355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Обрыньба » Судьба ополченца » Текст книги (страница 27)
Судьба ополченца
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 21:03

Текст книги "Судьба ополченца"


Автор книги: Николай Обрыньба



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 38 страниц)

Его слова убедительно звучат. И три подряд осечки – это тоже чересчур.

– Ты думай! – опять начинаю. – Раз брат в полиции, то ты в партизанах должен быть. Думаешь, отвечать не придется? Придут наши, тогда не оправдаешься, что «в карты ходил играть». – Я обращаюсь к его разуму, крестьянской смекалке, ведь должен же он понять, что просто невыгодно ему помогать немцам.

– Да я так ходил, сидеть…

– Туда сидеть, а сегодня б лежал за это под сараем!

– Да я изменять или доносить – ни боже мой, перед иконой Божьей Матери счастьем своего дитяти присягнуть могу.

– А почему не в партизанах? Ты бы мог многое узнать и сообщить нам.

Опять наставления… Смотрю на крестящуюся перед образом Богоматери старуху, и все время меня не оставляет мысль: надо как-то объяснить им, почему я не расстрелял его, как объяснить?.. Неожиданно для себя спрашиваю старуху:

– Молила ты Богоматерь помиловать его?

– Молила, молила, сынок.

– Тогда пиши расписку, что не будешь больше молиться за него.

– Да я ж неграмотна, писать не умею.

В это время я слышу невдалеке выстрел. Значит, Афонька уже выполнил приказ. Молча вырываю из альбома кусок бумаги и быстро пишу: «Я, такая-то, мать Ивана Ложкова, больше молиться перед Богоматерью за его здравие не буду, если он что сделает против советской власти». Кладу записку на стол возле старухи:

– Ставь крест. А ты, Иван, помни, что сегодня было. Тебя оставила жить Богоматерь ради твоего ребенка. – Пусть лучше думает, что молитва помогла, чем передаст брату, что у партизан сырые патроны.

Подошла жена, предложила:

– Может, вам чего надо? Может, поесть?

Я замялся у порога, сразу вспомнил про белье, с бельем у нас плохо было:

– Белья хлопцам бы…

Она быстро открыла сундук, вкинула несколько скаток белья в наволочку. Распрощались, и я сбежал в берег. На санках сидел, скрючившись, Афонька и матерился:

– Почему выстрела не было?!

– Потом объясню.

Положил узелок под колени и тоже припал к доске. Лошадка, изрядно промерзшая, бежала по льду озера быстро. Выстрелов не было, криков тоже. А во мне все смешалось, я понимал, что везу Дубровскому вместо рапорта об исполнении приказа странную расписку, и уже вторую, как он посмотрит? Правда, патроны со следами бойка тоже везу. А один я и до сих пор храню.

Приехали в Медведки поздно. В хате, где остановился Дубровский, свет горит, целая лампа керосиновая, сидят Митя Фролов, Маркевич. Отдаю расписку. Ее читают, держа возле лампы, Маркевич, потом Фролов, потом Дубровский, который обрушивает на меня длинную без осечек очередь мата:

– Да сколько ж ты мне расписок возить будешь?!. То жито отдал! То Богородица ему помешала!..

Фролов идет мне на выручку:

– Федор Фомич, Николай хорошо себя показал в бою. И изменников нашел. Правда, протоколы не по форме, но по сути очень справедливые.

Федор Фомич смягчается:

– Говорили, что не может он убить человека, так это, выходит, правда. Ну ладно, рассказывай, как все было.

Я рассказал.

– Да-а, – протянул Дубровский. Я вынул и показал патроны.

– А ну, Афонька, – сказал Федор Фомич, – заряди в свою винтовку.

Афонька зарядил и вышел на улицу. Ударил выстрел. Я опять сказал:

– Вот, судьба.

Прошло время. Весной опять ехала бригада по этой дороге, и к Дубровскому пришел Иван просить назад расписку матери. К тому времени Иван уже стал работать на нас, но связанная распиской мать не смела молиться за него Богородице, в которую так уверовала после спасения сына. Да и как было не уверовать? Его повели на расстрел, она молится – и трижды судьба отводит от него смерть. Вот и просила она освободить ее от обещания.

