355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Обрыньба » Судьба ополченца » Текст книги (страница 4)
Судьба ополченца
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 21:03

Текст книги "Судьба ополченца"


Автор книги: Николай Обрыньба



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 38 страниц)

– Пусти в сарай!

Я ударил его ногой в живот, он сразу осел и заплакал. Мне стало стыдно и горько. Обвел взглядом синеватые от холода лица, смотрящие на меня темными глазницами, и сказал:

– Здесь тяжелораненые бойцы, и места нет даже для нас, санитаров. Мы их перевязали, и если их сейчас не поберечь, все погибнут.

Серая масса заколебалась. Но тут кто-то в толпе крикнул:

– Чего вы их, сук, слушаете?! Бей их, гадов!

За секунду в сознании пронеслось, что призыв бить во множественном числе, хотя я стою против них один, – страшный и несправедливый, этим множественным числом они уже как бы оправдывали себя; но хотели они растерзать и бить не одного санитара, защищающего раненых, – убивая меня, они будут убивать какую-то темную силу, убивающую их самих. И я закричал! Нельзя было показать слабость. В крике обрушив на них энергию обвинения – в жестокости к раненым, искалеченным! Чтобы не было у них оправдания!

Толпа отошла. А меня начала сотрясать дрожь от пережитого.

Больше к бараку никто не подходил, но мы дежурили всю ночь.

* * *

На третий день мои запасы медикаментов кончились, чувствовал я себя плохо, от усталости, от моральных страданий; мне казалось, что я сам начинаю разлагаться, как мои раненые. У меня была заветная баночка меда с сотами и пчелами, которую я держал на такой случай, который был со мной сейчас. Я решил разделить мед на троих, но к нам подошел санитар и предложил обменять у поваров мед на конину.

После переговоров через проволоку условились об обмене с одним поваром, тоже пленным, он уже вдоволь наелся конины, и ему хотелось чего-нибудь вкусного. Отдал ему мед, а мне нужно прийти ночью, когда будет готова конина, и забрать заднюю ногу как плату за мед, который к тому времени уже успеет съесть повар. Повар, звали его Антон, – здоровенный чернобровый шахтер из Донбасса, говорит он на смешанном украинско-русском языке, так свойственном рабочим юга Украины, – понимает меня:

– Не бойсь, отдам тоби ногу, тильки приходи. И на воротах не попадись полицаю.

Я должен пролезть под проволоку забора, отделяющего наш сарай от кухонного двора, перебежать незамеченным двор и прошмыгнуть в дверь кухни мимо полицая.

Антон сказал, что котел его второй по центру зала, и действительно, я нашел его.

– Ну от, бачитэ, и найшов, а, мабудь, боявся. А мед твой на дело пошел, у меня товарыщ хворый, от ему и надо с чаем меду. Ногу свою забирай.

Он вытянул из котла здоровенную ногу, от которой шел пар, и взять ее сразу было невозможно. Дав протряхнуть, взял ее под руку, а сверху накрылся Тониным красным одеяльцем, которое уже столько раз меня выручало. Не успел, пробравшись к двери, переступить порог, как меня окликнул полицейский:

– Что несешь?! – И схватил за одеяло.

Не раздумывая, я инстинктивно рванулся и, напрягая все силы, крутнул за угол кухни. Полицай поскользнулся и упал, оторвав конец одеяла. Раздался крик:

– Держи! Держи!..

Еще нажим. Мимо фонаря. И здесь уже ждал Саша, подняв проволоку. Застрочил пулемет вдоль ограждения. Но меня уже втянули в сарай, закрыли дверь и подперли палкой. Слышны топот полицаев, ругань, они так злились, как будто их ограбили, и трудно даже представить, что ждало бы нас завтра на плацу, если бы поймали меня. Но сейчас делается уютно и весело, ощущая в темноте теплые куски мяса. Делим на четыре части конину, а затем общипываем масластую ногу. Скоро остаются только чистые кости, все разделено, и всего так мало. Отдаем одну часть Морскому санитару (так его прозвали в бараке за тельняшку), он доволен, уверяет, что с ним не пропадешь. Даем рядом лежащим по кусочку. Все рады, и спокойно, медленно-медленно, отщипывая по волоконцу, жуем, и у каждого проносится воспоминание чего-то приятного. Вдруг спохватываюсь, что можем сразу все съесть, шепчу:

– Хлопцы, хватит! Все прячь, еще пригодится. Сашка прячет свою долю в чугунок, который хранит в вещмешке, я заворачиваю в полотенце. Лешка хоть и самый худой, но мучительнее всех соглашается отложить трапезу.

Засыпаем в своем вонючем углу, слышен бред раненых, то вдруг кто-то встанет и идет к двери, его нужно выпустить и стеречь дверь, чтобы никто не вошел. Но вот все успокаивается, и накатывает сон, где-то проносится крик полицая, и я натягиваю повыше прозрачное, оборванное Тонино одеяльце.

* * *

Тоненькие полоски хмурого рассвета уже стали просовываться в щели сарая, меня толкал в бок Сашка. Заметив, что я проснулся, стал шептать, что надо уходить, пользы больным мы принести больше не можем, а сами пропадем. В это время кто-то повелительно застучал в дверь. Я полез через Лешку, который, ничего не понимая со сна, изо всех сил стал отбиваться. Наконец я добрался до двери и открыл ее. Передо мной стоял врач, направивший нас сюда. Он был удивлен нашей встрече, но оба мы обрадовались друг другу. Врачу удалось достать у немецкого начальника разрешение отобрать часть раненых, могущих идти своим ходом вместе с колонной пленных в Смоленск. Нас он тут же решил забрать как санитаров, сопровождающих раненых.

Тяжело вспоминать, как трудно было произвести отбор. Каждый понимал, что оставаться в этом сарае – верная смерть, тянулись к нам руки, раненые уверяли, что чувствуют себя хорошо, старались изобразить бравое, даже веселое выражение лица, но я-то помнил, какие делал перевязки живота, раздробленных рук и ног, и понимал, каких нечеловеческих сил стоят им эти улыбки, а на этапе при первом же падении и после толчка сапогом конвоира, если он не встанет, его тут же прикончат, и у тебя перевернется сердце – ты его отобрал идти, и сколько ни будешь убеждать себя, что все равно ему суждено было умереть, это не принесет облегчения.

Было холодно, моросил дождь со снегом, превращая дорогу в желтоватую кашицу, выстроенная колонна двинулась на Смоленск. Перед моим мысленным взором разворачивались картины пережитого. Вот я чищу раны, бинтую, вправляю кости, искаженные от боли лица… Лагерная кухня… Всплывает сцена расправы, бьют полицаи… Да, идет война. Проходящая мимо машина обдает нас холодной грязью, забрызгав белые бинты раненых, послышался смех немцев, звуки губной гармошки…

Глава четвертая. Ноябрь 1941

В эшелоне. – Ложка снега. – Почему мы здесь? – «Танцы». – «Гуляю». – Экзамен на писаря. – «Усиленный ужин». – Толя Веденеев. – Николай Гутиев

Нас погрузили в Смоленске. Гнали к вагонам прикладами, толкая в спины. Толпа напирает, надо удержаться на двух наклонных досках, люди спотыкаются, падают, срываясь, крики немцев: «Шнэль! Шнэль!», ругань полицаев. Мы с Алексеем и Сашей влезаем среди первых десятков, и нам удается занять выгодное место в углу, но пленных все набивают и набивают в вагон, мы смогли сесть, поджав под себя ноги, другим приходится стоять. Последними вгоняют девушек-санитарок, человек двадцать, они могут только стоять у двери. Наконец завизжала дверь, лязгнул засов. Но поезд продолжает стоять. Все почему-то говорят вполголоса, после этапа и пересыльных лагерей люди измучены, лица заросли щетиной, пилотки опущены на уши; ватовки и шинели без ремней, у многих ремни отобрали при обыске; вещмешки и противогазные сумки полупустые, немцы позабирали все вещи; только спереди у каждого прицеплен котелок, как главное орудие и смысл существования. Возле меня опускается на колени обессилевший пожилой человек, он в очках, но одно стекло разбито, и он странно перекашивает голову, пытаясь всмотреться одним близоруким глазом, а второй прикрывает; он не говорит, у него распухли губы, сквозь них слышно лишь шипящее хрипение: «Пи-ить…» Но у большинства нет воды, а у кого и есть, припрятана, ее держит каждый для себя, когда он будет так же хрипеть, в надежде смочить губы и горло. Лязгнули буфера, толчок, еще, вагон дернулся, и поезд пошел тихо и нехотя, стихают крики на перроне товарной станции Смоленска.

– Куда нас, братцы? – шепчет справа сосед.

– А тебе не все едино? – говорит сутулый в зеленой тужурке с седой щетиной на лице, видно, что бывший ополченец. – Теперь все едино, раз в клетке. Куды везут, наверно, в Германию.

Стучат колеса по рельсам…

Мой сосед слева перестал хрипеть, и я чувствую, как тяжело навалилось его тело, силюсь освободиться, но некуда, так как с другой стороны его тоже отпихивают. Вдруг вижу, что сквозь распухшие губы у него полилась струйка жидкости и голова упала. Конечно, он умер. Говорю: «Ведь он умер». Но никто не реагирует, все отвернулись. Лешка морщится от боли, шепчет: «Николай, что делать? Живот дико болит, выйти бы». Вытаскиваю с трудом полотенце из противогазной сумки, даю ему: «Подложи под себя». Лешка умудряется использовать мое полотенце, но ему мало, у него понос и болит живот. На моего мертвого соседа уже опустился совсем мальчишка, молоденький солдат в шинели, водит очумелыми глазами, у него тоже жажда.

Проходит час, второй езды. Замечаю, что уже нет стоящих, все сидят, умудрившись скорчиться, чтобы занять поменьше места. Только возле двери стоит группа медсестер; закрывая друг друга, стараются привести себя в порядок. Саша сидит с закрытыми глазами, меня морит сон, а может, я просто в полусознании, тяжелый запах в вагоне действует одуряюще…

Поезд замедлил ход, мы останавливаемся. Крик на немецком языке, шаги по перрону. Что там? Где мы? Часов ни у кого нет, у кого при обыске отобрали, а кто схоронил и сейчас ни за что не покажет. Кто-то застонал, вскрикнул гортанно: «А-ах» – и смолк. Я уже не удивляюсь, что мой сосед сидит на мертвом, он и сам странно держится, а сейчас начинает задыхаться, глотая воздух маленькими глотками и часто; глаза голубые даже в полутьме вагона блестят. Сорвал пилотку, бессознательно шарит руками, расстегивает рубаху. Внезапно он схватил меня за голову: «Пи-ить, пи-ить…» Силюсь вырваться, но он больно вцепился мне в волосы, напрягаю силы, чтобы разжать его руку, но не могу, Лешка помогает мне, и мы не замечаем, что парнишка уже мертвый. Выпутываем волосы из его руки, она падает, и голова его упала, в глазах открытых и безумных отблеск света от окна. Сосед справа натянул ему пилотку на глаза. В это время вскрикнула девушка в группе медсестер, забилась в истерике…

В окне высоко от пола уже стемнело. Прошел часовой по крыше вагона, мы слышим его тяжелые шаги.

…Опять в пути. В вагоне делается просторно, уже многие лежат, и никто не знает, на сколько он заснет. Я мучаюсь, хочется пить, но у нас нет воды ни капли. Уже я забыл, что хочу есть, знаю только, что хочу пить. Время тянется долго, вернее, никак, потому что нет ни цели, ни надежды. Уже совсем темно. Чья-то рука шарит у меня за спиной, силясь залезть в вещмешок, я ее отталкиваю. Рука отдергивается, понимают, что еще живой, слышу сопение. Опять впадаю в забытье…

* * *

Очнулся. Поезд стоит, в дверь стучат прикладом, это отбивают засов, и уже кричат:

– Лес, лес! Шнэль!..

Завизжала дверь, поползла по железным пазам, врываются в вагон свежий воздух и серый рассвет. Саша тормошил Лешку, который совсем обессилел, лицо бледно-желтого цвета, мы с ним никак не можем подняться, затекли ноги, пытаемся встать на колени. Девушки уже вышли, остальные, перешагивая через трупы, продвигаются к двери. Из вагона ужасно тяжело спуститься, так как на прыжок нет сил. Принимаю Лешу, он уже свесил ноги, ему помогает Саша. Наконец и Сашу сняли.

Полуразрушенный вокзал, поезд на путях. Оказалось, нас привезли в Витебск. Мы рады, что не в Германию. Кричат полицаи, помогающие немецким конвоирам, и бьют палками, если чуть замешкался человек.

Нас ведут в лагерь военнопленных по улицам разбомбленного Витебска, кругом торчат дымари и остовы домов, лишь кое-где стоят чудом уцелевшие домики; на телеграфных столбах яркие стрелки немецких указателей, которые еще больше подчеркивали увечье города, его черно-серый цвет и красный, запекшегося кирпича. Земля под ногами, вся забитая пеплом и утрамбованная дождями, уплотнилась, сделалась гладкой и твердой, меня тогда это поразило, впечатление от всего, как от увиденного в детстве, ложилось ярко и глубоко. Заборов нет, лишь заросшие бурьяном участки дворов обозначают улицы.

Наша колонна втягивается в проволочные ворота лагеря. Огромная территория обнесена несколькими рядами проволоки, вокруг вышки с пулеметами, охрана с собаками. Я иду как во сне, Лешка приободрился и даже шутит:

– Умываться не будем, полотенец нет вытираться. Нас вводят на плац и строят. Кричит переводчик:

– Военнопленные! Немецкое командование не может допустить, чтобы офицеры и политработники были вместе с солдатами! Мы хотим создать им условия! Лучшие! Как полагается для офицеров! Политработники и офицеры, шаг вперед!

Но никто не делает этого рокового шага. Снова прозвучала команда. Вдруг несколько человек выступили вперед, но все они сытые, здоровые. Переводчик говорит:

– Вы политработники? Те пять отвечают:

– Да!

Офицер приказал:

– Налить им полные котелки похлебки! – И начинает их хвалить.

Мне ужасно хочется сказать, что я тоже политработник, так как запах супа совсем мутит сознание, но Сашка говорит:

– Не видишь, это провокаторы. А вон, видишь, свежая земля – это могила настоящих политработников.

Ничего не добившись, строят колонну и ведут получать хлеб и баланду. Я почти теряю сознание, Лешка и Саша меня поддерживают, чтобы я не упал, но кто-то уже отстегнул у меня котелок, и я остался без посуды, а значит, без баланды. Саша занимает очередь в хвосте, ставит меня, а сам, протиснувшись вперед, получает и быстро ест свою порцию, отдает мне котелок. После баланды стало легче, и, счастливо сидя на полу кухонного барака, я по крошке жую хлеб.

* * *

Счастье в Витебском лагере продолжалось недолго. Ранним утром нас опять построили и снова повели по искореженным улицам Витебска. Мы уже знали, что нас отправляют в Германию.

На этот раз нам попался открытый вагон с высокими стенками. Грузили долго, сыпалась ругань немецкая и русская, стучали плетки полицаев, стонали пленные, падали с наката, не выдерживая напора, немцы стреляли ослабевших не жалея, и потому, устроившись возле стены в углу, мы почувствовали даже уют, нам уже не грозит расправа.

Небо нависло серыми тучами, холодные стены вагона и разбитое дерево пола недолго удерживают наше тепло, сделалось холодно, пелена мелкого дождя покрывает наше красное с цветами, прозрачное Тонино одеяльце, единственную защиту нашу от снега, дождя и холода. Закрылась тяжелая железная дверь, раздались свистки, замелькали столбы все быстрее и быстрее, и вот мы уже ничего не видим, только темный дым лежит вдоль железного тела поезда, набитого телами людей.

Начинается, как всегда, возня, устраиваются поудобнее, некоторые, совсем ослабев, лежат неподвижно. Я сейчас настолько слаб, что не устраиваюсь, сижу, опустив руки. Вдруг Сашку осенило:

– Ребята, давайте менять.

– Что менять? – сквозь какую-то пелену спрашиваю. – С кем?

– С населением.

– С каким населением? – Никак не могу понять, что он придумал.

– Нас же не выпустят, – говорит Лешка.

Саша вытянул из вещмешка кусок хозяйственного мыла, мы с Лешкой тупо смотрели, а он начал развивать свою идею:

– Вагон открытый, мыло положим в котелок, на стоянке спустим на поясах через борт и будем кричать: меняю, меняю.

Мы сразу загорелись, представив, вдруг подойдет кто из населения и положит кусманчик хлеба или еще чего. Начинаем стаскивать с себя пояса, я даже от вещмешка лямки отстегнул, решаем, что Саша встанет мне на спину, чтобы дотянуться до борта, а Лешка будет готовиться меня подменить.

Подъехали к какой-то станции или разъезду, но факт, поезд стоит, бегают, слышно, солдаты, кричат, так как к поезду подходят женщины. Сашка встал на меня, спустил котелок и стал покачивать, чтобы обратить на себя внимание, но особо высунуться не может, кричит, а звук тихий:

– Меняю… Дайте хлеба…

Меня сменил Леша, а удачи все нет. На нас все в вагоне удивленно смотрели, потом поняли, но для этой затеи надо быть вдвоем или втроем, и пока другие организовывались, мы уже меняли.

Но вот поезд дернулся, Саша поднял котелок с мылом, и мы опять покачиваемся в идущем вагоне.

Вдруг началась стрельба. Попросил Сашку встать на четвереньки и полез смотреть. Состав шел по высокой насыпи, которая, изгибаясь, делала колено, несколько человек, перевалившись через стену высокого открытого вагона, выбросились, один упал неудачно, видно, что разбился, два других встали и побежали, падая и поднимаясь, к лесу. Сердце у меня готово было выпрыгнуть, так билось от волнения – вот оно, вот сейчас, надо что-то делать! Еще и еще раз прыгнули из того же вагона и уже бежали по заснеженной траве. Стрельба началась с вышки на вагоне в центре состава, наш вагон был ближе к хвосту, потому я все видел. Сначала застучали из двух автоматов, затем заработал пулемет. Двое в шинелях упали сразу, остальные трое бежали, падали, ползли. Опять очереди. Видно, как ранило двоих, они еще пытались встать, но выстрелами из винтовок их добивают. Поезд делает полукруг, и уже за последним начинается охота. Он добежал до оврага – еще шаг, и он спасен! Но его убивают, не дав сделать этого шага. Падаю со спины Саши, мне уже не хочется бежать, меня оставили силы. Сосед, насупившись, сидит надо мной, его сапог почти касается моих губ, гудит поучающе:

– Не суетись, сиди смирно, не то подстрелят тебя, как зайца.

Проходит время, дождь перестал, день начинает клониться к вечеру…

Опять грохот, лязг, нас встряхивает, и состав останавливается у какой-то станции. Саша с Лешкой опять устроили «обменный пункт», теперь Сашка был на четвереньках, а Леша стоял на нем, протяжно крича:

– Меняю, меняю. Мыло…

Вдруг Лешка ощутил, что у него тянут котелок! Лихорадочно подтащил его к борту, спустился. В котелке горсть творога! Мы не видели, как остальные придвигаются к нам, это видел Сашка, и в тот момент, когда кто-то с силой меня отпихивает, Сашка успевает запустить руку в котелок и схватить творог. В него впиваются руки, мы с Алексеем стараемся его отбить, все падают и начинают кататься по полу, на нас уже несколько человек, хрипит здоровенный детина: «Отда-а-ай!» – но никто не знает, у кого творог. Прошло несколько минут бесполезной борьбы, и все, обессилев, расползаются. Мы в углу вагона, Саша сидит, прислонясь спиной к стенке. Когда мы его закрываем, он выплевывает на руку белый творог с красными прожилками крови, говорит: «Я его в рот спрятал». Делим, по щепотке каждому, и стараемся держать как можно дольше во рту. У нас не на что больше менять. Поезд уходит дальше.

…Темно, опять моросит, мы лежим на щелястом полу вагона в своих ватничках и летних брюках, тесно прижавшись под одеяльцем, стремясь согреться. К нам придвинулся высокий худой парень, начал с нами говорить и, в знак знакомства, читать стихи Алексея Толстого. Нам он понравился, и мы сразу его приняли, зовут его Володя Шипуля{3}3
  Фамилия изменена.


[Закрыть]
, он из Москвы, по профессии биолог. Холод не дает возможности спокойно лежать, те, что поближе, стараются подлезть под наше одеяльце, и я боюсь, что его разорвут. Мы уже совсем сонные, но каждый старается подлечь к другому, мы находимся в постоянном движении, все куда-то ползут, спать хочется ужасно…

Поезд опять останавливается и долго стоит. Ночь. Дождь усиливается, и мы уже сидим под стенкой, сжавшись в комочки и положив на себя вещмешки. Немеют колени, мы в полусне. Рядом с нами лежали мертвые, их кто-то уже оттащил, но вечером они были в шинелях, а сейчас белеют светлым пятном, их раздели, чтобы укрыться, так как сырость и холод пронизывают всех до костей.

Поезд ползет, останавливается, мы, сраженные сном, спим уже в общей куче, путешествуя во сне по полу вагона…

* * *

Рассвет принес мало радости, наш состав стоял, ветер, поднявшийся утром, гнал темные тучи, и нам не сделалось теплее. Хотелось смертельно есть. Стали просто трясти котелком за бортом вагона, и в один из безнадежных моментов нам положили пять картошек. Картошка была сырая, есть ее трудно, но сырую у нас не отнимают, и мы ее с трудом глотаем.

Поезд опять трогается. Начинают кружиться снежинки, большие и легкие, сначала лениво падают, а затем летят в лицо против хода поезда. Нас уже четверо, говорим мы вполголоса, все вялые, голодные и невыспавшиеся. Количество мертвых все увеличивается, их оттаскивают в хвост вагона и, уже не стесняясь, снимают одежду и ею укрываются. Но я заметил, что не берут сапоги и ботинки, наверно, каждый думает, что ему и своих не сносить.

Поезд остановился и стоит в поле, все покрыто мокрым подтаивающим снегом, по крикам снаружи мы поняли, что нам не дают ехать дальше, так как разбит наш путь, а по другому идет поток эшелонов из Германии. Грохочут мимо нас составы, и, когда приложишься к щели, видны платформы с танками, солдатские вагоны, товарные – все устремлено на восток. Неужели никто их не остановит? В углышке сознания теплится надежда, что будет что-то, чего мы не знаем, и разобьется эта лавина. Но мы сейчас доведены до состояния умирающих и не способны сопротивляться, уйти от боли и холода, не способны объединиться, мы превращены в людей, порабощенных инстинктом выжить, не способных к самопожертвованию. В месиве тел каждый умирает в одиночестве.

Залязгали, взвизгивая, двери вагонов, и стали нас выпускать, как нам показалось, в поле. Трудно заставить ноги слушаться, еще труднее слезть, сползти из вагона в мокрую жижу из грязи и снега. Нас, уцелевших, начинают строить возле вагонов и дают по краюхе теплого хлеба, настоящего, пахучего, теплоту которого мы уже давно отвыкли ощущать, мы его трепетно заворачиваем в тряпицы, у кого есть, и начинаем по крошке класть в рот, боясь, что он сейчас кончится; некоторые с невидящими глазами запихивают куски в рот – эти уже в голодной агонии, они обречены. Кричат полицейские, но не ругаются. Кто-то из них прокричал:

– Русские, вы должны собрать все силы и дойти до лагеря! Помогите обессилевшим, иначе будут стрелять!

Кто из полицаев отважился произнести эту речь? Смелый и настоящий человек. На всю жизнь запомнились эти слова и голос.

Мы тяжело идем, тянемся по растоптанной в жижу колее дороги. Кто-то упал, выстрелы конвоиров. И опять этот голос:

– Русские, помогите своим товарищам!

Я не могу помочь, расползаются от слабости ноги, а Володька начинает поддерживать идущего рядом, мне помогает Саша. Вижу совсем рядом с дорогой торчащую кочерыжку от срезанного кочана капусты, наклоняюсь и срываю ее. Сашка засовывает ее к себе, так как я окончательно обессилел и от этого усилия совсем задохнулся. Мы приближаемся к проволоке среди высоких сосен, голова колонны уже втягивается в ворота со шлагбаумом и многими рядами проволоки.

* * *

Лагерь военнопленных Боровуха-2 расположен в Полоцком районе, это бывший пограничный военный городок, теперь он обнесен пятью рядами колючей проволоки, в лагере до двадцати тысяч военнопленных. Нас вводят на плац, строят в каре, разбивают на роты и батальоны, мы должны запомнить их номера. Назначаются командиры батальонов, и начинают разводить нас по бывшим казармам. Полиция сформирована раньше. Нам повезло, еще вчера охранниками были финны, сегодня их сменили австрийцы. Финские фашисты – самые жестокие. Рассказывают пленные, построят всех на плацу, выйдут офицеры и начинают упражняться в стрельбе на спор, кто попадет в глаз и на каком расстоянии. Звучат выстрелы, падают живые мишени в строю. Но вот не выдерживают люди, ложатся в грязь. Это раздражает офицеров, один взмахивает белым платком, со сторожевой вышки начинает бить пулемет по лежащим на земле. Звучит команда, и поднимаются все, кроме убитых и раненых. Опять строй, и опять соревнование в стрельбе. Или поставят всех на плацу на колени под дождем, и должны стоять, пока не разрешат подняться. Сейчас австрийцы, они мягче.

Нас ведут в дом и размещают. Я попал на второй этаж, со мной Саша, Володя, Леша. Комната метров сорок, кроме небольшого пространства у двери, во всю площадь помост, на который людей напихивают покотом. Только сейчас нас предупреждают: в окна не высовываться, в уборную – один раз в сутки. Воды не дают. Но на дворе снег, и кто смелый, связав ремни, бросает котелок за окно, черпнет – его счастье, но может получить пулю, часовые стреляют.

Ничто в жизни так мучительно не переносится, как отсутствие воды. Боже, как мучительно жжет! И нигде, ни от чего так не гибли люди, как здесь от жажды, только и знают, что выносят мертвых из комнат. Мы разместились на нарах, все вместе, сидим, лежим, почти не разговариваем, я рисую в альбом изможденные худые лица умирающих, сидящих с бессмысленно остановившимся взглядом. Здесь же идут торги. Один продает папиросу, хочет двадцать пять рублей. Другой вяжет ремни и уже выбрасывает котелок из окна, черпнув снега, залегает за подоконник, и сразу автоматная очередь разбивает недобитые стекла в окне, с потолка сыпется штукатурка. Но котелок в руках этого угрюмого парня весь облеплен пушистым снегом и пара ложек внутри. Тут же он меняет ложку снега, которая стоит двадцать пять рублей, на папиросу и облизывает весь снег с котелка. Все следят с завистью, не сводя глаз с человека со влагой. Неожиданно парень подносит ложку снега к моему рту:

– На, ешь.

Я отшатываюсь:

– У меня нет денег и ничего нет.

– Да я ж задаром, ешь, тебе нужней. Ты рисуй, мы подохнем тут все, а твои рисунки, может, останутся, и будут знать, что мы не изменники.

Меня его слова потрясают, мне чего-то делается стыдно и больно, но я раздумывать не могу, мучительно сухие губы дотрагиваются до ложки, и тает во рту холодная влага, а из глаз капают мокрые капли. То, чего не смогли сделать все ужасы, сделал глоток воды, протянутый этим парнем, глоток за всех, за их мучения и стыд, стало жалко всех и себя, захотелось что-то сделать для всех, что-то изменить… Может, в эту минуту я ощутил все, что со мной происходит, ощутил свою ответственность за все и навсегда. Это мгновение пройдет со мной по жизни, слова этого парня будут звучать как наказ: «Ты рисуй!»

Бывают в жизни человека секунды, минуты, когда он вдруг осмысливает свою жизнь, – все, что творится вокруг, становится ясным, и понятно делается назначение твое. Слова этого парня как бы вернули мне сознание и человеческое достоинство, я вышел из состояния животного, и уже после этого вселится уверенность, что уйду из плена, как только наберусь сил. Как будто можно уйти. Но это будет жить во мне.

В лагере сейчас каждый говорит свободно, но о прошлом, все же боятся открыто говорить о настоящем, хотя мы и живем в изоляции, как прокаженные. Я познакомился с одним москвичом, Толей Веденеевым, худым и высоким, с пухлыми губами и детским выражением лица. Толя – из Политехнического института. Знает немецкий язык как бог. Он живет на первом этаже.

Спускаюсь вниз, в большущий зал, набитый людьми. Посередине стоят четыре стола, два бильярдных и два деревянных, на них тоже спят. Тусклые лампочки без абажуров свешиваются на проводах с потолка и делают картины жизни пленных еще ужаснее, резкие тени усиливают уродство худых, неуверенно двигающихся людей, верхний свет вырывает на лицах носы и скулы, превращая глаза в темные провалы. Мы с Толей говорим о причинах поражения нашей армии, об этом все и на все лады говорят вокруг. Рассказывает один пограничник, старожил этого лагеря: на границе они ловили диверсантов, которых засылали к нам, сначала были показания, что войну Гитлер назначил на 14 июня, затем изменилось число.

– Но странно, – говорит шепотом лейтенант (сейчас он в красноармейской форме и не признаётся, что лейтенант), – мы в Москву шлем, шлем донесения, что готовятся немцы перейти границу, а слышим, что все части едут в лагеря на учебу, и, главное, боеприпасов им не дают, только для стрельбы по мишеням. А границы-то фактически нет! Старую мы размонтировали, когда заняли Прибалтику, Западную Белоруссию и Украину…

Я спрашиваю:

– То есть как размонтировали?

– А так и размонтировали, – вступает в разговор пожилой, в полугражданской одежде, пиджаке и галифе. – Я был инженером на строительстве новой линии обороны, немцы в первые дни наступления миллион строителей новой границы в плен взяли.

Обо всем этом мы просто не знали, нам всегда казалось, что наши границы неприступны, а тут оказывается, что старую границу размонтировали, а новую не построили, и части возле границы были безоружными. Я опять спрашиваю:

– Вы сказали «размонтированы», а что это значит?

– А значит то, что вот мы сейчас рядом со старой границей, на которой были построены огромные многоэтажные доты. Да в нашем батальоне много красноармейцев из этих дотов. Сняли отсюда орудия, погрузили на платформы и повезли на новую границу, а части – в лагеря на учения. Вот и получилось: новая граница не готова, не стреляла, и старая, с ее неприступностью, тоже не сработала, нечем было. Вот и гениальный план Сталина замирения с Гитлером.

В разговор вмешивается коренастый, лет пятидесяти, бывший командир, звание скрывает, но по речи понятно, что не ниже капитана:

– При чем тут Сталин, если изменил Павлов! Первое: назначил день чистки оружия на 22 июня. Второе: самолеты наши не взлетели с аэродромов, так как был сбор летчиков в Минске. И с границей – это его рук дело…

Но ему не дают закончить, нападают на Молотова и Сталина за мир с Гитлером и усиление его нашими поставками. Что мы выиграли, когда вылезли из старых границ, нарушив свои принципы: «Ни пяди чужой земли не хотим»?

– Вон финны – сколько они нас на своей неразмонтированной границе держали! Вот и мы могли! Если б с умом свои границы содержали, не пропустили бы немцев…

Эти разговоры все время идут, всем хочется понять, почему так произошло, что враг под Москвой, почему мы в плену, в чем секрет такого быстрого продвижения немцев? И два имени, олицетворяющие два лагеря, Сталин и Гитлер, не сходят с уст военнопленных. Но одни, яростно ругая Сталина и нашу неподготовленность, пытаются найти вновь точку опоры, душа, изодранная в клочья, должна опомниться. Это патриоты своей родины, они вновь пойдут ее защищать. Ругань других – это средство самооправдания, для них уже тоже произошел выбор, и никто, ничто им не нужно, кроме своей шкуры, своего брюха, они уже готовятся продаться за что угодно и продать кого угодно.

Уже поздно, в этих изнуряющих спорах бежит время. Но опять и опять перед каждым встает вопрос: а ты сам, что ты сделал и почему ты здесь? Можно ссылаться на бездарность командования, можно на новую тактику врага в окружении, и самое верное – на панику, в основе паники лежит неверие, подспудное желание спрятаться за тысячи людей, так же поступивших. А в душе? Нет оправдания. Хоть это скрывает каждый, даже от себя, поэтому многие говорят: «был ранен», «был без сознания» или еще что-нибудь. Но не могут сотни тысяч людей сослаться на эти причины. Потерял человек веру в себя – и нет его.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю