Текст книги "Голодные призраки"
Автор книги: Николай Псурцев
Соавторы: Николай Псурцев
Жанры:
Боевики
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 42 (всего у книги 52 страниц)
Я слегка приподнялся и осмотрелся. Кроме Квашнина, в песке лежали еще двое наших, неподвижные, тихие, лицами вниз, в землю. Мертвые. Или тяжело раненые. Несколько пуль с грохотом отбили крошку с камня, за которым я находился. По звуку я определил, что выстрелы эти донеслись не со стороны грузовика. И я снова осторожно выглянул. В другом проулке, по правую теперь от меня руку, стоял точно такой же «форд» и из-за него тоже стреляли. Неожиданно выстрелы прекратились. «Ты жив?» – спросил меня Рома. Он лежал в полутора метрах от меня. «Если отвечу, значит жив», – сказал я. «Ты ответил», – сообщил мне Рома. Я улыбнулся. «Значит, так, – сказал Рома, – х…чь что есть силы одновременно по обеим машинам, а я попробую добраться до гранатомета, он рядом с Охрименко. Видишь?» Я видел. «На счет «три» начинай», – сказал Рома. Я слышал, как Рома вдохнул несколько раз глубоко и после пробормотал что-то недоброе и начал считать. «Три», – отрывисто бросил Рома. И я тотчас вынырнул из-за камня, и, взяв в каждую руку по автомату, принялся беспорядочно палить в сторону автомашин. Трах-тах-тах-тах-тах-тах-тах-тах-тах-тах-тах-тах-тах-тах-тах-тах-тах! Бум-бум-бум-бум-бум-бум-бум-бум-бум-бум-бум-бум-бум-бум-бум!
…Все патроны расстрелял к чертовой матери. Упал за камень, на теплое еще, мною же нагретое место, судорожно дыша, потное лицо о сухой песок вытирая. Встряхнулся. Посмотрел туда, где должен быть Рома. Он там был. С гранатометом в руках. Успел. Я сменил рожки в автоматах. Рома подполз ко мне, укрылся за моим камнем. «Бей сейчас по левой тачке, – переводя дыхание, сказал Рома. – А я пока другую раздолбаю». И снова я высунулся из-за камня, но уже теперь не сверху него, а сбоку, и начал стрелять… Когда пуля пробила мне левую ногу, я понял, что не до конца обученному в таких переделках делать нечего. В азарте боя я перестал контролировать себя и практически полностью открыл для поражения всю левую часть своего тела, мать мою… Я закричал от боли и снова откатился за камень. Тем временем грохнул взрыв. Правый «форд» вспыхнул разом. Рома сплюнул и сказал мне негромко: «Ну ты, мудак…» Я закрыл глаза. Мне было очень больно. Очень. И чем сильнее становилась боль, тем быстрее, как мне казалось, немела голова. Я перестал чувствовать губы, веки, щеки, нос… Снова прогромыхал взрыв, и вслед тотчас затрещал автомат, и еще через минуту я услышал голос Ромы – над самым своим ухом: «Убил я их, Антоша. Всех. Все мертвые. Даже противно смотреть» «А ты не смотри», – пробормотал я и потерял сознание.
Когда очнулся, было уже темно. И прохладно. Наверху, на небе, на самом-самом небе, высоко, горели звезды, много, маленькие, дрожащие, ясные, тихие, бесстрастные, холодные, но тем не менее чрезвычайно манящие – атавистически манящие, – как вода, как женщина, как дом. Как ДОМ.
«Закурить хочешь?» – спросил Рома. «Нет», – ответил я. «Рана неопасная, – сказал Рома. – Пробита мышца. И вес. Я продезинфицировал и перевязал ее. Рана неопасная, но кровавая, мать ее. Так что крови ты потерял столько, сколько ты даже не знаешь, а я могу только догадываться, и как честный человек тебе не скажу, о какой цифре я догадался, так как эта цифра может быть неточной, а я не хочу тебя обманывать, потому как еще в далеком детстве папа и мама наказывали мне, ври, ври да не завирайся, и вот потому именно завираться-то я и не буду…» Я засмеялся. «Ты пытаешься меня развеселить?» – спросил я Рому. «Я пытаюсь тебя развеселить, – усмехнулся Рома, – Но, как видишь, у меня это плохо получается. Я всего лишь остроум-любитель. Не профессионал…» Я приподнялся на локтях, огляделся. Мне показалось, что вокруг одна только равнина. И горы вдалеке. Но мы же ведь находились в кишлаке – днем, Я спросил Рому. Рома рассказал мне, что он унес меня из кишлака. Там было опасно. Все наши убиты, рассказал еще Рома. Их застали врасплох. Как и нас, впрочем. Агент разведки соврал (или не знал) – охраны было в два раза больше, чем он сообщил. Другие десять человек на двух машинах стерегли подступы к кишлаку со стороны ущелья. Они не предполагали, что мы подойдем со стороны гор. И, услышав выстрелы, они, естественно, бросились на помощь. Но мы-то ведь не знали, не знали, что имеются у нас за спиной еще эти десять человек. Рация разбита, поведал также еще мне Рома, и поэтому вызвать вертолет мы не смогли. Рома полдня нес меня на спине. Он хотел уйти подальше от кишлака. Подальше. «Вот б…!» – только и сказал я, выслушав Рому, Рома подогрел на маленьком костерке воду, сварил мне кофе, потом еще дал мне антибиотиков и две тонизирующие таблетки. Минут через двадцать я почувствовал себя бодрым и почти здоровым. «Пора», – сказал Рома. Он взвалил меня на плечи и понес.
…Через каждый километр, примерно, он останавливался, клал меня на землю, ложился рядом и закрывал глаза, тихий, и отдыхал. И через пятнадцать минут вставал, забрасывал, кряхтя, меня на спину, и двигался дальше. Молча. Молча. И только молча. На очередном привале, водя, что сил у него уже просто нет, – исчезли они, истаяли, ушли,. – я сказал Роме: «Иди один, мать твою. Я подожду. Иди один. И пришли за мной вертолет. Так будет проще, Так будет легче. Мать твою!» Рома выслушал меня – молча. Или не выслушал меня – молча. Встал, хрипло дыша, посадил меня на спину и пошел.
И мы еще прошли километр, а может быть, три или даже пять, а может быть, и сто. (Я перестал ощущать время. Я потерял счет дням, ночам.) И когда Рома в который раз уже, я не помню, взвалил меня на плечи, я что есть силы укусил его за ухо. Рома закричал от неожиданности, сбросил меня на землю, и несколько раз ударил меня по щекам, приговаривая что-то матерное, скалящийся. «Иди один и вызови вертолет, – как заведенный, повторял я. – Так будет легче. И тебе. И мне, И мы оба выживем, мать твою! А так, мать твою, помрешь, в горах, мать твою! И я вслед помру, мать твою! Мудозвон хренов, мать твою! Людоед хренов, мать твою!…» Рома больно двинул меня кулаком по. зубам и прорычал мне в самый нос: «Да, я людоед, и потому я бессмертный. – Он ударил себя в грудь, прокричал срывающимся голосом: – Я буду жить вечно! Понял? Понял?! Я никогда не умру! Никогда!» Я выругался. Но кивнул согласно. У меня уже не было сил возражать. Я чувствовал, что теряю сознание. Очнулся я на спине у Ромы. Рома едва двигался. Его шатало из стороны в сторону. И наконец он упал. И я вместе с ним… Рокот вертолетного двигателя я услышал первый. Я толкнул Рому в плечо, и показал ему на «вертушку». И вот тогда Рома заплакал. Он плакал, не стесняясь. Обильно. И долго. Он перестал плакать только тогда, когда к нам подбежали десантники, спрыгнувшие с вертолета. «Мы здесь с дружком погулять вышли, – с трудом раздвигая губы в улыбке, сказал Рома ребятам, – и заблудились видать».
Десантники мне рассказали потом, что Рома пронес меня на плечах ровно восемьдесят два километра. Рома Садик, мать твою…
Закрытая дверь, конечно же, остановить меня не может. Я вот только не знал, надо ли Роме, чтобы я вскрывал эту дверь. Может быть, ему там хорошо. Лучше, чем нам с Никой здесь. Может быть. Я спросил: «Рома, ты не будешь возражать, если я открою дверь?» Я услышал, как Рома что-то сказал – громко, но невнятно, а затем услышал, как Рома загудел, как раздосадованный слон, и наконец я снова услышал всхлип. Нет, и вправду он плачет. Я поднялся наверх и спросил у Ники, где запасной ключ. Ника отыскала его в буфете на кухне. Давая его мне, спросила про Рому – обеспокоенно, с дрожью в глазах, слабым голосом, предчувствуя иной ход событий, чем предполагала, чем желала, обессилевшая вдруг, побледневшая, потухшая; хотя, собственно, пока еще ничего, во всяком случае из того, что я видел и знал и ощущал, не предвещало дурного. А глядя на Нику, можно было подумать, что уже все произошло. Я вытянул указательный палец в сторону Ники и устало сказал: «Без истерик. Я не люблю истерик. Я наказываю за истерики. Непредсказуемо и сурово. Я такой».
Я снова спустился вниз, в гараж. Вставил ключ в скважину. Ключ входил лишь наполовину. Ему мешал другой ключ, торчавший с внутренней стороны. «Без истерик», – сказал я себе и не спеша прошелся по гаражу. Нашел кусок стальной проволоки. Взятыми с полки плоскогубцами согнул крючком кончик проволоки. Вернулся к двери, вставил крючок в скважину. Покрутил им туда-сюда. Через секунды какие-то недолгие наконец услышал звон упавшего на цементный пол ключа. Скважина была свободна. Я открыл дверь. Темно. Я отыскал выключатель. Зажег свет. Рома сидел на полу у противоположной от двери стены, прикованный наручниками к трубе парового отопления, проходящей параллельно полу, сантиметрах в двадцати от него…
А ноги Ромины опутывала белая бельевая веревка, намотанная щедро и крепко, от щиколоток до коленей. Рома зажмурился, когда я включил свет, сморщился и что-то прошептал вздрагивающими губами. Я присел рядом с Ромой, вынул пачку «Кэмела» без фильтра, спросил у Ромы: «Закурить хочешь?» Рома отрицательно покрутил головой. «А зря», – сказал я и, пожав плечами, закурил сам, И снова спросил: «Где ключ от наручников?» Рома кивнул куда-то в угол. Я встал на колени, внимательно оглядел пол и действительно в самом углу, почти у двери нашел ключ. Я поднял его, вернулся к Роме, потянулся к наручникам. Рома неожиданно отпрянул, прижался к стене испуганно, открыл глаза, глотнул шумно, шевеля ноздрями, как необъезженная лошадь при приближении объездчика, и спросил, хрипя: «Он ушел?» – «Кто?» – не понял я, «Мальчишка, мальчишка! Ну, тот мальчишка…» – «Ушел», – сказал я. И посмотрел на связанные Ромины ноги и подумал: «Твою маааать…» А вслух сказал: «Ушел. Конечно. А что ему тут делать? С нами. Приехал его отец и забрал его. И он ушел от нас. Мальчик. Маленький мальчик. А может быть, и не мальчик вовсе, – я хмыкнул. – И совсем не маленький. Другой. Другой и все. Новый. Непривычный. Странный. Я думаю, он из тех, кто сделает страну совершенной. А может быть, и землю цели-. ком. Он из тех. Я уверен. Он рассказал, что таких, как он, уже много. – Я говорил и, сузив глаза, внимательно, не моргая, следил за прозрачным слоистым дымом, подымающимся медленно и с достоинством к белому чистому потолку. – И я очень рад тому, что их уже много. Я счастлив, что их уже много…»
«О чем ты? О чем ты?! – заволновался отчего-то Рома. – Я не понимаю. О чем ты?!» Я все-таки вставил ключ в наручники и отомкнул их, легко и быстро. Рома принялся отчаянно массировать запястья, а я тем временем развязал веревку у Ромы на ногах. Отбросил веревку в сторону и посмотрел Роме в лицо, в непроницаемые его очки, улыбнулся ему приветливо, кивнул. Рома отвернулся. Я решил пока его ни о чем не спрашивать – ни о наручниках, ни о веревке. Захочет, сам расскажет, не захочет – все равно узнаю, что произошло. Узнаю. Я поднялся с пола, отряхнул джинсы, сказал Роме: «Пошли». Рома выставил в мою сторону палец, попросил: «Подожди. Хорошо? Давай посидим» – «Давай», – согласился я и опять опустился на пол. Прислонился спиной к стене, закрыл глаза… И очень захотел, очень-очень захотел узнать, что же происходит с Ромой…
…Вспыхнуло все вокруг красным. Вокруг – кровь. Это кровь так вспыхнула. Словно это и не кровь, а пламя. Задымилась. Густо, обильно. На мгновение мелькнул чей-то открытый рот, обрезанный, кровоточащий язык, мелькнуло лицо ребенка, разорванная клетчатая рубашка и красно-черная яма на месте груди. Неожиданно воздух прошил Ромин крик, И все исчезло тотчас.
…На войну Рома пошел добровольцем. Он решил, что там случится с ним одно из двух – или он погибнет, или забудет о своем страхе смерти, даже не о страхе смерти, нет, а о страхе, порождаемом безостановочным движением времени.
Он боялся времени. Да. Но не боялся вступить с ним в борьбу. Он пошел не на войну с контрреволюцией. Он по-на войну со временем. Если время не остановить, рассуждал он, то во всяком случае можно – и это точно, в человеческих силах – сократить период ожидания конца. Накладывать на себя руки он не желал. Во-первых, это было противно инстинкту. А во-вторых, в нем, как и в миллиардах других, жила надежда, а вдруг что-то да случится и, например, кто-то изобретет, какой-то умник, средство от смерти, лекарство бессмертия, или эликсир вечности. Знаешь, естественно, что такого не произойдет – уж наверняка – при твоей жизни, а надежда вес равно тлеет где-то там глубоко-глубоко, и едва слышно шепчет: «А вдруг, а вдруг…». И выходит, что кончать жизнь самоубийством даже противно самой смерти, а уж о надежде и рассуждать не приходится. Но тем не менее мы говорим и рассуждаем.)
И сознавая, что надежда та тщетна и не менее исключительна, смерть свою он все-таки ожидал не от себя самого, а от пули или клинка сторонних, а может, и от снаряда или от гранаты, или от вертолетного винта. Ожидал. И никак не дожидался. Пули летели мимо. Или задевали лишь легко – раз, другой.
Впрочем, однажды задели сильно. Прошибли плечо, бедро, раскололи кусок ребра со стороны сердца.
И в беспамятстве к нему пришел он сам, только постаревший, немощный, ссохшийся, сморщенный, беспомощный, уродливый, жалкий, плачущий, беспрестанно испражняющийся под себя, зловонный отчаянно. Не человек уже. Что угодно, но только не человек. И, очнувшись – в студеном поту, – Рома понял, что теперь он другой, чем был раньше. Он теперь знал, что делать. Он хохотал от радости всю ночь до утра, до самого рассвета, пока не вкололи несколько кубиков транквилизатора. Проснувшись, решил следующее – сделать все от него зависящее, чтобы никогда не постареть, сделать все, чтобы стать бессмертным, А что, такое возможно, он поверил сразу, как только подумал об этом еще во сне, когда увидел себя дряхлого и немощного.
Его могут убить – здесь, на войне, или где-то еще. Он прекрасно это понимал и мирился с этим. Но если не убьют, он сделает так, что никогда не будет болеть и никогда не станет старым и никогда не умрет сам. Как он достигнет бессмертия, он еще не знал, но был уверен, что скоро узнает, очень скоро, догадывался, что ему будет дан сигнал или знак оттуда, свыше. Как действовать дальше, ему, скорее всего, подскажет голос. А может быть, он увидит свое будущее во сне. Да, да – во сне. Конечно. И нет никаких сомнений, что это самое наиважнейшее сообщение в его жизни будет передано ему во сне…
…Он верил в сны. Так вышло, что и Антошку Нехова (то есть меня) он тоже увидел во сне. Увидел еще задолго до того, как познакомился с ним. Он хорошо помнил тот сон. Дело было так – во сне, разумеется. Рома плавал верхом на утке по тихому пруду в горах Боливии, играл на флейте и пел народные боливийские песни, веселился, радовался и покрикивал изредка на рыб, которые кусали его за голые пятки – небольно, но щекотно. В который раз, не жмурясь, поглядел он на солнце и на сей раз заметил на солнце пятно. Пятно увеличивалось и увеличивалось и вскоре, через минуту, две, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять, он различил красавца кондора, длинноклювого и голубоглазого. Сложив крылья, кондор камнем падал на Рому. Но самое любопытное было то, что верхом на кондоре сидел Антошка Нехов, и не просто сидел, а выкрикивал еще, кривясь, что-то злое и угрожающее. Еще секунда, третья, десятая, и вопьется суровый кондор в мягкую уточку… И тут встретился Рома взглядом с Антошкой. И увидел Рома, что Антошкины глаза подобрели и что черты лица его разгладились и мягче сделались. И за метр буквально, оставшийся до столкновения, Антошка ухватил кондора за шею обеими руками, что есть силы, и потянул шею на себя, как рычаг управления в самолете, и кондор, со свистом рассекая воздух, снова пошел ввысь, недовольный, задыхающийся, хрипящий раздосадованно. Антошка повернулся в сторону Ромы и, улыбаясь, помахал ему рукой… А через год, примерно, Рома встречает Антона на войне. Его, того самого, который снился ему, точь-в-точь его, один в один. И когда Рома увидел Антона, у него даже дыхание перехватило, как у девушки, которая своего избранного наконец встретила. И он подумал тогда: «У меня никогда не было друзей. Я никогда не хотел друзей. Я и сейчас не хочу друзей. Но этот парень будет мне другом. Настоящим другом. Я знаю. Был знак». Впервые в жизни, к превеликому своему изумлению, Рома кого-то полюбил. Это было, чрезвычайно приятное чувство. Оно ласкало и успокаивало и в то же время делало Рому сильным, уверенным, исключительным. Он заботился об Антоне, как о брате, как о сыне, как об отце. Он оберегал его от несправедливостей начальства, от насмешек опытных фронтовиков и от него самого, поначалу настороженного и боязливого. Он учил его всему, что знал сам, учил, как мог, как умел, – тактике и стратегии боя, стрельбе, рукопашному бою и, главное, умению сжиться и смириться с собственным страхом, главное… Свою любовь к Антону он не показывал, конечно, открыто, скорее, наоборот, он был даже жесток в обращении с Антоном, и суров, и требователен, и совершенно не добр, и ни чуточки не ласков. На занятиях по рукопашному бою он бил Антона в кровь и лишь смеялся нехорошо, когда Антон падал на землю от очередного профессионального удара, обессиленный… Иногда Рома просыпался раньше подъема и смотрел на спящего Антона с детской чистой улыбкой, думая о том, как же хорошо, что он встретил этого парня. Как хорошо! И хмурился потом. И морщился досадливо. И твердил себе, морщась, что он должен сделать все, все-все-все, чтобы этот парень вернулся домой живым, мать его, живым!…
Черт! Черт! Черт! Мне сделалось определенно скверно и муторно сейчас. Очень скверно. И очень муторно. Я знал, видел, понимал, что Рома очень хорошо относится ко мне, но чтобы до такой степени, мне и в голову этого не приходило. Черт! Черт! Черт! Я очень люблю тебя, Рома. У меня нет ближе друзей, чем ты, правда. И совершенно ничего не означает, что мы виделись с тобой так редко после войны, Я не знал… Да и не в этом дело, собственно. Знал, не знал, какое это имеет значение… Проста жизнь моя так складывалась… Я все хотел сам, сам, понимаешь… Прости меня, Рома. Я очень прошу, прости…
…Роме было четыре года, когда ему приснился один сон. Ему снилось, будто он спит и совсем не видит снов. Спит себе и спит совершенно без снов. И он даже уже начал бояться, что ему так и не приснится сон, когда сон все-таки начал сниться. Роме снилось, что он слышит какой-то шум, и что он от этого шума просыпается. Но он пока не открывает глаза и тихо лежит. И слышит он дыхание и стоны и даже крики – и не одного, а двух человек – и еще слышит какие-то слова, и еще слышит шум возни и скрип кровати. Привлеченный этим шумом и напуганный этим шумом, Рома встает со своей кровати и идет по слуху на шум и подходит к кровати, где спит его мама, и видит… И Рома видит, что на кровати не только его мама, но и еще какой-то человек. Рома видит, что этот человек голый и что он лежит на его тоже голой маме и качается вместе с ней на скрипучей кровати и одновременно хрипит и: стонет и что-то говорит его маме грубое и незнакомое… Рома хочет крикнуть и не может, рот его не открывается и язык не шевелится. Рома хочет развернуться и побежать опять к своей постели, но и этого он сделать не может. Он не в силах оторвать глаз от того зрелища, которое открылось перед ним. Зрелище пугает его и манит его. И тем, что манит его, оно еще больше пугает его. Рома понимает, что то, что он сейчас видит, плохо, отвратительно, грязно и страшно, страшно… И ему хочется ударить так противно копошащихся на кровати людей, сильно и зло, и ему хочется расцепить этих людей, и ему хочется убить того, кто прыгает так истово на его маме. Он не жалеет маму, нет, он понимает, что маме нравится то, что с ней делает этот голый человек, и именно потому, что маме это нравится, Рома хочет ударить и се и голого человека, и именно потому ему хочется, под видом защиты мамы прекратить все, что здесь происходит. Ему очень не нравится, что мама смотрит на него и улыбается, улыбается… Но вот рот ее кривится, и она закрывает глаза и кричит, уже не стесняясь… И Роме, маленькому, становится совсем нехорошо, и он падает и засыпает… Рома с матерью жили вдвоем в однокомнатной квартире, на Башиловке. Отца Рома не знал. Мать говорила, что он был милиционером и погиб в схватке с уголовно-преступным элементом. Может быть, так оно и было. До самой смерти матери Рома так и не сумел выпытать у нес, кем же на самом деле являлся его отец. Он наводил справки о своем отце и потом – после смерти матери. Безрезультатно. Так что, думал Рома, может, мать и не врала, и отец его был действительно работником милиции, и именно от отца, может быть, Роме досталась такая способность к оперативной работе. Смешно. Смешно… Проснувшись утром, четырехлетний Рома, конечно же, думал, что ему приснился страшный сон, конечно же. Но днем под маминой кроватью он нашел вонючий мужской носок… Через неделю, а, может быть, через две, Роме снова приснился тот же самый сон. Почти тот же самый. Только теперь он не сам проснулся, теперь мать позвала его. И когда, сойдя с кровати, он приблизился к ворочающимся голым телам, вдруг зажегся свет и мать заорала дурным голосом: «Смотри, смотри, как мы… Смотри!…» и Рома смотрел какое-то время, а потом закричал громко, отчаянно, зверино… А еще через неделю, а может быть, через две или через три, мать опять требовала: «Смотри, смотри!…» И Рома снова плакал и кричал и думал, что ему снится очень страшный сон. Один и тот же всегда. Этот сон снился ему целый год. И сниться он прекратил только тогда, когда они с матерью переехали жить к деду.
Рома никогда ни с кем не дружил, ни в школе, ни в училище, ни с мальчишками, ни с девочками. В десятом классе ему понравилась одна девочка из соседней школы. Он даже один раз сходил с ней в кино. Сидя рядом с ней в темном кинотеатре и ощущая запах девочки, и глядя на ее коротконосый нежный профиль, Рома вдруг ощутил желание, и член его вздрогнул и напрягся… Придя домой, Рома изрезал член бритвой. Истекая кровью, сумел добраться до поликлиники… Потом он, конечно, спал с женщинами, чтобы не выглядеть дефективным в глазах окружающих. Спал, да. И по прошествии какого-то времени даже с удовольствием и удовлетворением. Но и с отвращением. С отвращением к себе. Когда он занимался любовью, ему тотчас начинало казаться, что от него пахнет вонючими носками и что на него кто-то смотрит, и вообще, что он препакостнейший и наимерзейший негодяй, подло и исподтишка, обманным путем, или с помощью угроз и издевательств, совершающий наизлейшее в этом мире дело – унижение человека, унижение женщины. «Даже если женщина этого и очень желает, и даже если и получать от этого наивысочайшее наслаждение, он как Человек, не зверь и не пернатый, и не пресмыкающийся, и не в крайнем случае насекомое, скользкое, мокрое и отталкивающее, не имеет права тем не менее надругиваться над женщиной, жестоко вгоняя в ее чистое и невинное тело стыдный, срамной и оскорбительно воинственный, до краев налитый кровью и спермой мускул…) Так он думал, когда занимался любовью. Проводив женщину или вернувшись от нее домой, он тотчас шел в ванную и долго-долго и тщательно мылся, с мылом и мочалкой, натирался затем спиртом, ложился в постель, укутывался, и начинал плакать и кричать, как тогда в детстве, точь-в-точь, – когда смотрел, как его мать занимается любовью с голым человеком, голая сама4 его мать, мать его… Чтобы не быть так отвратительным себе, – размышлял Рома, видимо, надо кого-то полюбить, и тогда секс наверняка тотчас приобретет иное значение, и он станет лишь частью чего-то целого, без чего просто нельзя обойтись. Или нет, даже не так, секс станет выражением и подтверждением истинного, чистого-чистого чувства, которое он будет к кому-то испытывать. И тогда (как хотелось бы в это верить) он перестанет чувствовать запах непростиранных носков, ощущать взгляд со стороны и считать себя законченным, премерзейшим и наипакостнейшим негодяем… И Рома поставил перед собой задачу в кого-нибудь влюбиться, И через какое-то время достаточно успешно справился с этой задачей. Девушку звали Люся. Она была худенькой, стройной, длинноволосой и полногубой, и в отличие от многих провинциальных девушек неплохо говорила по-русски.
Рома познакомился с ней на вечере в училище.
На четвертом курсе некоторые его ровесники уже завели семьи. Пора уже было думать о гарнизонной жизни, говорили они. Не женишься в училище, еще говорили они, там, на месте дислокации твоего подразделения, можешь и не найти себе жену. А жена нужна – и для борьбы со скукой, и для морального облика, и вообще, и вообще.,. Рома подумал и пришел к выводу, что именно вот так и надо. И тоже решил жениться. Он сообщил об этом Люсе. И Люся, конечно, тут же согласилась. И он чуть было действительно не женился, Рома Садик. Но не женился. Нет. Лежа как-то на Люсе, у нее дома на шатком и валком диванчике и занимаясь с Люсей любовью, он, будучи в достаточно сильном возбуждении, и, пребывая, можно сказать, в предоргазменном состоянии, дурачок, в порыве необузданного чувства повернулся в сторону и неизвестно зачем открыл глаза (то ли защипали они от пота, то ли ресница в какой-то глаз попала). Открыл, одним словом, он глаза и увидел себя с Люсей совершенно голых в зеркале, которое было вставлено в дверцу шкафа, напротив дивана стоявшего, себя, голого совершенно, на совершенно голой Люсе. Люся улыбалась и облизывала губы мокрым языком, мокрые… А потом рот у Люси скривился и Люся закричала, страстная… И тут силы Рому оставили, все, все до единой, и Рома сполз с Люси. И заплакал, не стесняясь, и закричал, не сдерживаясь…
И еще потом Рома влюблялся, я помню, он сам об этом рассказывал.
Та женщина, ради которой он убил четырех человек, была действительно хороша. Мне такие нравятся. Я люблю заниматься с такими сексом. Она была красивая, неприступная и развратная одновременно, предпочитающая любовь и секс чему-либо другому, отягощенная только одной заботой – получить удовольствие от чего бы то ни было – от стрекота цикад, от скрипа мельничного колеса, от запаха новенького автомобиля, от собственных умных слов, от вида пистолета системы Пьетро Беретты, от розового гладкого члена, от неудавшегося романа, от солнечного зайчика, пущенного проезжающим велосипедистом или от вида, например," собственного разгоряченного, прерывисто дышащего, стонущего от наслаждения мужа, который на твоих глазах трахает малознакомую тебе женщину, или… И прочая, прочая, прочая… Она упала со скалы и умерла. И ей, наверное, действительно не надо было бы жить после того, что произошло. Разве могла бы она любить потом Рому? Нет, конечно. Разве мог бы жениться на ней потом Рома?… Нет. Понятное дело. И не осталось бы у Ромы ярких и чрезвычайно волнующих воспоминаний, если бы она не умерла. А так ему кажется, что он на самом деле любил эту женщину. Единственную женщину. Истинно. Пусть кажется…
(Ну и совсем Роме легко стало – он это отметил, и он этому порадовался, – когда он вдруг понял, взглянув на себя в зеркало после секса с какой-то женщиной, что секс его старит, да еще как. Легче стало. Стало. Стало, Теперь не нужно было думать о любви и не нужно было озабочиваться удовлетворением хоть и изредка, но все же возникающей похоти, Любовь теперь казалась вредной. А похоть и вовсе исчезла. Как и не было. Все просто…)
…Но я не знал, что волнующие и яркие воспоминания о погибшей женщине связаны у Ромы не только с сексом и с его острым и сильным любовным к ней чувством. Не только. Случилось тогда и еще кое-что.
…Рома не все нам с Никой рассказал про тот день, когда погибла эта женщина…
После того как она упала в воду, произошло следующее. Рома некоторое время стоял еще на уступе, глядя вниз, на море, недвижный, одеревенелый, чуть согнутый, с протянутой к морю рукой, к тому месту в море, куда только что упала она, с широко раскрытыми глазами, не дыша, совсем не дыша. Он не мог сделать вдоха, он не мог сделать выдоха. Он тоже, казалось, умирал и он был бы очень благодарен судьбе, если бы он взял бы да и умер сейчас от удушья. Однако сработала все же в организме система самозащиты, и судорога, которая свела его горло, отступила, и Рома сумел вдохнуть и выдохнуть. Рома выругался хрипло, выпрямился, продышался, насыщая организм кислородом, отступил от края, на шаг-другой и, неожиданно для самого себя, прыгнул вдруг с уступа вниз головой, не зная, конечно, и не догадываясь даже насколько близко или далеко дно, там, под скалой; под уступом, с которого он, Рома, прыгнул так самоубийственно-героически. Он вошел в воду без характерного шлепка и практически без брызг, мастерски, профессионально. (Наверное, даже получше, чем некоторые прославленные прыгуны с вышки.) Он добрался до достаточно все-таки близкого дна, оттолкнулся от него руками, и огляделся. ЕЕ нигде не было. Он не видел ЕЕ. Он вынырнул, вдохнул и снова ушел под воду. Поплыл вправо, потом влево. Увидел наконец меж двух огромных кусков скалы ее шевелящиеся ноги, добрался до женщины, потянул ее на себя, ухватил ее за талию, поплыл вверх…
Ярясь и стервенея, он сделал ей искусственное дыхание, вскрикивая и плача.
Слабым фонтанчиком выплеснулась вода у нее из горла. Она открыла глаза. Она посмотрела на него с ненавистью и страхом. Кровь обильно заливала ей правую сторону лица. «Я люблю тебя», – тихо сказал Рома. Женщина закрыла глаза и открыла их вновь. Страха в ее глазах уже не было. Осталась одна ненависть. «Я люблю тебя», – повторил Рома громче. «Ты умрешь, – прошептала женщина. – Ты скоро умрешь…» – «Я не умру, – закричал Рома. – Слышишь? Я никогда не умру. И не смей! Не смей!!» Рома стер воду со своего лица, покрутил головой туда-сюда, словно в нервном тике, а потом медленно оглядел женщину, улыбнулся чему-то и неторопливо стал снимать с нее платье, затем трусики. А затем разделся сам…
Он входил в нее с хрустом и ревом. Он терзал ее, истекающую кровью, как злой ребенок любимую игрушку, он раздирал ее на части, он наслаждался, он умирал… Кончая, он поймал ее последний вздох. Губами. Ртом. Он вдохнул его в себя, ее последний вздох. Оторвавшись от ее губ, он ощутил себя здоровым, сильным, властным, счастливым. Он стоял, смотрел, не жмурясь, на солнце и смеялся прямо ему в глаза – бесстрашный и единственный.,. Рома оттащил тело женщины к воде, привязал платьем ей камень на шею и бросил тело в воду. Выпрямился, напевая. Сделал шаг и замер вдруг, почуяв опасность, стремительно оглянулся и увидел парня лет восемнадцати, с ужасом взирающего на него. Откуда он появился?