* * *

В ноябре сорок второго года пришел полицейский из Ушачей в Антуново и сказал, что хочет быть партизаном. Но в штабе считали, что это изменник, которому дано задание пробраться к нам в лагерь. Однажды мы шли втроем, с этим человеком и Маркевичем, из Путилковичей в Антуново, и Сергей сказал мне: «Дубровский приказал расстрелять его, и ты должен это сделать. Я пойду рядом с ним, а ты выстрелишь». Я выстрелил, он упал. В это время обоз с крестьянами показался, они везли нам продовольствие в Антуново. Все это произвело на меня очень тяжелое впечатление.

Вскоре после случая с полицейским я получил задание расстрелять ленинградку. Но к этому времени я уже понял, что в конечном итоге за выполненный или невыполненный приказ я один несу ответственность, и спрятать свою совесть за формулу «Приказ есть приказ» – я не могу. Конечно, то, как я поступил с ленинградкой, было очень рискованным для меня и могло при каком-то скользком, неясном случае сыграть решающую роль в моей судьбе, это я понимал четко. Стоило этой женщине опять пойти в Лепель, а кому-то из деревни сообщить, и моя судьба могла так же решиться, как этого убитого полицейского. Но и переступить через судьбы и жизнь детей я не мог. Как не смог и тогда, когда у меня отказала винтовка трижды.

Да, непросто все было. Поэтому, когда рисуют партизанскую жизнь как какой-то лесной пикник, это чудовищно ошибочно. Каждый шаг был сопряжен с риском, и каждый шаг сопряжен с борьбой за то, чтобы отстоять себя и остаться с чистой совестью. Любой компромисс мог лечь тяжелейшим грехом и камнем на всю жизнь. Как ни удивительно, но тут нельзя было не думать о дальнейшей жизни; не только из страха животного за нее, но из страха, чтобы дальнейшая жизнь не была исковеркана поступком против совести, хотя жизнь утверждала, что рассчитывать на длинный срок нельзя, готовность должна быть в любую минуту встретить конец. На дальнейшую жизнь оставалось только «а вдруг», и «вдруг» это требовало чистоты и четкости в твоих поступках.

После расстрела полицейского я вел себя очень возбужденно-браво, но закрыть глаза я не мог, спать я не мог, сразу же, как волна, как покрывало, меня окутывала красная тягучая пелена крови. Кровь имеет на человека страшное воздействие, он чувствует, что перешагнул какой-то рубеж, за которым надо сосредоточить своей волей управление всеми своими чувствами, а они будут стремиться вырваться и разорвать тебя. Отсюда получались гестаповцы и полицаи-каратели. Ведь они, повторяя пытки и допросы, не насыщались, наоборот, потребность в жестокости становилась у них все больше и больше.

Такова была для меня осень сорок второго года, когда я пришел в партизаны. Конечно, работа над рисунками, плакатами, фотографиями помогала уйти от самого себя. А с самим собой ты чувствовал страх и одиночество. Борьба напрягала нервы до предела, да и просто усталость приводила к каким-то минутам депрессии, минутам опустошенности. Они гасились новой работой, выполнением нового задания, которые возвращали тебе радость самоутверждения, счастье, что ты жив и борешься за жизнь вместе со своими товарищами. А товарищество – это была жизнь.

Я уверен, что и остальные партизаны так же переносили кровь и убийство, и не каждый мог совладать со своими чувствами. Тут происходило вот что. Всей жизнью вырабатываются нормы поведения человека, на протяжении поколений, тысячелетиями человечество отрабатывает незыблемые правила уважения к жизни и охраны ее, все чувства человека в его подсознании выстраиваются для этой охраны. Когда же он разрывает эту цепь привычного, наступают хаос и смятение, и стоит большого труда индивидууму произвести опять порядок в своих чувствах и подсознании, силой воли вернуться к прошлому состоянию. Но не всегда и не всем это удается. Тогда получаются односторонние как бы выпады в жестокость, грубость, насилие. Все это следствия войны. Уже тогда, в партизанах, я понимал, что самое страшное ожидает нас после войны, если не вернется человечество в берега привычных чувств и норм поведения, которые были у людей до первого убийства, то есть до уничтожения жизни другого существа, человека, что это может быть страшнее и невосполнимее любых разрушений, причиненных войной миру вещей. Происходило изменение человеческой психики. Отсюда эта легкость убийства, отсюда банды, обезобразившие страну после войны; отсюда же черты деградации, разложения человеческой личности, которые, как опухоли, появлялись и долго, в разных формах – алкоголизма, жестокости, воровства, преследовали людей.

