355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Обрыньба » Судьба ополченца » Текст книги (страница 32)
Судьба ополченца
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 21:03

Текст книги "Судьба ополченца"


Автор книги: Николай Обрыньба



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 38 страниц)

Прошли еще по дороге, черной от золы, прибитой дождями, и вышли на площадь. Было тихо, только чуть скрипело колесо нашей телеги. Остановились возле лип, на которых болтались концы проволоки. Здесь они вешали захваченных во время боя. Немцы вешали партизан не за шею, а продевали толстую проволоку в щеки, и живой человек висел долго. Под липами бугорок свежей земли, уже их закопали. Рядом, в центре площади, была могила погибших в революцию за советскую власть, решили с Федором, что здесь и мы похороним наших.

Нужно было торопиться, пока не стреляли в нас и не стемнело, найти тела. Возле деревянной церкви, чудом уцелевшей, свернули на боковую улицу, обозначенную заборами из жердей, разделявшими огороды, и оказались на окраине. За огородами протянулась низина в кустах, а дальше начинались бугры и за ними лес – вот оттуда и наступали немцы. Слева – бугор кладбища, в ту сторону отходил наш отряд. А здесь, сразу за огородами, в кустах ольхи и лозы располагалась линия обороны, которую держали партизаны. Здесь остался прикрывать отход отряда взвод Алексея Карабицкого.

Но ни глубоких окопов, ни ходов сообщения мы не увидели. Только маленькие ямки, в которых можно поместиться лишь сидя. Место низкое, и глубже нельзя было отрыть, выступала вода. Как в этих ямках могли выдержать губительный огонь защитники Пышно?!

Немцы не могли представить, что в таких условиях и столь незначительными силами отбивались все их атаки. Они писали в своих газетах, что в Пышно у партизан двести дзотов в подвалах домов. На самом деле после бомбежек и артобстрелов от Пышно ничего не осталось, и партизаны оборонялись из одиночных окопчиков, которые прикрывали то доской, то дверью или ставней, а сверху набрасывали веток или травы – маскировались, чтобы с самолета не было видно, а когда начиналась атака, отбросив крышки, стреляли, и наступление немцев захлебывалось.

Прошли с Федором немного от изгороди и возле одного из окопчиков увидели тело девушки, лежавшее навзничь, с разорванной грудью, из груди торчала ручка гранаты «РГД». По красному сарафану узнали Надю Костюченко. Невдалеке увидели тело партизана в сером пиджаке, перетянутом солдатским ремнем, в красноармейских брюках, сапоги сняты. Узнали Семена Клопова. Он лежал спиной на бруствере, грудь тоже разорвана. Федор стал осматривать тела, я зарисовывал, как они лежат. В окопе нашли измятую коробку от пулеметной ленты. Вторая, тоже пустая, брошена в траву на бруствере. Федор сказал, что они подорвали себя сами одной гранатой, видно, обнялись и заложили гранату между собой, потому и отброшены друг от друга. Нашел их сектор обстрела… Вот здесь, отсюда они стреляли из «максима», а с бугров двигались танки и цепи автоматчиков, и они стремились задержать, хоть на миг, преследование нашего отряда. Но вот кончились ленты. И тогда они обнялись, руки Нади сжали гранату, Семен обхватил ее, и она повернула ручку гранаты. Не могли они допустить, чтобы их захватили живыми. Значит, они вдвоем уже оставались, последние были защитники Пышно.

Пошли назад, к дороге, и возле забора нашли Нину Флиговскую и Карабицкого. Нина лежала ничком, на ней было черное платье, ее светлые, как лен, волосы уже смешались с зеленой травой. Справа – кучка гильз от патронов, я насчитал шестнадцать, это она отстреливалась. Рядом лежал Карабицкий с перевязанными головой, рукой и грудью. Федя насчитал пять ранений и сказал, что с этими ранами он был без сознания или, может, еще в сознании, но все равно уже умирающий. Ноги их были раздавлены танком. От окопа Нади Костюченко, где находился Карабицкий как командир взвода, было пятьдесят шагов, это Нина его оттащила, перевязав раны, и залегла отстреливаться из его винтовки. Хотела вытянуть с поля боя. Но их настиг танк. Я прошел, промерил шагами все расстояние, которое пробежала Нина навстречу пулям и танкам, чтобы спасти или погибнуть вместе с любимым человеком. Передо мной встала картина всего, что произошло в их последние минуты.

Ползут танки, их десять, поливают огнем автоматчики, навстречу бьют наши бронебойщики, но их пули только вспыхивают и отскакивают от брони, и танки начинают заходить во фланг. Командир дает приказ: «Отход! В заслон – взвод Карабицкого!» Все срываются и быстро движутся, дан приказ отходить – у тебя есть внутреннее оправдание подчинения инстинкту страха смерти. Нина быстро перевязывает еще одну рану Карабицкому и бежит за отрядом, и вот, уже пройдя черту смерти, уже вырвавшись из ее когтей, пробежав сто метров, она вдруг упала и поползла по открытому полю назад, к окопу. Не смогла оставить любимого человека, понимая всю безвыходность его положения, он ранен в обе ноги. Кто был в бою, тот знает, что значит броситься навстречу пулям, когда уже всеми и тобой овладела надежда на спасение, когда дана команда на отход, а ты один, зажав страх смерти, должен повернуть назад. Сила любви оказалась сильнее. И какой силы была эта любовь, которая заставила девушку вернуться! Повернуть себя навстречу летящим пулям и танкам! Хотя сознанием она понимала – спасения ни для него, ни для нее, ни для оставшихся товарищей нет. Вернуться, чтобы умереть рядом. Это великий подвиг женской любви, и я не мог оторвать глаз от двух прекрасных людей.

Федор подошел и забрал меня:

– Хватит, идем. Я нашел Буйницкого.

На обочине дороги лежало раздавленное тело. Буйницкий был раздавлен совсем. Гусеница танка прошла по груди, и страшно лежала отдельно, целая, перевязанная аккуратно бинтами голова. Но надо себя взять в руки, надо осмотреть одежду, приметы. Лежит рука, и на ней нет мизинца – это его рука.

Мы перестали думать об опасности, возможности обстрела, время летело быстро, на западе над горизонтом протянулись тяжелые облака, из-за них в небо устремлялись прозрачные золотые лучи, ореолом освещая рассеянные в закатном небе маленькие плывущие, как птицы, облачка.

В минуты напряжения, я замечал, мой мозг фиксирует все вокруг точно и навсегда, отпечатывая в памяти, как барельеф в граните, все то, что в спокойной обстановке я не запомнил бы и, может, вовсе не заметил.

Мы стали торопиться найти дотемна еще Бурака и его сына. Окоп их был правее Надиного, но там мы ничего не нашли. Пройдя шагов сто в направлении кладбища, увидели два тела. Карманы отцова пиджака были вывернуты, сумка ограблена. Видно было, что ранило сына и отец, взяв его на руки, старался выйти из боя, но был убит в спину. Лежал отец, держа крепко своего сына, как носят ребенка, так и не разжав рук.

Было трудно рисовать, эти картины сжимали сердце, но надо все зарисовать и записать, в картине для партизан они должны быть живыми.

Туман стал подниматься над низинами, делалось прохладно. Нужно было решать, как быть с телами погибших. Завтра на рассвете приедут прощаться и хоронить родные Нади Костюченко и Буйницкого. Тела пролежали на месте боя две недели, Федя сказал, что уже началось разложение, они уже покрылись трупным ядом, нельзя было и опасно допускать к ним родных, нужно их хотя бы обжечь. Вспомнили с Федором, что недалеко отсюда была смоляная яма. Подтянули упряжь и двинулись в лес искать смолярню.

Немного поплутав, выехали на большую поляну. Торчали черные обуглившиеся столбы, зияла яма, наполненная смолой, в ней отражалось небо со скибкой месяца. Нашли изуродованную бочку, ведро, налили смолы, поставили на телегу и повезли на место боя.

На западе по светлому после заката небу протянулись длинные облака, а в куполе уже зажглись звезды. Подъехали к Наде и Семену Клопову, обложили их ветками орешника и полили смолой. Нарубили еще веток и обложили ими остальных. Зажгли все костры разом. Языки пламени быстро побежали по веткам. Листья свертывались и темнели – казались железными листьями кладбищенских венков. Было тихо вокруг. Потрескивали ветки в кострах. Столбы дыма и пламени поднимались вверх. Во всем было что-то торжественное и жуткое. Надо, надо уходить, каждую минуту немцы могли открыть огонь по кострам. Вдруг среди этой тишины раздался взрыв. Это у кого-то из них осталась граната. Прозвучал он как прощальный салют и как последний отзвук их жизни.

Раздались автоматные очереди из гарнизона немцев. Мы ушли с Федором в лес, где нас ждала лошадь, и поехали в Остров, чтобы переночевать и уже в три часа, до рассвета, вернуться сюда и похоронить товарищей.

* * *

Не успели заснуть, как надо опять ехать, чтобы затемно быть в Пышно.

Подъехали к площади. Возле лип уже стояли с подводой жена Буйницкого, молодая красивая женщина в сером пиджаке и черном платье, ее мать-старушка и отец в зимней шапке и длинном зимнем пиджаке. На подводе лежал огромный гроб, сколоченный из нетесаных досок. Поздоровались и предложили сразу их провести на место.

Было прохладно, и меня немного била дрожь, от холода и от того, что недоспал, а главное, от предчувствия, что будет сейчас, когда мы покажем обезображенное, с оторванной головой тело Буйницкого его жене, его близким. Подошла мать Нади Костюченко, молчаливая пожилая женщина; не сказав ни слова, пошла рядом.

Жена Буйницкого, Мария, когда мы подошли к телу ее мужа, вдруг остановилась, скорее почувствовав, чем узнав его, долго смотрела на него неподвижным взглядом, не понимая происшедшего, я уже хотел ее отвести, но она вдруг узнала его, поняла, и упала со вскриком на землю, стала собирать раздавленную руку, целовать его пальцы, поднося к губам, обнимая его голову. Из-за леса все ярче золотился свет, предвестник восхода, и в предрассветной мгле раздавались сдавленные рыдания женщины, распростертой на земле, прижимающей к себе останки любимого человека. Она видела его таким, каким он ушел от нее, здоровым, сильным, веселым, видела его ясные глаза, сильные руки, и примериться, ощутить, что перед ней обезображенное мертвое тело, ей не давала сила любви, рисующая его живым. Опять меня поразила необыкновенная сила любви, живущая в человеческом сердце. Мать и Федор хотели оттащить ее, но она умоляла пустить, потом осела на землю, ее силы оставили, и только испускала стоны.

Подвел Надину мать к дочери. Она смотрела долго на нее, потом спросила шепотом:

– Где ее окоп?

Я показал. Она села на бруствер и начала поправлять траву, гладила ее руками, выпрямляла стебли. У нее уже не было слез, а была только боль.

Старик, отец Марии, стоял молча, но сейчас подошел и сказал:

– Мы гроб привезли, забрать его хотим.

Я и Федор предложили им оставить Буйницкого здесь и хоронить рядом с товарищами. Он согласился. И мы быстро начали класть в гроб Буйницкого, Клопова, Надю. В два другие, которые ночью наспех сделали из сундуков, положили в один – Карабицкого и Нину, в другой – Бурака с сыном. Отвезли на площадь, достали с телеги заготовленные лопаты и начали рыть могилу рядом с погибшими в революцию.

Мы решили откопать и похоронить вместе с убитыми тех, кого повесили немцы. Стали раскапывать неглубокую яму. Сверху, когда сняли слой земли, лежал пэтээровец нашего отряда Николай Глинский, у него лицо было покрыто вышитым носовым платком, девичьим. Меня это поразило. Кто из полицаев положил этот платок, не испугавшись карателей? Я представил, как лежал Глинский, опущенный в яму, яма была мелкая, он лежал близко, почти на поверхности, и эти открытые глаза его после виселицы… Кто из тех, что закапывали, не смог перенести этого мертвого взгляда и бросить землю в эти открытые глаза, устремленные к небу? Кому вошли они в душу и заставили, переступив страх, вытянуть платок, подаренный девушкой, наивно вышитый цветами, и закрыть лицо Глинскому? Это был поступок в той ситуации, так как любое сочувствие партизанам влекло за собой беду. И это означало, что Глинский умер не подлецом и не трусом.

Уже одно то, что он был пэтээровцем, говорило само за себя. «ПТР» только входили на вооружение партизан, этих противотанковых ружей было считанное количество в бригаде, и те, кому их доверяли, были людьми, проверенными на храбрость, проверенными не раз в бою. Это были и физически очень сильные люди, рослые, обладавшие выносливостью, на них смотрели как на богатырей, да и оружие у них было богатырское. Пэтээровец шел на единоборство с танком или бронемашиной – с броней, противопоставляя ей свою силу, мужество, выдержку, в запасе имея только гранату – для себя или танка, смотря по ситуации, это решал он сам. Чувство ответственности придавало им особую храбрость и стойкость.

Но для боя с автоматчиками «ПТР» не годилось, оно было неповоротливым, это двухметровое ружье. Я представил весь ужас Глинского, когда танки прошли мимо него и он не смог их остановить. Бронебойщики били в бок танка, «ПТР» не брало лобовую броню, Глинский целился между гусениц, чтобы попасть в бензобак. Но это были какие-то новые танки, и его пули отскакивали, а за танками шли автоматчики… Я представил, как схватили его, и мучили, и потом повесили, прокололи дыры в щеках, продернули проволоку и закрутили конец над головой. Липа стояла с опущенной веткой, на ней качался конец этой проволоки. Голова была обезображена, он жил еще несколько дней, будучи повешенным, приняв полную меру мук.

И опять передо мной встал вопрос, что такое подвиг и что такое героизм? Одного человека судьба выводит на свершение, свершение подвига, когда есть результат его героического поступка. А другой – примет муки, но результата судьба ему добиться не даст. И все-таки это и есть героизм русского солдата. Потому и кара была Глинскому высшая – живьем на проволоке. Но и признание высшее. Не зря ему платок положил на лицо враг, как видно, будучи чем-то сильно потрясенным, что заставило его забыть о страхе за свою жизнь и выразить уважение этому погибшему в муках человеку.

Положили Глинского и второго партизана, тоже пэтээровца, Володю Кривца, в общую могилу. Быстро застучали комья земли, и вырос холмик братской могилы.

При первых лучах надо было уходить, так как туман рассеивался. Сели на подводы и поехали в наше расположение.

Когда немного опомнился, спросил у матери Марии:

– Может, у вас осталась фотография Василия, то мне она для работы очень бы пригодилась.

Рассказал им, что хочу написать картину. Мать сказала:

– Мария пришлет вам фото. Вы в Старинке стоите, а мы живем в Антуново.

У Марии был грудной ребенок, они с Буйницким только год как поженились, и он ушел в партизаны. Мария все время молчала и лишь сейчас сказала:

– Я принесу фото его. Нарисуйте большой портрет.

А принести надо за двенадцать километров и по немецкой зоне пройти. Мария опять скупо повторила:

– Я принесу.

Приехали в Остров, здесь стоял отряд Миши Малкина, нас встретили партизаны, стали расспрашивать, как хоронили, где. Мы рассказали. Гнев и ненависть были очень сильны у всех за погибших. Один партизан сказал:

– А давайте ограду у могилы поставим. Чтоб знали фрицы, что и на ничейной земле мы хозяева.

Мне эта мысль понравилась, и, распрощавшись с родными погибших, я тут же договорился с Малкиным сделать ограду.

Взялись готовить четыре стороны деревянного заборчика. Все, кто был свободен, помогали стругать планки, и к вечеру уже все было готово и погружено на телегу, чтобы на рассвете отвезти и поставить ограду в Пышно.

* * *

Чуть начало сереть, я уже седлал коня, а на подводе с оградой ехал Петро, что предложил поставить ограду. Попрощались с Федором Сальниковым, он ехал в штаб бригады в Старинку. Подошел Миша из особого отдела, стал просить мой автомат:

– Дай мне свой, на сегодня, я еду в очень опасный район, а ты возьми мой, он хорош, но у меня патронов для него мало, только два диска.

У него в немецкий автомат вставлен патронник под калибр наших патронов, а чтобы наши патроны лезли в диск, их обжимать надо. Пристал ко мне – дай и дай. Я отдал. Попробовал стрелять из его автомата – стреляет. Ну, думаю, два дня спокойных, а сегодня я верхом, в случае чего, уйду.

Быстро проехали той же дорогой, и уже в серой дымке утреннего тумана завиднелось Пышно. Прямо – липы у церкви, рядом могила наших партизан, Петро первым заметил возле могилы двух велосипедистов:

– Или наши, или ихние?

– Не должно, – говорю. – Должно быть, наши. Гони! Сворачивать поздно. Думаю, надо на рысях вскочить, а если что, сниму их с автомата.

Только подскакали, они вскинули винтовки и выстрелили. Упала моя лошадь, я через голову перелетел, Петро свою осадил. Вскакиваю, расстояние маленькое, сейчас, думаю, сниму, они тоже вскинули винтовки. Стреляю – одиночный выстрел! У меня автомат отказал! Они тоже выстрелили, пилотка у меня слетела как от толчка. Никак не могу оттянуть спуск, отбил его ногой. Вскинул – опять одиночный выстрел! Издали бежали еще немцы, видно, они засаду нам готовили. В это время Петро, отбежав несколько метров, метнул гранату. Взрыв! Они падают, я метнулся в сторону и залег за забором под куст бузины, чтобы перезарядить автомат. Вытянул диск, заменил другим и тут понял, что не в диске дело, а дело в патроннике, который заедает и не выбрасывает гильзы, значит, исправить невозможно и очереди не получится. Лежу тихо, только чувствую, как толчками бьется сердце. Крики, немецкая речь совсем рядом, набежало их человек десять, ищут меня, но уверены, что я побежал к лесу, ищут тщательно, прочесывают деревню, двигаясь все дальше от площади к огородам, один даже на липу влез, все смотрит по сторонам в бинокль, а я лежу рядом с ними, их вижу, но они сюда, в сторону куста, никакого внимания, им в голову не приходит, что я не бежал. Но это может измениться в любую минуту. Удалось загнать один патрон в патронник. Осторожно снял фотоаппарат и, вывинтив объектив, завернул его в платок, потом разрыл землю и закопал, чтобы им не достался. Вспомнил, что в кармане опасная бритва, потихоньку вытянул, завернул ручку веточкой, чтобы не закрылась, обернул тряпицей и зажал в правой руке, на левом локте лежу, держу автомат, один раз он выстрелит. Делаю я все довольно спокойно, тщательно обдумав. Если найдут, то в первого же показавшегося выстрелю, затем побегу и, если ранят, перережу себе горло, это лучше, чем если поймают, начнут мучить и за челюсть повесят на телеграфном столбе – пока умрешь, повисишь два-три дня. Неимоверно трудно лежать смирно, нестерпимо болит затекшее от неподвижности тело, но лежу тихо, я весь внимание, слушаю шаги. Теперь стал чувствовать, что крапива жалится. Рук я уже не чувствую, шевелю пальцами, чтобы не затекли совсем. Никак они понять не могут, куда я делся, а предположить, что я почти рядом с ними, не догадываются…

Прошло уже порядком времени, и наконец стихли голоса.

Повременил еще немного и пополз по кювету к полю, а там канавой к лесу. Пробираюсь лесом, вдруг окрик:

– Стой! Руки вверх, стрелять буду!

Падаю за пень и щелкаю затвором, ну, думаю, теперь полицаи, но отвечаю:

– Свои.

– Кто «свои»?!

– Да говорят же тебе: свои! – тяну время. И вдруг сбоку слышу:

– Николай, ты, что ли? Живой?! А мы тебя спасать идем!

И радость встречи с нашим отрядом! Этот отряд идет за мной. Оказалось, Петро прибежал в Остров, сказал, что случилось, Мише Малкину, Миша позвонил в штаб, и Лобанок дал приказ: «Направить отряд и отбить – живого или мертвого».

Вышла спасать группа партизан, Королевич Андрей, начальник штаба отряда, Настя Булах – наша чудесная медсестра, другие, всего тридцать человек, руководит операцией Вера Маргевич, политрук взвода. Вера – бывшая учительница, скромная, но очень решительная девушка, ей двадцать два года, и удивительно, что она политрук, это огромная честь, ее можно заслужить только большими качествами душевными, а храбрости ей не заниматься видел, как в рост она шла в атаку.

Развернула Вера свой взвод цепью, и пошли мы выбивать немцев. Но их уже не было. Откопал свой объектив и на радостях сфотографировал весь отряд – на память о моем спасении.

Но Вера не успокоилась, решила пойти «в гости» к полицаям. А меня с Андреем Королевичем и отделением партизан отправила в Остров проверить дорогу через болото, нужно было изучить подходы к деревне на случай наступления немцев.

Несмотря на то что на карте это болото значилось непроходимым, мы, прыгая с кочки на кочку, увязая выше колен, все же прошли его. Да, пожалуй, за все время пребывания в партизанах я не знал непроходимых болот. До двух часов ночи шли по болоту, пришли в Остров измученные, упали на пол в избе, где спали партизаны, и заснули. А на рассвете пришла Вера с отрядом, и пригнали они коров, – побили полицаев у них же в гарнизоне и забрали их стадо.

Утром я уже делал наброски, и к вечеру, когда я уезжал в Старинку, был вчерне готов эскиз картины «Бой за Пышно».

Николай Гутиев, когда я приехал, обрадовался очень, он пережил мою «гибель», в бригаде решили, что меня поймали или убили.

* * *

Нельзя себе предначертать путь, нельзя предугадать срок смерти, нужно бешено верить, что ты будешь жить, это должно жить в тебе, тогда ты перестаешь думать о смерти, а мозг сам занят продолжением жизни. А если ты начнешь думать о смерти, то мозг найдет выход, найдет возможность не подвергать себя опасности, но это придуманное состояние всегда беднее, чем случай и интуиция. Потому что спасаешь ты свою жизнь – по интуиции, а когда ты начинаешь предрешать поступки, этим ты как бы обуздываешь свою интуицию и можешь направить ее на ложный путь. Пример – хотя бы со Смоляком. Нас тридцать человек спряталось в сарае, идет бомбежка, Юрка острит: «Откуда я знаю, может, кто из вас грешник и в наго должна попасть бомба? Я лучше побегу под ту липу, так буду знать: попадет – значит, мне и назначено». Сделав несколько прыжков, он оказывается на дороге, и бомба падает прямо на него; на глазах у всех осталась вместо него только воронка; кусочек приклада – все, что нам потом удалось найти. Это не интуиция, это придуманное действие. Только чувство, интуиция тебе подсказывают, когда надо спрятаться, когда прилечь на землю, когда схватиться и бежать.

Белых пятен спокойствия в партизанской жизни не было. Было постоянное ожидание. Казалось бы, действий и драматических событий не произошло, но, поставленный на грань внезапного столкновения, внезапной возможности умереть, – ты ждешь, и это ожидание столько раз испытывает твою готовность к смерти. А когда этого не случается – такое счастье остаться живым! Этот контраст жизни и смерти наполняет минуты и часы разведывательной операции, когда задание приводит тебя на близкую дистанцию к врагу. Вот почему эти отрезки жизни со счастливым концом так волнуют, волнует их подтекст: готовность к смерти.

Что же отличает эту жизнь в борьбе, рядом с врагом? Ее отличает то, что человек находится в подготовке и готовности совершить подвиг и умереть; когда это будет, он не может знать, но эти чувства присутствуют в нем все время – это и отличает жизнь на войне.

В плену была туманная надежда, а в партизанах я уже знал, что не вернусь, что эти два-три года борьбы и есть все, что мне отмерено, столько я уже видел смертей. В плену я не мог представить себе, что у меня не хватит таланта и сил, умения выжить, всегда казалось, что я смогу подчинить обстоятельства и сохранить жизнь. В плену сомнение вело к гибели, поэтому сомнений организм не допускал, не позволял. В партизанах смерть приходила внезапно, от пули, и поэтому ты понимал, что возможность уцелеть в борьбе, когда ты должен открыто подставлять себя выстрелу, столь мала, что об этом не стоит думать, но и надеяться на то, что это может продолжаться бесконечно, нельзя; и легче организму, легче психике, когда ты не ждешь, что тебя минует смерть, ты в борьбе тогда делаешься свободнее. Если все время остерегаться и бояться смерти, то жизнь делается адом, и человек становится трусом или предателем. Но если ты преодолел себя, наступает раскрепощение, ты действуешь и живешь, как будто опасности не существует, хотя защитные функции организма все равно помогают избежать многих опасностей.

Если у тебя возник страх и если это чувство страха сильнее чувства стеснения, неудобства, стыда за него, то ты трус. Если же у человека чувство долга, стыда, неудобства сильнее страха смерти, то это готовность к борьбе. И вот по этому можно различать, что такое трус и что такое солдат, боец. Я рассуждаю так. Вот дает приказ Короленко. Отделение построилось, и Мария стоит в строю. Я встаю рядом с ней. Короленко кричит на меня: «Выйди из строя!» Я отвечаю: «Разрешите остаться, товарищ командир».

Если бы я был трус, я бы подчинился; но если во мне есть чувство стыда перед девушкой и я продолжаю ставить себя в опасное положение – значит, я боец. Так же в подполье. Когда я ворую бланки, делаю подложные пропуска, я понимаю, что ждет виселица за это, но, имея возможность отказаться, из чувства долга я делаю.

Руководит нашими поступками совесть, совесть определяет личность. Личность – это причастность к Богу, к Духу, а Дух – это начало жизни и совесть природы. Мы часто путаемся – кто есть кто. Этот вопрос в войну ставился на каждом шагу, и часто трудно было определить. А эта шкала дает возможность заглянуть в психологию и определить поступок человеческий – из чего человек исходит. В бою я видел, что часто истинный героизм не материализуется в подвиге, но он совершается в душе человеческой; значит, мне удавалось подсмотреть движение совести в человеке.

Вот Вася Никифоров. Он бросился – один! – на орудие, когда шел бой, и – один! – отбил пушку. Его несправедливо разжаловали, и он решил доказать. Смерть Василия, я считаю, как и судьба Аллы Чариковой, на совести комиссара. Нельзя было так с ними поступать. Тут вмешались личные отношения. Но это особая история. Алла после смерти Василия шла на доты в рост, мне рассказывали девчата из ее взвода. Она совсем перестала беречь себя.

Никифоров был сильный человек, храбрый и совестливый. Был такой случай со мной. Полицай Василевский обещал сотрудничать с нами, но оказался предателем, навел группу партизан на засаду немцев. И тогда вышел приказ уничтожить его семью. Василий вскочил в хату, увидел, что я стою в растерянности, и сам выстрелил. А когда приехали в бригаду, не сказал, что сделал вместо меня. Он тогда взвинтил себя сильно, выругался, потому что он тоже хладнокровно не мог застрелить. Я сделал то же позднее по отношению к Мише Чайкину и тоже не сказал.

Для того чтобы такие люди, как Василий, относились с уважением, как к равному, надо было это заслужить чем-то. А они относились как к равному. И Вася Никифоров, и Диденко Миша, и Короленко. Наверно, присутствие совести в человеке и дает это отношение. Если мы чувствуем присутствие совести, то и реакция – на нее, а не на внешние поступки. Вот такими людьми, которых я уважал не только за храбрость и за ум, были Дубровский, Короленко, Бородавкин, Вася Никифоров, Диденко, Борис Звонов. А Любов, Фролов! Наверно, совестливость и отличает таких людей. И чем больше у человека развита совесть, тем больше он чувствует ее у другого. А вот Лобанок – это другое. Он все время старался вести себя как нужно, какими-то условностями предначертанными…

Все время, все сорок лет после войны это меня волнует. Потому что передо мной проходят судьбы людей. Одни совершают подвиги и делаются Героями, получают награды, признание людей. А другие совершают подвиг, но остаются безвестными, хотя для меня их жизнь является подвигом и они – Героями. Вот я и думал все эти годы, где же эта грань и что является подвигом?

Вот стоят два человека: тихий сдержанный Любов и легендарный Короленко – и для меня они оба герои. Вера Маргевич и Надя Костюченко – ни та, ни другая не совершила героического действия, не материализовала свой подвиг, но для меня они – героини. Так же Нина Флиговская, Карабицкий. Никто из них не получил звезды Героя. А между тем, не колеблясь, я отношусь к ним как к героям самой высокой пробы. Вера Маргевич погибла даже не в бою. Они стояли группой в только что отбитом Лепеле, и вдруг она тихо упала, никто даже не услышал выстрела. Ее убил снайпер, сидевший на водокачке. Надя Костюченко, она подорвала себя гранатой. Нина Флиговская старалась спасти Карабицкого, вынесла его из боя. Но как это делалось. Сколько раз каждый из этих людей смог преодолеть себя, страх смерти, заставить себя ради других, ради своей совести. Это и есть героизм. И люди это чувствуют. Но им нужна зримость подвига, и потому они говорят, что Надя Костюченко бросилась под танк со связкой гранат, – придумывая реализацию подвига. А она в том бою совершала подвиг ежесекундно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю