355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Обрыньба » Судьба ополченца » Текст книги (страница 10)
Судьба ополченца
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 21:03

Текст книги "Судьба ополченца"


Автор книги: Николай Обрыньба



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 38 страниц)

Казалось, немецкое командование проявило заботу о пленных. Но наутро вместо кружки горячего чая мы получили три грамма искусственного меда. В обед вместо кружки баланды (горячей похлебки из нечищеной картошки) – пять граммов искусственного масла. Это были такие порции, что помещались на самом кончике чайной ложки. Полиция стаскивала с пленных сапоги и ботинки, забирая попутно пояса из кожи. Выстроилась очередь получать деревянные выдолбленные башмаки, в них – ни ходить, ни бежать.

Прошла неделя, и смертность резко увепичилась. Диктор прокричал в громкоговоритель:

– Русские не привыкли питаться медом и маслом! Поэтому они не выдерживают! Они привыкли к гнилой картошке!

Выданное мыло оказалось из песка, щетки и порошок – тоже эрзац. Во всем было удивительное глумление над человеческим достоинством, во всем – стремление унизить русских, доказать полуживотность их развития. Тот же диктор кричал, что вши – это порождение русских, они плодятся из тел русских.

В одно из утр за мной пришел в комендатуру конвоир и повел к Фуксу в караулку. Фукс меня встретил приветливо, я, продолжая разыгрывать саму простоту и доверчивость, сразу сказал, что удалось собрать очень интересный материал для немецкого командования. Фукс насторожился:

– О чем говорят новоприбывшие?

– Очень возмущены нашим командованием! – затараторил я обрадованно. – Наши выдают хлеба по восемьсот грамм на немецкого военнопленного, а нам тут ничего не дают. Ругаются: почему наши кормят пленных немцев?! Рассказывают, что Ворошилов за Уралом создал шестимиллионную армию преследования, будут гнать немцев прямо до Берлина.

Фукс морщился, его сбивал мой простодушный вид, но, когда я сказал «гнать, чтобы ни одного немецкого солдата не осталось на нашей земле», он меня остановил:

– Хватит! Пока не надо больше собирать сведения.

Я понимал, что немного увлекся и переусердствовал. Вечером мне досталось от Гриши, он сказал, что надо было говорить более бесстрастно, не добавляя, как будут гнать.

Больше меня Фукс не вызывал. Так кончилась моя карьера осведомителя.

* * *

Аня все не появлялась, не пришла она и сегодня. Когда вернулись домой, Гриша мне сказал:

– Аня бежала, нужно готовить аусвайс.

Оказалось, Аня прячется в деревне рядом у Украинки – это кличка девушки, которая нам помогала. Побег Ани был необходим для восстановления связи с деревней Белое, где был перевалочный пункт для беглых из лагеря.

– Завтра, – продолжал Гриша, – когда будешь в канцелярии, имитируешь зубную боль и попросишься к зубному врачу для гражданских. Постарайся сделать это к одиннадцати часам, в это время у врача будет Украинка. Войдешь к врачу и скажешь: «Я рисую коменданта. У меня заболел зуб». Скажи Украинке, чтобы через неделю пришла, так как сейчас поменялась форма аусвайса.

В эти дни Гришу нашел Фукс, и у них состоялся разговор. Фукс сказал, что ему известно, кто организовал побег Ани. Гриша ему ответил:

– Я могу вам помочь найти этого человека. Аня отдала мне его письмо, в котором он предлагает ей помощь при побеге и обещает убежище в своем поместье. Письмо надежно спрятано, и, в случае необходимости, его можно предоставить.

Фукс отступил:

– Не надо, я сам разберусь.

Это письмо было от Фукса, он объяснялся Ане в любви, писал, что ее все равно используют немцы, так лучше ей бежать, это он берет на себя, а у него в поместье она будет госпожой, станет его женой. Вот почему Фукс испугался и отказался от «помощи» Гриши.

Теперь необходимо поскорее раздобыть новую форму аусвайса.