Из всего, что я сказал, для меня ясной становится тяга партизан ко всему довоенному, начиная с любой мелочи – подворотничка, пришитой пуговицы; тяга к привычным вещам, знакомой музыке, ко всему тому, что напоминало о времени, не искалеченном войной, когда человек чувствовал себя нормальным, то есть наследником тысячелетних традиций человечества, хранителем чужой, рядом живущей, и своей жизни. Отсюда делаются понятными многие поступки в жизни партизан, которые могут показаться наивными и смешными. Например, я фотографирую партизанок нашего девичьего взвода, а они, вместо того чтобы запечатлеть себя в героической форме бойцов, с оружием, в одежде народных мстителей, стремятся все это сбросить с себя и надеть тщательно хранимые безобидные кофточки и юбочки, а Женя Рутман явилась в матроске и гордилась страшно, что у нее есть эта матроска и что она сумела ее сохранить. Настолько жила в людях жажда вернуть себя, уверить себя, что они остались такими же в восприятии мира, как прежде.

Как ни странно, после истории с ленинградкой Дубровский сначала очень сердился, но потом я почувствовал, что он стал меня уважать больше и относиться внимательнее, он как бы отдал мне свое полное доверие, и настолько, что вскоре при выходе из боя вручил мне свой автомат и попросил прикрыть его. Бригада тогда молодая была еще, мы только начинали бои с гарнизонами, однажды подошли к деревне, один взвод вступил и завязал бой с полицаями, их гарнизон располагался в хате, укрепленной мешками с песком. Дубровский, которого сопровождали я и, кажется, Миша Чайкин, зашел поближе к месту боя, и мы стояли за одной из хат, готовые принять участие в схватке, но ситуация быстро изменилась, нужно было отходить, и Дубровский отдал мне свой автомат, сказав: «Будешь меня прикрывать». То есть его спина должна была быть закрыта мною и его автоматом, он остался фактически безоружным. Это доказывало, насколько он стал доверять мне.

* * *

Последний переход. После десятидневного рейда в Чашники бригада возвращалась домой, в лагерь. Ночь морозная, показывается луна временами, освещая лес и белизну снега, потом уходит за тучи, слышны только скрип полозьев, пофыркивание лошадей да глухой топот ног по мерзлой земле. Наконец Путилковичи – наконец наш лес, тороплю Зайчика…

В лагерь въезжаю часа в три ночи. Пусто в лагере среди сосен, в одной только землянке теплится огонек, да среди двора стоит рыжая кобыла и ее сосет жеребенок. Это было таким родным!.. И вдруг на сердце легла радость, радость, что ты жив и опять дома, что не лежишь ты там, в ложбине, где холодные фонтанчики от пуль взрывают снег…

Да… вернулся я после рейда радостный и восторженный. Открыл дверь землянки – на полу тенью в светлом квадрате лунного света лежит крест от оконной рамы. «Мой? – промелькнуло. – Нет, это только тень еще, это еще не мой крест». Посмотрел, на нарах никого нет. Внес узелок с вещами, подаренными женой Ивана. Вот обрадуются ребята! На полках пусто, смены нет, совсем обносились хлопцы. С радостью подошел к висевшей на шнурке лампочке, повернул – но свет не зажегся. Тогда набрался терпения и начал ножом откалывать лучинки. Тасс уже растянулся возле нар. Он никогда не надоедал, не требовал, чтобы занимались им. В этот рейд он проявил себя как боевая собака – когда попадали под обстрел, был возле или ложился на снег со мной и полз рядом по-пластунски. Вложил лучинки в железную печку и стал выкресать огонь. Спичек у нас нет, это большая роскошь, поэтому их берут только на диверсии. Раздул трут и поджег обрезки бумаги, они живо загорелись и начали лизать пламенем мои лучинки, в печке радостно забился огонь, а я тем временем все отламывал и откалывал лучины, и уже можно было вставлять поленья. Ярко, перебивая лунный свет, запрыгали по землянке оранжевые блики огня. Теперь уже смог найти нашу «лампу», так мы называли коптилку, сделанную из гильзы 45-мм снаряда, заправленную бараньим жиром и горевшую небольшим, но ярким огнем. Было как-то не по себе от неожиданного одиночества, от того, что наткнулся на пустую землянку и некому высказать взахлеб всего, что пережил за дни рейда. Хотелось сейчас же взяться за картину – бригада на марше, как живая, стояла перед глазами. Но нет света. Тогда решил поделать механическую работу. Вытянул мешочек с гильзами от патронов, опиленными слесарями в нашей кузнице и ждавшими, когда я буду в них вставлять щетину для кистей. Здесь же в мешочке пучок свиной щетины, вываренной в соли для мягкости. Разложил свое хозяйство на столе возле лампы и начал складывать, подбирать щетинки кончик к кончику, волосок к волоску, чтобы внешние, мягкие и тонкие концы сделали эластичной кисть. Одну за одной перевязываю ниткой и откладываю в сторону заготовки, кисти решаю делать потом, в другой раз. Но не могу удержаться и уже втаскиваю осторожно за ниточку аккуратно связанный пучок в гильзу. Набиваю канифоли в свободный конец гильзы и держу его над огнем коптилки, щетина впаивается в канифоль. Вставляю с другой стороны гильзы выструганную палочку – и кисть готова. А рука уже сама тянется за следующей заготовкой. Есть в мешочке и винтовочные пули, из которых выплавлен свинец и обрезаны они с обоих концов, меня радует, что теперь они не будут убивать, а будут из них сделаны кисти, дающие тонкий и упругий мазок, что замечательно для работы над портретами. Эти кисти я сделаю из ворсинок хорька, которого обещал поймать Василь Косый.

Постепенно возбуждение сменяется усталостью, и, держа над коптилкой очередную гильзу, я чувствую, как режет в глазах и опускаются веки, а голова делается тяжелой. Гашу коптилку, успеваю закрыть трубу, натягиваю кожух и засыпаю.

Но сон длится недолго. Вскоре с шумом вваливаются в дверь Мишка и Иван, и повар уже зовет на завтрак.

Столовая у нас в просторной полуземлянке. Здесь стоит длинный стол в три доски, на низких столбиках с каждой стороны прибиты доски для сидения. В пару котла, вмазанного в печь, то появляется, то исчезает фигура повара, большим черпаком он сразу наливает полную миску, это одновременно и первое, и второе – щедро заправленный мясом суп. Я всегда испытываю гордость: без стада, которое я перегнал, не было бы у нас такой щедрой заправки. Появляется Коля Гутиев. Он, оказывается, ездил под Камень, должны были перейти к нам полицаи, но дело сорвалось. Николай уставший и, как всегда в такие моменты, занят своими очками. У каждого эти дни прошли напряженно.

Входят медсестры. Среди них маленькая полная Валя Матюш, она, как обычно, смущается и краснеет, старается спрятаться за своих подруг. Тихонько и очень серьезно начинает рассказывать, что она видела во сне. Хлопцы не выдерживают, встревают со своими шутками, более искушенные выдумывают себе сны, а доверчивые и простодушные силятся вспомнить, что действительно им снилось, все переплетается и приобретает форму причудливого, фантастического коллективного рассказа. Но вдруг кто-то скажет:

– Нет, неправильно тебе снилось! Это совсем не сходится с моим сном, и потом: а где же я был? Тебе должно сниться так…

Валя обижается:

– Лучше я пойду.

Сыпется град советов, что нужно положить под подушку, чтобы приснился правильный сон и интересный.

Быстро прохожу вдоль стола, собираю кости в миску и возвращаюсь в землянку к Тассу. Тасс не бросается ко мне, ждет, когда я поставлю миску на место и скажу: «Ну, Тасс, закуси». Повторять он меня не заставляет, ложится, растянувшись через всю землянку, и, вытягивая кость за костью, начинает разгрызать, дробить их своими страшными зубами. К Тассу все относятся хорошо, даже немного заискивают, стараются втереться в доверие, чтобы как-нибудь невзначай не перекинул он человека.

Отвожу своего Зайчика с санками к конюху и ставлю у яслей, даю торбу с овсом. Теперь прошу нашего конюха Никиту подыскать мне маленькие санки, чтобы по коню были. И действительно, вытягивает Никита за оглобли из-под сугроба небольшие двухместные санки. Вот и есть уже полностью выезд. Мечта моя сбылась. Но беда пришла скоро. На следующий день нас с Николаем послали в Слободку фиксировать зверства фашистов, и мой конь Зайчик, с санками и альбомами, лежавшими в полевой сумке, остался у немцев. Так что счастье владения конем кончилось очень скоро, не дав мне радости оседлать моего серого лохматого друга. Так никогда я своего седла и не имел, кроме сделанного в детстве для кабана, верхом на котором я лихо пронесся по нашей улице в Кобеляках.

Начинается день. Солнечные лучи уже полезли в окошко, сидящее низко над землей. Замерзшие стекла оплетены причудливым кружевом изморози, но все же сквозь небольшие просветы можно увидеть чарующую картину леса. Снег искрится, синие тени плетут свой ажур, в воздухе стоит тонкий звон наковальни, слышно пофыркивание коней, но звуки все тают в облепленных снегом ветках, и кажется после всего пережитого, что это счастливый сон, и уж никак не можешь поверить, что эти минуты отведены тебе для того, чтобы ты вновь полюбил жизнь, полюбил так сильно, чтобы мог снова выстоять за нее, вновь пройти все испытания и вернуться к ней.

Против окна, у землянки Ладика, нашего радиста, крутят два партизана динамо, нужно принять сводку с Большой земли. Достаю листы эскизов и подхожу к картине. Надо приниматься за работу…

Сейчас, спустя сорок лет, я вспоминаю тогдашнее свое состояние. Я не желал отставать от своих товарищей, ходил в разведку, участвовал в боевых операциях, диверсиях, засадах. В это напряженное время и создавались картины. Самым трудным было, вернувшись с операции, браться за работу. Ты возвратился, но еще ты находишься в ритме боя, когда время бешено мчится, считаешь его на секунды, и в каждую может оборваться жизнь человека; и ты сам несешь смерть и видишь смерть в реальном ее явлении, все сосредоточено на разрушении, чувства мести и ненависти обострены до предела. И вот ты возвратился, живой. И можешь вновь приступить к работе. Но, прежде чем начать, нужно вновь поверить в ее необходимость, поверить в жизнь. Ты возвратился и складываешь кисть – волосок к волоску; но внутри тебя все еще переполнено бурей чувств о только что пережитом, и ты должен всю эту бурю чувств скрутить в себе жгутом и поверить в необходимость сделать из волосков кисть, которая поможет класть точные мазки, необходимые для создания картин. Если только вчера в тебя стреляли и ты бил врага, то сегодня твое искусство, воспевающее подвиг твоих товарищей, должно утверждать жизнь, бессмертие подвига во имя жизни.

Когда я думаю сейчас о деятельности в партизанском отряде, я удивляюсь, что в этот короткий срок я смог столько сделать – картины, панно, сотни рисунков и акварелей, листовки, плакаты… Это было возможно только потому, что мое искусство было необходимо сражающимся бойцам, что командование бригады понимало значение искусства как фактора боевого, стоящего наряду с винтовкой. Уставали мы до отупения; когда возвращались в лагерь, валились с ног, но зато я своими глазами видел все, о чем собирался рассказать людям; только было очень трудно переходить от разрушения к созиданию, приходилось свои чувства – страх, ненависть, горе подавлять, зажимать в кулак, не давать себе возможности думать, что, быть может, завтра я не вернусь к своим холстам, верить в необходимость своей работы и спешить, спешить…

Было уже совсем темно, когда вошел в землянку вестовой от Лобанка:

– Идем, Николай, Владимир Елисеевич вызывает. Немцы Пуныще и Слободку сожгли…

* * *

Немцы, узнав, что основные силы бригады ушли на Чашники, пробовали наступать на партизанский гарнизон в Пышно, были отброшены и в отместку устроили карательную экспедицию в деревни Пуныще и Слободку, расположенные недалеко от Пышно. Окружили деревни, сожгли дома, а с жителями расправились зверски.

В тот же день вечером меня вызвал Лобанок:

– Завтра поедете с Гутиевым в Слободку. Что можно, зарисуете и сфотографируете. Есть приказ из-за фронта фиксировать зверства фашистов. Нужно выпустить листовки на фактическом материале и как можно быстрее их распространить. Езжайте с утра. Охрану возьмете в Пышно.

Быстро собрал в полевую сумку альбомы, карандаши, фотоаппарат «контакс», его взяли у немцев в одну из операций на железной дороге, и, хотя пленка была отснята, я решил ее использовать, фотографировать кадр на кадр, давая передержку, так как пленки у нас не было.

Утром запрягли моего Зайчика в легкие саночки и выехали в гарнизон. Часам к двенадцати были уже в Пышно и пили чай у гостеприимной хозяйки хаты, в которой стоял Николай Сафонов, командир первого отряда, пока нам организовывали конвой в десять человек со станковым пулеметом на больших санях, запряженных сильным вороным жеребцом, пригнанным из Западной зоны.

Миновав Пышно, въехали в лес. Здесь было тихо и торжественно, деревья стояли разукрашенные инеем. Подъехали к Слободке и остановились в ложбине перед опушкой. Наша разведка вышла вперед, проверить, нет ли засады, а перед нашими глазами на фоне золотистого неба раскинулся бугор в голубом снегу, утыканный поверху черными дымарями. Но дым поднимался не из труб, дымились догоравшие дома Слободки.

Тронулись потихоньку, объехав по дороге убитую лошадь. А дальше, когда вошли в деревню, картины ужаса стали сменяться одна страшнее другой. Среди дороги лежала женщина, и на ее груди ребенок, проколотый вместе с матерью штыком. Возле них валялась разорванная красная гармоника. Неужели кто-то из карателей играл на этом пожарище? Недалеко двое, старик и мальчик, зарывшиеся лицами в снег, оба сильно обгоревшие, видно, выбежали из горящего дома и были убиты. Немцы запирали жителей в домах и зажигали избы, кто выбегал, тех расстреливали. Прошли еще немного и увидели возле сарая обезглавленные трупы стариков, головы валялись тут же. Они заставляли стариков ложиться и рубили головы людям топором на обыкновенном березовом бревне, как дрова. Еще дальше, у столбика сгоревшей изгороди, лежал обнаженный труп парня, весь черно-синий от ожогов. Запах гари, траурные хлопья сажи, носившиеся в воздухе и оседавшие на снег, усиливали жуткое зрелище.

Преодолев оцепенение, потрясенный увиденным, стал торопливо делать наброски. Мои товарищи выставили охрану, да и было зачем, немцы находились метрах в шестистах, их пост был отчетливо виден возле крайней бани соседней деревушки. Но странно, они не стреляли, заметив нас, и мы продолжали с Николаем рисовать.

Альбом быстро заполнялся рисунками и описаниями зверств. Время летело стремительно, было очень холодно, и уже смеркалось, быстро уходит зимний день.

На закате небо побагровело, мороз усилился, и ребята из охраны стали меня торопить до темноты вернуться, но так как работы было еще много, я решил отпустить замерзших партизан, рассчитывая, что в случае опасности мы с Николаем всегда сможем уйти на своей лошадке, она стояла возле забора крайнего пепелища.

Наш конвой на вороном жеребце только успел спуститься к лесу, как в упор заработал пулемет с опушки. Засада! Немцы сумели обойти и отрезать нас от дороги на Пышно. Я залег за печку на пепелище и начал стрелять. Но теперь и в спину мне заработал пулемет с немецкого поста. Надо уходить! Мимо нас проскакал вороной с пулеметом, Коля успел догнать и вскочить в санки. Ко мне жался самый молодой наш четырнадцатилетний партизан, первый раз в бою, позавчера только получил винтовку, был еще Афонька, опытный разведчик, очень находчивый человек. Лошадь моя, испугавшись выстрелов, бросилась к лесу и застыла на бугре. Трассирующие пули ложились то дальше, то ближе скачущего вороного, увозившего ребят. Надо, надо уходить! Только бы за насыпь – и там в лес! Я залег отстреливаться, а они, Афонька и наш начинающий партизан, побежали, тоже отстреливаясь, вернее, стрелял один Афонька, наш молодой товарищ не стрелял, на бегу он все пытался сбросить с себя маскхалат. Потом они залегли и начали стрелять, а я перебежками двинулся к ним. Мальчишку застал совсем растерявшимся, он плакал, кинул винтовку на снег:

– Ой, дяденьки, не бросайте меня…

Пришлось прикрикнуть на него как следует, чтобы привести в чувство, а то может побежать, и убьют. Делая небольшие перебежки, мы пробивались к лесу. Потом втроем побежали и наконец добрались до насыпи у дороги, где опять залегли и стали отстреливаться.

Сумерки быстро спускались на землю, и нам перестало грозить преследование.

– Ну, как тебя зовут? – обратился я к пареньку.

– Володька.

– А чего ж ты халат снимал?

– Трудно было бечь, дяденька.

– А почему не стрелял?

– Забыл, дяденька.

Володька был сильно напуган. Да и немудрено после всего пережитого и увиденного в Слободке ощутить дыхание смерти – мальчишке, почти ребенку, трудно было справиться со страхом. Но темнота нас выручила, и теперь по глубокому снегу мы брели в направлении Пышно.

Ночь была темная, поднялась пурга, и через некоторое, время мы стали сомневаться в правильности дороги. Но вот впереди зачернели очертания постройки. Мы добрались – а куда, сами не знаем. Если в Пышно, то хорошо, а вдруг прямо к немцам в Студенку или Застенок? Как быть? Решили, что ребята залягут в снег, а я дойду до улицы и постараюсь узнать, где мы находимся.

Стою за углом избы, передо мной забор, а за забором улица, по ней идут какие-то люди, надо с ними завязать разговор – но как? Спрашиваю:

– Какая деревня? Остановились, щелкнули затвором:

– А какая тебе нужна?

Вот тут уж я не знаю, что сказать: сказать «Пышно» – если здесь немцы, то это полицаи, сразу начнется стрельба; сказать «Застенок» – будут стрелять партизаны. Нужно еще поговорить.

– Да мне переночевать надо. Не знаете ли, где можно остановиться, а то с дороги сбился?

Вдруг слышу:

– Колька, ты? От чертова голова! А мы уже стрелять хотели!

Побежал я звать своих товарищей. Афоня меня ждал на месте, а Володька убежал. Искали мы его до двенадцати часов, но так и не нашли. Видно, опять испугался наш герой.

Ночью мы с Колей срочно делали рисунки для листовок. К утру эскизы были готовы.

Наутро приехала в Пышно наша артиллерия, пушка 76-мм, и возле ездовых мы увидели Володю. Сафонов, командир наш, его спрашивает:

– Ты с какого отряда, паренек?

– А я, дяденька, возле орудия служу.

– Да как же «возле орудия»? Ведь ты у меня, в стрелковом взводе!

– Нет, я только могу возле орудия!

Это он веру в винтовку потерял и ему показалось, что возле орудия надежней служить.

За день приготовили с Николаем сотню листовок «Отомсти фашистам!». Ночью понесли наши разведчики листовки по окрестным деревням и немецким гарнизонам. А часть в ту же ночь была сброшена над Лепелем с помощью змея.

Идея создания воздушного змея для разбрасывания листовок сверху, как бы с летящего самолета, пришла Мише Чайкину. Еще недавно он ходил заниматься в кружок авиамоделирования при доме пионеров, а сейчас уже был адъютантом, лихо скакал верхом, как заправский казак. Миша умел делать огромных змеев, которые поднимались на большую высоту. По шнуру ветром гнало парусок на деревянных роликах, к нему цепляли двадцать – двадцать пять листовок. Доходит «почтальон», так называется парус, до самого змея, ударяется о препятствие, падает сам и открывает крючок, на который пришпилены листовки, ветер подхватывает их и несет высоко над землей, сея легенды о партизанских самолетах. Так как события в листовках отражались свежие, то люди думали, что связь у партизан с Большой землей отменная, а может, и свой самолет есть.

Впервые с помощью змея были разбросаны листовки о зверствах фашистов в Слободке. Впечатление было огромное! Только что событие произошло – и уже из-за фронта самолет с листовками! По рисунку узнавали место, и было это особенно убедительно. Как население, так и гитлеровцы считали, что у нас есть связь с Большой землей самолетами. Они не могли представить – как можно выпустить большое количество листовок на тему вчерашних событий? А о том, что у нас в лесу к тому времени уже была своя типография, не догадывались.

О событиях в Слободке я вскоре написал картину «Поступь фашизма». Ныне она находится в Лепельском музее.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю