактики – признавать вину или нет (стратегия); в какой мере брать на себя вину: в полном истинном объеме или частично, укрывая что-то от следствия (тактика).
Через несколько дней Сурвилло попросился ко мне на допрос.
Выглядел он несравненно лучше. Я справился о его самочувствии. Он поблагодарил и сказал, что готов мне помочь в делах. Я сделал вид, что не заметил сказанного, и попросил его рассказать о своей жизни; рассказать мне все, что он хочет. Я буду слушать и записывать. «В деле останется для потомков, – заметил я, – ваше жизнеописание, в конце которого будет черным по белому значится: „мною прочитано, с моих слов записано верно“. И ваша подпись».
Рассказ Сурвилло был длинным. В ходе его я дважды заказывал чай. Он с удовольствием пил и с большими подробностями и откровением рассказывал о себе.
Владимир Сурвилло был кадровым морским офицером с дореволюционным стажем. Он любил русский военно-морской флот, с упоением рассказывал о его доблестях. Иногда его показания были похожи на чтение лекции на вольно избранную тему.
Из этих первых допросов я вынес впечатление, что Сурвилло ценит жизнь, товарищество, привязанности близких ему людей. Несомненно, беспокоится о своем достоинстве, личностном «я» – как человек и специалист.
В ходе следствия я постепенно допросы превратил в беседы. Теперь свое пребывание на допросах подследственный воспринимал как отдых, как возможность предаться дорогим воспоминаниям о прожитом, об утраченной, неповторимой свободе, а возвращение в камеру – как насилие над ним и над его человеческой природой.
Так продолжалось недели две, но ежедневно. Сурвилло, по его собственным словам, уже не мог обходиться без меня.
И вот однажды Сурвилло, войдя ко мне, поздоровавшись и не садясь, сказал, что все продумал и решил дать подробные показания о своей шпионской деятельности в пользу немецкой разведки. Я, наверное, не мог скрыть своего удивления (ибо я начинал приходить к убеждению в его невиновности), а Сурвилло еще раз повторил сказанное. Я предложил ему написать в камере собственноручные показания. Подследственный мягко отвел мое предложение: «Мне будет легче, если мое признание вы зафиксируете в протоколе допроса». В моем сознании не возникло никаких соображений по поводу отказа Сурвилло от его показаний. Я только пытался остудить свое нетерпение. «Не торопись – говорил я себе, – остынь, не горячись. Иди вслед за арестованным, за его желанием. Анализируй, сопоставляй его поступки, стремления, умысел сиюминутных настроений».
«Вы готовы, – спросил я Сурвилло, – к даче показаний?»
Он ответил утвердительно. Я заказал чай с бутербродами. Мы перекусили, и Сурвилло начал рассказывать. Допросы шли ежедневно. Его показания были очень серьезны, касались многих людей, боевого состояния кораблей (применительно к его профессиональной сфере) и, конечно, шпионских связей.
О ходе допросов я ежедневно докладывал начальнику следственной части. Он воспринял признание Сурвилло как должное, но потребовал тщательной перепроверки его показаний. Ежедневно после окончания допроса я готовил запросы в различные подразделения нашей контрразведки с постановкой в них конкретных вопросов, связанных с оценкой показаний подследственного и проведения соответствующих экспертиз. Я понимал, что бригадный комиссар прав. Я верил в аксиому, что признание обвиняемого в совершенном преступлении не есть царица доказательств. Его показания должны быть тщательно перепроверены и перекрыты другими доказательствами. В ходе следствия на мои запросы приходили ответы, подтверждающие прямо или косвенно показания подследственного, что убеждало в их правдивости.
Сурвилло вел себя спокойно. Нередко соскальзывал на житейские темы, вспоминал о своем житье-бытье, о своих увлечениях, особенно балетом, восходящей тогда на балетном небосводе звездой, а затем превратившейся в звезду первой величины – балериной У. Мне было интересно слушать эти не относящиеся к делу воспоминания. Жизнь всякого человека интересна и по-своему поучительна, надо уметь слушать и слышать, что именно и как играет на струнах своей души твой собеседник.
Конечно, Сурвилло был настоящим русским человеком, широко образованным, со своими взглядами на культуру, на окружающую действительность. И для меня первостепенным было раскрытие умысла Сурвилло в совершении такого тяжкого преступления, каким является шпионаж. Что двигало им? Какие интересы направляли его на путь измены Отечеству? Без наличия умысла, прямого или косвенного, не может быть состава контрреволюционного (я употребляю терминологию тех лет) преступления.
…Молодой гардемарин Владимир Сурвилло удостоился чести быть зачисленным на царскую яхту «Штандарт» во время ее похода с императором Николаем II на встречу в Балтийском море с кайзером Вильгельмом, состоявшуюся в преддверии Первой мировой войны. Во время захода яхты в Киль Сурвилло вместе с другими членами команды списался на берег. Здесь, после большой выпивки и случайной связи с «дамой, прекрасной во всех отношениях», он, боясь компрометации, дал согласие офицеру германской разведки сотрудничать.
Вот такая банальная легенда была заложена в основу показаний Сурвилло. По его словам, германская разведка не обременяла его никакими заданиями ни в годы Первой мировой и Гражданской войн, ни в мирное время, вплоть до конца 1938 года. Вот тогда Сурвилло напомнили о его обязательствах перед германской разведслужбой и потребовали конкретной работы. Сурвилло уже был профессором, с большими связями в Ленинграде и прежде всего во флотской среде. Сурвилло, по его словам, испугался возможных провокаций и шантажа со стороны германской разведки и не явился в органы госбезопасности с повинной – его испугали массовые репрессии, имевшие место в то время.
Страх повел Сурвилло дальше. С ним вышел на связь резидент, снабдил адресами явок, способом передачи шпионских данных. Перепроверка этой части показаний подследственного подтверждала их достоверность. Германскую разведку интересовали данные о боевых качествах кораблей, недавно спущенных на воду и приписанных к флотам, преимущественно Балтийскому. На допросах Сурвилло показал, какие именно данные он передавал своим связникам: где, каким образом, в каком виде и так далее. Особое внимание он обращал на недостатки боевых кораблей новых серий, в том числе серии крейсер «Киров». И в этой части показаний их перепроверка также свидетельствовала о том, что эти недостатки действительно присущи нашим новым боевым кораблям. Сурвилло назвал многих командиров флота, которые по разным обстоятельствам помогали ему в сборе шпионских данных.
Показания Сурвилло были настолько серьезны, что к его перекрестным допросам приступили начальник следчасти Макаров и прокурор, наблюдавший за работой следователей Третьего управления НКВМФ, за моей работой в том числе. И на их допросах в моем, естественно, присутствии Сурвилло подтверждал ранее данные им показания и конкретизировал обстоятельства, условия, характер и прочее своей шпионской деятельности.