Утром в комендатуре новая неожиданность: гауптман Генрих предложил мне нарисовать портрет Гитлера. Что делать? Мы уже давно решили с Гришей и Николаем, что Гитлера писать нельзя – это было бы еще одним отступлением от присяги, и так мы в плену. Нужно было ограничить себя. Если мы будем разрешать себе все, мы запутаемся, не будет ясности, где предел, до которого мы разрешаем себе работать на немцев. Мы считали, что делать портреты и пейзажи, ради того чтобы прокормить себя и товарищей, – это можно. Портрет Гитлера – это уже совсем другое, это уже нельзя считать работой ради куска хлеба. Так мы сами решили. Но сейчас отказаться от приказа гауптмана нельзя, сейчас от меня зависят побег и жизнь Ани, нужно как можно быстрее узнать новую форму аусвайса, а если меня посадят на гауптвахту или отправят в лагерь, с работой в комендатуре будет кончено, и сегодня у меня встреча с Украинкой. Да, выхода нет, и нет времени поговорить с товарищами, надо соглашаться, и так я слишком долго раздумываю. Беру портрет, кивая гауптману: «Я, я», – и тут же прошу отпустить меня к врачу, так как у меня очень-очень болит зуб. Гауптман мне сочувствует и охотно дает разрешение.

Гражданский медпункт располагается за углом комендатуры. Когда через два часа я вошел в кабинет, врач осматривал рот молодой женщины, я сказал, что рисую коменданта и у меня заболел зуб. Врач, молодой военнопленный, кивнул понимающе, мне показалось, он знал, зачем я пришел:

– Подожди в передней, сейчас отпущу больную. Только уселся, от врача вышла та самая женщина,

стройная и красивая, в накинутом украинском платке. Я тихонько спросил:

– Кто вы? Она ответила:

– Украинка. – И остановила взгляд на мне, как бы проверяя реакцию.

Я передал все, что просил Гриша, и еще раз повторил:

– Через неделю, в пятницу.

Освободившись, явился в комендатуру, нужно было попробовать увидеть новую форму аусвайса. С фотографией Гитлера, которую мне дал Генрих, я подошел к писарю попросить бумаги для портрета, поговорил с ним о постановке и увидел, как заверяют аусвайсы: прямоугольную печать «гесеген», то есть «проверено», писарь ставил не внизу, как раньше, а в левом верхнем углу пропуска.

Теперь задача – приготовить пропуск к пятнице. К этому же времени нужно закончить портрет, опять имитировать боль в зубе и пройти к врачу.

Дома начал делать портрет, а Коля Гутиев сразу принялся резать на кусочке резины прямоугольную печать. К вечеру печать была готова. Портрет у меня тоже получился сразу, настолько у Гитлера резкие черты. В комнату вошел полковник Карамзин. Кто он, для нас оставалось загадкой – свой или чужой? У меня мелькнула мысль показать ему портрет и посмотреть на реакцию. Подмигнул Николаю, он сказал:

– Посмотрите, какое значительное лицо.

Карамзин взял портрет, плюнул Гитлеру в глаза и швырнул планшет под кровать. Не ожидал, что так бурно он будет реагировать, порвет бумагу, что я делать буду?

Подошла пятница. Утром в комендатуре гауптман Генрих принял у меня портрет, и я опять попросился к зубному врачу. Гриша сказал, что я должен передать пропуск для Ани и просить Украинку прийти еще раз, в воскресенье. Зачем, он не сказал мне, поручил только узнать, сможет ли она прийти в назначенный день. Украинка обещала, взяла сложенный пропуск и только хотела выйти, как налетел немец-конюх и начал орать: почему военнопленный разговаривает с гражданской! Я постарался поскорее уйти, чтобы не привлекать внимание к Украинке.

Вечером рассказал Грише, он сказал, что это плохо. Но я не мог предвидеть случившегося, утешался тем, что теперь Аня может уйти в Белое.

* * *

Воскресенье, утро пасмурное, но мы с Николаем собираемся на этюды, ждем Корна, он обещал зайти за нами, посматриваем из окон своего второго этажа на дорогу в комендатуру. На ней показались люди. Через какое-то время увидели, что идет целая группа и впереди несут человека на носилках. Прокричали полицейские:

– Выходи! Строиться!

Нас быстро строили на плацу. Носилки поставили в голове построения. На носилках лежала раненая Аня. К ней склонились наш доктор Молодцов, еще врачи, старались что-то сделать, наверно, перевязывали. И вдруг я увидел Украинку. Ее вели два солдата и офицер, с ними конюх. У меня пронеслось: «Все! Это конец! Конюх донес, по Украинке выследили Аню, а теперь они должны опознать, кто был на медпункте. Это конец».

Украинку повели вдоль шеренги. Я стоял в первом ряду. Но она не указала ни на кого. Прошел конюх – и не узнал меня. Потом оказалось, это он в упор среди бела дня выстрелил в Аню, когда во время облавы она выскочила в окно. Вдоль колонны прошел комендант лагеря Анатолий Бондаренко. Гриша стоял мертвенно-бледный, черные брови еще ярче вырисовались на лице.

Когда немного успокоился строй и отошло начальство, кто-то из врачей передал по строю, и пошли последние слова Ани от человека к человеку: «Я не виню никого. Спасибо за две недели свободы. Я люблю и не виню». Слова доходят до Гриши и до меня, у него скатилась слеза, я тоже смахнул слезы и закусил губу, чтобы боль привела в себя. Украинку посадили в стоящую у ворот машину и увезли.

Ане была выкопана могила отдельно, за проволокой. Строй продолжал стоять, как бы отдавая ей честь. На холмике вырытой земли возле могилы стоял комендант Бондаренко и бросал слова в наш строй:

– Мы никогда не забудем ее смерть! Мы отомстим за нее!..

Но кому он хотел отомстить и почему обещал не забыть, я так и не понял, так как он говорил, что ему есть за что посчитаться с советской властью. Впоследствии я узнал, что он стал командиром батальона власовцев.

Строй стоял тихо, понуро, только смахивали слезы. Плакали все, я не помню, чтобы чью-то еще смерть так близко принял весь лагерь военнопленных.

Весна шла, и опять пролилась туча, как бы оплакивая смерть этой чудесной девушки с мужественным сердцем, нашедшей силы в себе, умирая, успокоить любимого человека и своих друзей, снять тяжесть вины за свою смерть. «Я никого не виню. Я люблю. Спасибо за две недели свободы». Украинку пытали, но она ничего не сказала. Проклятый конюх! Его прокляли все, военнопленные и немцы, они тоже переносили тяжело это бессмысленное убийство.

Через несколько дней забрали Гришу в гестапо. Его увезли на машине с еще двумя военнопленными, не дав даже собрать их скудный скарб. Это предвещало мало хорошего, пронеслась мысль, неужели кто-то из двадцати восьми, которым были устроены побеги, пойман с нашим аусвайсом? Слишком много было причин у нас подозревать, что Гришу забрали в связи с побегами. Пропуска мы готовили для людей, необходимых фронту, то есть для старшего комсостава и летчиков-ночников; как объяснил Гриша, на подготовку комсостава было затрачено много времени, а летчики-ночники – это особо талантливые люди, так как немногие способны летать в ночное время.

Почему-то вместе с Гришей забрали полковника Карамзина, и нас осенило – не является ли он главным законспирированным руководителем подполья? До сих пор за главного мы принимали Гришу, он фактически руководил организацией всех побегов и его все слушались беспрекословно. Но мы так и не узнали, кто стоял за Гришей, кто был главным, да и не пытались узнать. Мы исполняли все, что поручал Гриша, и я ни разу не спросил его ни о чем, а он, мне кажется, знал законы конспирации и не хотел подвергать людей лишнему риску.

* * *

Странным стечением обстоятельств почти все мои товарищи, с которыми меня свела судьба в первый шквал войны и плена, остались жить, и почти все бежали в партизаны или на фронт.

Гришу Третьяка мне удалось увидеть еще раз, это случилось в Полоцком лагере военнопленных, об этом я еще расскажу. О дальнейшей судьбе Гриши я узнал, лишь оказавшись в Москве в октябре 1943 года, когда прочел его письмо, адресованное моей жене. Он сообщал Галочке, что я жив, нахожусь в плену в лагере военнопленных, и рассказывал о себе, что он бежал из плена и сейчас находится в рядах Красной Армии, работает художником; просил прислать ему краски и кисти. К тому времени, когда пришло это письмо, Галочка уже знала, что я в партизанах, я смог сообщить ей, где нахожусь, и свой адрес, обо всем этом она написала Грише. Но он, как видно, ее письма не получил.

К сожалению, первое письмо Гриши затерялось. Второе известие от него мы получили в начале 1944 года, его принес однополчанин Гриши, сержант Соловьев, когда нас с женой не было дома. Привожу это письмо дословно:

«Галина Григорьевна!

Если вы имеете то, о чем я просил в предыдущем письме, то передайте с сержантом Соловьевым.

Я буду вам очень благодарен, ибо работать абсолютно нечем. О тех материалах, на которых приходится работать, Соловьев вам расскажет. Пишу наспех, ибо отходит поезд.

Галина Григорьевна, пишите за мирную жизнь Москвы, интересно, как Николай! Если вы с ним держите связь, передайте привет и сообщите адрес.

Я уже 3 месяца как перешел линию фронта и сейчас нахожусь в Красной Армии, пока работаю художником, работа мелкая и (здесь оборвана бумага)…ывает даже отзыва».

Обратный адрес Гриша написал такой: «05353Э. Третьяков Г.Ф.».

К моему удивлению, фамилия Гриши оказалась не Третьяк, а Третьяков. На оборотной стороне треугольника письма Соловьев написал: «Галина Григорьевна, письмо товарища Третьякова я по его просьбе занес к вам сегодня, но, к сожалению, вас не застал. Я надеюсь, что будет ответ на него. Я зайду 4-го фев-я. Сейчас никак нет время. Сержант Соловьев». Мы ждали этого человека, но он больше не пришел. До армии Григорий Федорович Третьяков жил в Мариуполе, работал художником в Мариупольском театре.

Николай Орлов, которого я спасал от тифа, тоже бежал из лагеря в конце 1942 года. Он раздобыл немецкую форму, встал на дороге как регулировщик и остановил немецкую машину, убил шофера, взял в плен полковника и сам привел машину к партизанам. Началась его деятельность партизанского командира. Когда я вернулся из партизан, то узнал, что Колю Орлова вызывали в Центральный штаб партизанского движения в Москве, где он докладывал о борьбе своего отряда. Значит, он был хороший, видный командир. Больше я о нем не слыхал.

Толя Веденеев бежал в партизанскую бригаду. Партизаны, узнав, что он хорошо играет, раздобыли и привезли в бригаду пианино, он устраивал концерты в отрядах. После войны Толя вернулся в Москву, работал в своем институте.

Ваня Гусенцев – Ваня-цыган, он и действительно был цыганом, тоже бежал, с Димкой-скрипачом. Они воевали в партизанском отряде, а также устроили партизанский музыкальный ансамбль, который разъезжал по деревням и отрядам, давая концерты, успехом ансамбль пользовался огромным. Руководила ансамблем Оля, та самая разведчица, что рассказала мне о Чистякове. Воевали они в партизанской бригаде легендарного комбрига Витебщины Алексея Данукалова.

Володя Векшин бежал дважды, это и комичная, и драматическая история. Первый раз ему удалось бежать, но он потерял по дороге очки, оказался в безвыходном положении и пришел обратно проситься в лагерь, так как боялся, что его как беглого прибьют полицаи. Со временем он вновь бежал, но уже не один, и они добрались до партизан. Партизаны достали Володе очки, и он вел борьбу.

Бежали и Андреев, старший повар кухни, и его заместитель Анатолий Харламов, друг Толи Веденеева, тоже из Политехнического института, они подсыпали отраву, когда готовили для немцев, и бежали.

В общем, из переживших ужас дистрофии, тифа и оставшихся в живых моих товарищей почти все бежали. Бежали и врачи, в том числе и наш чудесный доктор Молодцов. После войны мы встретились с Володей, и я узнал, что его настоящее имя – Павел, Павел Васильевич Векшин.

Глава девятая. Май 1942

Обреченные. – Швестер Лизабет. – Люба и Наденька. – Неожиданная встреча. – Честное слово. – Ганс и Генрих. – Ночь. – Портреты Лизабет. – Тактика фашизма

Стояла весна, весна 1942 года, и, несмотря на колючую проволоку лагеря Боровуха-2, посты в темно-серых квадратных касках и пауки вышек с пулеметами, весна покрывала все зеленью, все живое стремилось к солнцу, и наш лагерный плац представлял странное зрелище, лежали распластанные желто-белые, как ростки картофеля, проросшего в погребе, тела военнопленных, другие сидели, согнув спины с торчащими позвонками, углубленно били вшей на своем сером белье; когда человек в несчастье, вши появляются, как его тень, и неумолимо преследуют, если не сопротивляться – одолеют, съедят, в лазарете они покрывали обессилевших серой живой простыней. Люди лазали по плацу на четвереньках, срывали появляющиеся листочки травы и ели, паслись. Сейчас все начали пастись, и так усиленно, что съедали все зеленое раньше, чем оно могло подняться. Питание весной совсем стало скудным, и все набросились на зеленью витамины. Но странно, человек начинал себя чувствовать даже лучше, крепче, а потом, через неделю-две, умирал. И все же весна громыхала громом, и пролились первые ливни, рождая надежды, хотя, казалось, все было сделано, чтобы их выскоблить в душе военнопленного начисто. Мы не могли прийти в себя после смерти Ани, а тут еще такой удар, как арест Третьяка. Каждый час мы ждали, что нас тоже заберут, видно, где-то лопнула цепь конспирации, случайно не могли они так точно угадать, кого брать первым. Ожидание нависло над нами.

И вот вдруг пришел к нам в комнату, где мы работали, сам начальник полиции лагеря Анатолий Бондаренко:

– Вот что, художники, поедете в Полоцк, вызывают вас. – И приказал срочно собираться.

Всего можно ждать от такого приглашения, но то, что надо собрать вещи, вселяло надежду, может, и вправду надо что-то рисовать. Сборы были быстрыми. Нас с Гутиевым уже ждали стоящие возле входа на кухню Саша Лапшин и Володя Шипуля, оказалось, их тоже везут по вызову коменданта.

Взобрались в кузов трехтонки, нашей военной машины, их немцы ценили очень высоко: «гут машина», может идти по всем дорогам. На дне кузова лежали два человека, старик и молодой парень, они апатично смотрели на нас и двух немцев-конвоиров, влезающих за нами, я спросил, усаживаясь возле борта:

– Куда вас везут? Пожилой просто сказал:

– Расстреливать хотят. Но почему-то в Полоцке. Сначала хотели тут, а потом решили, лучше там. – Помолчал и спросил: – Вас тоже стрелять везут или еще что?

Я не мог смотреть ему в глаза, мне было совестно его огорчать, высказав надежду на лучший исход нашей судьбы, сказал неопределенно:

– Не знаю, нам еще не говорили.

Конвоир помоложе заметил наш разговор и стукнул прикладом карабина по бедру старика, страшным голосом пугающим сказал:

– Юда – капут! – И сразу рассмеялся заливисто, давая понять, что он пошутил.

Второй конвоир приладил доску и уселся со своим товарищем спиной к кабине, чтобы нас всех видеть.

Машина бежала по весенней дороге, и было нелепо сознавать, что по крайней мере двоих из нас везут туда, где кончится их жизненный путь, что это последняя их дорога, а везут их жизнерадостные два немца, смеющиеся и радующиеся весеннему дню.

Среди поля пожилой конвоир постучал по крыше кабины, машина остановилась, он сделал знак нашей группе, что можно слезть, и, отойдя в сторону два шага, показал зачем. Мы обрадовались возможности размять ноги. Вернулись, и молодой конвоир толкнул старика и юношу. Старик даже улыбнулся, настолько, видно, это его мучило. Парень слез, постоял, но ничего не смог сделать. Конвоир толкнул его и довольный собой полез в кузов.

Опять машина пошла через поля, а затем через начинающий зеленеть вербами еловый лес, вербы особенно нежны весной, одетые зеленой пеной; неповторимо березы тянутся из земли живыми струнками, и вздрогнет вдруг тонкое деревце, сместится в сторону… Мы смотрели с большим интересом на лес, представляя себя бегущими, или – здорово бы! – вдруг выскакивают партизаны и… Да что говорить! Но партизан не было, а мы не бросились на конвоиров.

Молодой еврей сидел, свесив голову. Он находился в состоянии шока. Когда объявляют о расстреле, редко кто может не поддаться гипнозу и совершать поступки, доступные здоровым людям. Вот и сейчас, они лежали, полные покорности судьбе, и ждали, когда их привезут в лагерь евреев и будут расстреливать. Единственный случай протеста, о котором я знаю, был у цыган, их тоже расстреливали немцы как бесполезную нацию. Повели в лес семьдесят цыган, часть – женщин с детьми, везли на телегах. Конвой, как привыкли немцы, дали двенадцать человек. Когда заехали в лес, цыганки набросились на конвоиров и буквально загрызли их, дав уйти мужчинам. Сами женщины с детьми погибли. Цыгане, видимо, не подлежат общему закону потери воли после приговора. За все время расстрелов в нашем лагере только один молодой парень закричал: «Да здравствует советская власть! Все равно вас, фашистов, наши уничтожат!» Да, не так все просто в жизни, как нам казалось; даже закричать перед смертью, зная о ее неизбежности. Человеку очень трудно преодолеть себя. Я часто думал над этим, то ли остается в нас всегда надежда, и чем ее меньше, надежды на жизнь, тем больше человек боится сделать активное действие, уменьшающее шансы на жизнь; то ли это шок?..

Навстречу проехали две большие немецкие машины. Несколько раз попадались повозки с полицейскими, ехавшие по обочине. А сейчас пошла совсем людная дорога, мы подъезжали к Полоцку.

* * *

Нас привезли в центр города и возле комендатуры приказали выйти из машины. Конвоиры привели замену себе, сдали нас. Машина со стариком и юношей уехала. Мы стояли на улице и ждали.

Через полчаса вышел сам комендант города и объявил, что мы должны расписать солдатенгейм, то есть солдатскую гостиницу. Тут же два конвоира повели нас в соседний дом.

Ремонт пострадавшего от обстрелов здания (в нем до войны был райком партии) шел полным ходом, маляры белили стены и потолки, ходили немцы, военнопленные разбирали леса, выносили строительный мусор. Нас ввели в большой, наполовину побеленный зал с заваленным мусором и опилками полом. Один из конвоиров ушел разыскивать шефа солдатенгейма. Мы оглядывались и прикидывали, что ждет нас от встречи с шефом.

Из темного проема двери к нам двигалась молодая женщина в сером форменном платье медсестры с ослепительно белым накрахмаленным передником, в белой с красным крестом повязке на голове. Конвоир сказал:

– Это швестер Лизабет, шеф солдатенгейма.

Швестер Лизабет кивнула, и румянец залил ей все лицо.

Переводчика не было, мы сами объяснялись. Стали называть свои имена, спросили, что нам предстоит делать. Швестер справилась с первым смущением и начала говорить, составляя простые фразы:

– Этот зал надо рисовать стены.

Перешли во второй, более квадратный зал, его тоже надо, оказывается, рисовать, здесь будут обедать солдаты и пить немножко пиво. Третья комната была небольшая, из нее сестра хотела сделать комнату отдыха и библиотеку, мы сразу решили, что пока здесь будет наша рабочая комната, о чем тут же договорились с сестрой. Сложили наши сумки и попросили время для обсуждения предстоящей работы. Сестра Лизабет ушла, оставив нас с конвоирами, которые уже удобно устроились в старых креслах.

Мы ожидали всего, что угодно, но не того, что встретили, начиная от начальника и кончая работой, о которой можно только мечтать, – роспись по белой стене! Начали наперебой предлагать темы, но тут же спохватывались – ведь это для немцев! Одно ясно: темы должны быть если не в открытую говорящие против фашизма, то хотя бы о неоспоримо гуманных идеях. В большом зале мы с Колей сразу договорились делать росписи по гравюрам Дюрера, коричневым штрихом по белой стене, это даст возможность делать художественные вещи, и немцы от своего художника не смогут отказаться. Зал для столовой я предложил расписать фигурами танцующих женщин: трактуя плоскостно и стилизуя, можно добиться, мне казалось, нейтрального изображения фигур – ни тебе русские, ни украинки, а скорее немки или что-то среднее. На дверях Коля сделает орнамент, а Володя Шипуля будет его раскрашивать, он по профессии биолог, пусть занимается посильным делом и будет тоже художником. Саша Лапшин по профессии монументалист, но будет помогать мне. Сашка упорно просит дать ему хотя бы одну фигуру, но я никак не могу ему втолковать своего замысла: нельзя допустить, что будут написаны наши женщины, танцующие перед фрицами, пьющими «немножко пиво и шнапс». Сашку гнет желание дорваться до стен и написать так, как он писал бы у себя дома живую русскую женщину. Соглашаюсь, что одну фигуру он напишет.

Делаем эскизы, и уже по Сашкиному эскизу видно, что трудно ему будет совладать с собой. Я тоже хотел бы написать так, как раньше, но этого нельзя делать, и потому прошу конвоиров достать нам немецкие журналы. Один из них очень охотно пошел к сестре Лизабет и принес целую груду журналов. Мы с жадностью смотрим их. Впервые перед нами жизнь немцев, нам интересно, что у них творится во время войны, обсуждаем и лихорадочно ищем подтверждений, что и для них война не мед, рассматриваем фотографии их разрушенных домов, их улиц. Среди рекламных фото я нашел то, что нужно мне для стены.

Вошла русская девушка с кастрюлей супа, пахнущего не так, как баланда, в нем чищеный картофель и макароны. Девушка – в белом переднике и белой повязке, она работает официанткой, зовут ее Люба, взгляд насмешливый:

– Вот, суп принесла для конвоиров и для вас. Старайтесь, работайте для немцев, то мы вас кормить будем. – Смотрит с иронией.

Надо ответить, бросить что-то на ее двусмысленный вызов, но уже ясно, что это не только вызов, но и мост, по которому может установиться связь, взаимопонимание. В это время мы привыкли к таким фразам, в которых можно всегда скрыться за прямым содержанием слов, а можно пойти по мосту смысла. Отвечаю такой же фразой:

– А мы для них все время стараемся, даже вот в лагере сидим для них.

Люба смотрит в мою сторону, стараясь увидеть глаза, простодушно говорит:

– Что ж, они вас обучат уму-разуму, может, и с вас люди будут.

Люба нас восхитила, но и за нее страшно сделалось, рисковая дивчина, с первой встречи идет на риск, а вдруг мы гады окажемся?

Конвоиры между тем набирают суп в свои котелки и усаживаются, вытянув ложки и разложив на столике хлеб. Один из них, высокий, чех по национальности, из Праги; второй, небольшого роста, немец, зовут его Ганс, он из-под Берлина, дорожный мастер. Чех, его зовут Генрих, старался даже говорить по-русски некоторые слова, Ганс сидел молча и застенчиво улыбался.

– Ну, хватит разговорчиков, – заторопилась Люба, – давайте скорей суп разбирать. Пойду за вторым, а то немки ругать будут. Ох и злющие у нас на кухне немки! Это не Лизабет, она начальница, а и то их боится. – Громыхнула крышкой кастрюли, выложив весь суп в наши котелки, и скрылась за дверью.

Все углубились в сёрбанье супа, изредка делясь впечатлениями. Просто трудно представить, как нам бешено повезло! Нас не отвезли в гестапо, а привезли сюда делать росписи на белых стенах и делать свободно; и конвоиры, видать, хорошие люди, и начальница, как королева, у которой есть такие вот Любы. А суп! Чего стоит суп! Мы забыли, когда ели такой, еще на гражданке.

Опять появляется Люба, но не одна, с ней совсем молоденькая, лет шестнадцати-семнадцати, девочка, тоже официантка, мы сразу поняли, увязалась посмотреть на нас. Лицо ее, с двумя косичками под белой повязкой официантки, еще совсем детское, сразу вошло в душу щемящее чувство жалости и страха за ее судьбу, ведь здесь будут останавливаться фронтовики, едущие в отпуск и из отпуска, а это совсем не то, что тыловые, живущие в нормах полугражданской жизни немцы. Звали ее Наденька, она настороженно смотрела своими черными глазами, разговаривать стеснялась. Зато Люба уже совсем как дома, даже говорит по-немецки с конвоирами. Весело положив им котлеты с макаронами, стала раздавать нам второе, задавая вопросы самые неожиданные и так же неожиданно отвечая на наши. Да, с ней не соскучишься, ясно, что это наша дивчина. Но вот заставила же судьба этих чудных девушек пойти официантками в солдатенгейм.

– Как попали сюда? Да нас с биржи труда прислали, и немец сказал: «Работать хорошо, а то плетка будет!» Вот тебе и попали! Бежим, Надежда, а то наши немкёли уже губы змеей гнут.

Мы заметили, что Ганс котлеты не ел, вложил в котелок и захлопнул крышкой; сидит жует хлеб.

Опять, повеселев после еды и такой чудесной встречи с нашими девушками, принялись чертить, мерять, все больше увлекаясь работой. Нас радовало, что не заставили рисовать портрет Гитлера и никакие там патриотические сцены, а предложили придумать самим, что мы хотим.

Незаметно день склонился к вечеру, пришла швестер Лизабет, мы стремились ей рассказать, что придумали, как и чем можно расписать комнаты; ей все нравилось, она кивала, одобряя. Затем сказала что-то конвоирам и оставила нас в большом зале.

Уже все немцы ушли, и рабочих увели в лагерь, осталась в здании только наша группа. Вернулась швестер и, опять смущаясь, сказала, чтобы мы зашли в комнату рядом и поужинали, после чего конвой поведет нас в лагерь.

Открыв дверь комнаты, мы от неожиданности замерли. Посередине стоял длинный составленный стол, накрытый белой скатертью, на нем стройно выстроились тарелки, чашки и кофейники, кувшин с молоком, блюда с ветчиной и сыром, тарелочки с кубиками масла и сахаром. В комнате никого не было. Подойдя к столу, мы смотрели на все, еще не веря, что это нас приглашают сесть, и взять в руки приборы, и есть с тарелочек то, что давно перестало быть реальностью и не грезилось даже во сне и мечтах; белая скатерть с изломами складок от утюга, белоснежные салфетки – все приготовлено не для опустившихся в лагере людей, а как для самых дорогих гостей. Когда стал проходить столбняк, решили держать себя, как будто такие ужины у нас каждый день, то есть не хватать по сумкам того, что сейчас не съедим, взять можно только по несколько кусочков сахара и масла, остальное понемногу оставить. Если нас так принимают, то и нам надо держаться соответственно. Конвоиры усаживаются вместе с нами смущенные и подавленные, им, видно, тоже нечасто выпадает такое счастье. Вижу, как Ганс опять тихонько убрал со своей тарелки кусок ветчины в котелок и жует хлеб, делая беззаботный вид. Туда же исчезли сахар и масло с его блюдечка, а он пил с удовольствием кофе, я не мог понять, почему он все собирает в котелок и делает это, скромно потупив глаза, будто ему совсем не хочется есть, а хлеб – лучше, чем котлеты, ветчина и сыр. Генрих ест с удовольствием, говорит, что ветчина такая, как у них в Праге.

Кончается ужин. Я осмотрел стол, немного поправил, чтобы все осталось как после ужина сытых интеллигентных людей, ребята одобрили это, нельзя перед нашей доброй королевой выступать в униженном положении, ведь она нас принимает как художников, несмотря на конвой и то, что мы пленные. Нас никто не провожал, некому было сказать спасибо, но и это, мы понимали, делалось специально, чтобы не ставить нас в униженное положение.

Конвоиры ведут нас через город в лагерь. Было странно идти по улицам города, хотя и посередине мостовой, как арестантам, но идти по улицам; после проволоки Бо-ровухи это было свободой. Дома многие разбиты бомбежкой или обгорели, люди одеты в то, что у них осталось от прежней жизни. Но удивительно, как быстро все утрачивают свою принадлежность прошлому, как новое время рождало свою «моду», корректируя ее военными условиями. Ватники и сапоги с отогнутыми голенищами – у мужчин, платки и мужские пиджаки на женщинах, оставшихся без мужей, это сделалось обычным; мы шли, на все обращая внимание.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю