355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Псурцев » Голодные призраки » Текст книги (страница 6)
Голодные призраки
  • Текст добавлен: 25 августа 2017, 00:30

Текст книги "Голодные призраки"


Автор книги: Николай Псурцев


Соавторы: Николай Псурцев

Жанры:

   

Боевики

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 52 страниц)

На столе передо мной лежали несколько фотографий – все цветные, четкие и яркие. На одной я увидел труп мальчика лет восьми. Глаз у мальчика не было. Вместо них чернела спекшаяся кровь. И носа не было, он был откушен – или срезан, нет, скорее откушен. Штанишки у мальчика были спущены, и на том месте, где у него должен быть член, тоже чернел огромный запекшийся сгусток крови. Мальчик лежал в траве, а вокруг белели стволы берез. На другой фотографии был запечатлен труп другого мальчика. И у этого другого мальчика так же, как и у первого, отсутствовали глаза, нос и половые органы. На третьей фотографии я увидел мокрую, видимо, только что вытащенную из воды девочку, того же возраста, что и погибшие мальчики, семи-восьми лет. Она была в белой рубашечке, темной юбочке и в гольфах. И у нее так же отсутствовали и глаза, и нос. И между тоненьких, прозрачных ножек у нее тоже блестело неровное алое пятно. Я взял лежащие рядом с фотографиями, еще в квартире вытащенные у меня сигареты «Кэмел» без фильтра и закурил. Данков откинулся на спинку стула, взглянул на меня вопросительно. Кроме вопроса или вопросов, или, так, скажем, кроме вопрошания, в глазах его я уловил (если мне не показалось) еще и сочувствие. Я усмехнулся, вернулся опять к своему стулу, сел. Спросил: «Я подхожу по приметам?» Данков кивнул. «Опознать меня есть кому?» – снова поинтересовался я. И Данков снова кивнул. «Так чего же ты ждешь?» – осведомился я. «Ответа, – сказал Данков. – Твоего ответа сначала». Я засмеялся: «Понимаешь, как-либо оправдываться и отнекиваться мне сейчас глупо» – «Объясни», – попросил Данков. «Пожалуйста, – согласился я. – Если я скажу, что это не я, у тебя нет основания мне верить, наоборот, у тебя есть все основания мне не верить. Значит, я должен хоть как-то, хотя бы косвенно, доказать, что это не я. Первое доказательство – это алиби. Но какое я сейчас могу представить тебе алиби, если я даже не знаю, когда эти преступления были совершены? Второе – мотив. Я могу сказать тебе, что эти убийства совершил человек больной, а я вот, как ты сам видишь, и совсем не больной и даже более того, очень даже здоровый. Но ты ведь не можешь знать, больной я на самом деле или нет, необходимо исследование, психиатрическая экспертиза. И ко всему прочему, мы с тобой знаем, что подобные штуки совершают часто не только больные, а самые что ни на есть нормальные, но слегка ущербные, закомплексованные, оскорбленные жизнью люди. Мы же знаем ведь это с тобой, так? – Данков кивнул медленно. – Так какого же ты ждешь от меня ответа?» – развел я руками. Данков, судя по всему, не хотел возражать мне, потому что все, что я сказал, было очевидно и лежало на поверхности, но и соглашаться не хотел со мной тоже, потому что, согласившись, он тем самым признал бы, что достаточно глуп и далеко не профессионален, а это было совсем не так, и мы оба это знали. Он взял сигарету и тоже закурил. Затянулся вкусно и глубоко и сказал, глядя на стол перед собой: «Мне очень жаль, что ты не сказал прямо, как офицер офицеру, ты это или нет, очень жаль. Если бы ты ответил просто – ты это или нет, мы с тобой разговаривали бы на равных, неважно, ты это или нет. В любом из двух случаев мы бы разговаривали на равных. А сейчас ты вынуждаешь меня разговаривать с тобой не совсем корректно и, более того, совсем не любезно и далеко не на равных. Понимаешь?» И он поднял на меня глаза, посмотрел в упор, не моргая, не отрываясь, равнодушно и полусонно. Грамотно изложил. Отыгрался. Я не ожидал. А он умнее, чем мне показалось. Хорошо. Посмотрим, что будет дальше. «Как офицер офицеру я тебе скажу», – начал я. «Уже поздно, – прервал меня Данков, брезгливо поморщившись, – не надо…» – «Как офицер офицеру, – тем не менее продолжил я, – я тебе скажу, просто и прямо, как ты хотел. Я знаю того, кто убил этих детей, знаю… Ты веришь мне?» Настороженность появилась в глазах Данкова. А равнодушие улетучилось, как и не было его. И сонливость пропала. Я смотрел на Данкова и закатывался от смеха – внутри, конечно, внутри. Внешне же я был серьезен, и даже печален, и даже скорбен, если не сказать больше, едва не плакал, мать твою!… «Я видел его, этого человека, тогда в лесу, в день убийства», – я показал пальцем на фотографии, на все сразу… «Когда это было? – прервал меня Данков. – Где?» – «Ты не дослушал, – сказал я и заговорил, быстро, страстно, с нажимом, глядя Данкову в глаза, не отводя их ни на мгновение. – Он был с меня ростом. Такой же, как и я, слегка сутуловатый, широкоплечий. Тоже с глубокими глазами и с полноватыми жесткими губами. В американской армейской куртке, в джинсах, кроссовках. Постарше лет на десять. С проседью. Я хорошо запомнил его… Очень хорошо. Он прошел в двух метрах от меня. Нет, метре. Нет, в сантиметре. Да, в сантиметре. Когда я прочитал в газете об убийстве ребенка в Измайловском парке, я сразу догадался, что видел убийцу. И я знаю, кто это, – я встал со стула и опять подошел к столу Данкова вплотную, уперся бедрами в край стола, стоял и смотрел идиотским расфокусированным взглядом поверх глаз Данкова на верхнюю часть его лба. Такой взгляд производит яркое впечатление на любого, на дурака или крутого, в первые секунды во всяком случае, и добавил с напором, чуть наклонившись вперед: – И ты знаешь, кто это! Мы с тобой оба знаем, кто это!… Ну? Скажешь сам? Или уступишь это право мне? Уступишь, да? Я вижу, ты уступаешь?… Это был ты! – крикнул я и вытянул в сторону Данкова скованные никелированным металлом свои горячие руки, вздрагивающие. – Это ты убил в тот день этого тихого, милого мальчика, примерного отличника и послушного сына, чистенького и свеженького! – Я задыхался от негодования. – Ты задушил его. Потом трахнул его, уже неживого. Потом, опьянев от власти и от насилия, ты откусил ему нос, выколол глаза, отрезал член и съел его, пожелав себе приятного аппетита!» – «Заткнись! Дурак!» – истерично заорал Данков и грохнул круглым, размером с гандбольный мяч кулаком по столу. «Не ори!» – рявкнул я и еще ниже склонился над столом, сверлил Данкову его вспотевший лоб своим непримиримым, обличающим взглядом, а затем неожиданно расслабился и заговорил иначе – тихо, вкрадчиво, но с затаенной угрозой в голосе: «Ведь у тебя есть американская армейская куртка? Есть ведь, правда? Или была… Это же легко доказать» – «Ну есть, – попробовал ухмыльнуться Данков. – Ну и что?» – «Ничего, ничего, – я примиряюще выставил вперед две ладони. – Нам важен сам факт, что есть. И джинсы у тебя есть? Так ведь? И кроссовки, так, правда? Это ни о чем не говорит. А может быть, говорит обо всем… – Я резко выпрямился и опять заговорил громко и жестоко. – Ты специально сейчас задерживаешь людей, похожих на тебя комплекцией и ростом, имеющих одежду, похожую на ту, в которую ты был одет в день убийства. Ты будешь задерживать как можно больше таких людей и по нескольку раз станешь предъявлять их на опознание, чтобы окончательно запутать опознавателей, чтобы настоящего убийцу опознаватели уже не смогли опознать, не были бы уже уверены, что это именно он, то есть ты, ты, ты, ты… – Я перевел дыхание и заговорил еще громче. – Сам опознание ты не проводишь. Это делает Атанов или еще кто-нибудь из твоих людей, потому что боишься, что тебя могут узнать… Убийца!» – срывающимся голосом крикнул я.

Данков рассмеялся деланно, откинувшись на спинку стула. Стул скрипнул пискляво. И мне показалось, а может быть, так было и на самом деле, что вместе со стулом скрипнул и сам Данков. Механизм его организма, работавший до этого момента четко, легко и уверенно, сейчас дал сбой. Вроде как где-то стало подтекать масло и детали механизма подсохли и стали скрипеть. Я понял, что почти добился своего – Данков «прогнулся». Еще чуть-чуть, и я сломаю его. Если захочу. Данков потянулся нарочито сладко, как после доброго сна, и сказал, ухмыльнувшись: «Что ты несешь, мудила?!» – «Я думаю, что люди, которые хотя бы вскользь видели тебя, опознают тебя после того, как я с ними поговорю», – заметил я тихо… «Я не мог быть в тот день в Измайлове, – уже не сдерживаясь, плюнув на все и вся, и всех, и на себя в том числе, заорал Данков. – Я был здесь, – он яростно тыкал толстым сильным пальцем в стол. – На работе! Понимаешь, на работе! Это легко проверить!» – «Но я же видел тебя, – в тон ему заорал я. – Я же видел! Вот так же, как сейчас! И есть свидетели, которые видели меня. Я гулял там со своей знакомой барышней, болтуньей и хохотушкой, – и я засмеялся переливчато женским голосом, показывая, как хохочет моя барышня, а закончив смеяться, заключил, посерьезнев: – Она подтвердит мои слова…» Данков, не торопясь, вышел из-за стола, подошел вплотную ко мне, быстро поднес руку к моей шее, сжал пальцами горло, посмотрел на меня оловянно: «Я убью тебя!» И тогда я сделал вот что – опущенными вниз руками я схватил его за мошонку и рванул ее на себя. Данков взрыкнул испуганно и тотчас отпустил мое горло и захлопал расплавившимися вдруг глазами, завыл зверино. А я ему сказал, глядя точно в его открытый всем ветрам рот: «Мне очень жаль, что ты не ответил мне прямо, как офицер офицеру, ты это или нет. Очень жаль. Если бы ты ответил просто, ты это или нет, мы бы с тобой разговаривали бы на равных, в любого случае, ты это или нет. А сейчас ты вынуждаешь меня разговаривать с тобой не совсем корректно и, более того, совсем не любезно, то есть далеко не на равных. Понимаешь?» И разжал, конечно, пальцы после таких замечательных своих слов и отпустил на волю изрядно помятую мною мошонку полковника Данкова. На хрен мне нужна его мошонка? Даже если она и не особо взопревшая, и не скользкая на ощупь и не вонючая от давно не смываемой с головки члена мочи и белковой смазки, даже если она очень чистая, прохладная и дезодорантом надушенная, для чего она мне нужна? Я во всяком случае не знаю этого. Не знаю, зачем она мне нужна, его мошонка… Данков, когда я его отпустил, согнулся и, морщась и мотая головой, потер то место, которое я отпустил, потом медленно выпрямился, шало посмотрел на меня и хрюкнул вдруг, как хряк перед случкой, и еще раз потом, и еще раз, и загоготал затем во весь голос, одной рукой тиская скомканный мною член, а другой тыкая мне в висок и приговаривая сквозь смех: «А ты, сука, того, на хрен, точно того, гадом буду…» – и гоготал, гоготал. Долго так гоготал, долго-долго. Я уже устал ждать, пока он закончил гоготать. Я уже и сигаретку выкурил, и на стуле своем посидел, и по телефону одной подружке своей позвонил, и на сегодняшний вечер с ней встретиться договорился, а Данков все гоготал и гоготал. И остановился только тогда, когда в кабинет Атанов вошел и какую-то бумагу ему протянул. Данков стер слезы с лица, перестав смеяться, отдышался и, все еще хмыкая время от времени, принялся читать принесенную Атановым бумагу. Пока Данков читал, Атанов с удивлением смотрел на его блестящие гладкие глаза, на его мокрые щеки и потом переводил взгляд на меня, и с не меньшим удивлением смотрел на мои рыжие глаза и бледные небритые щеки, и вычислял, наверное, что же здесь произошло, пока его не было. И даю голову на прострел, что он, нерусский, так и не допер, что же здесь у нас с Данковым случилось, и не допрет, даже если ему Данков и расскажет все, не почувствует ситуацию. Не из той он породы, этот Атанов. Но Данков ему ничего не расскажет, это точно. Хотя, признаться, мне совершенно было наплевать, расскажет Данков что-то кому-то или не расскажет. В эту минуту самым важным для меня было то, что я переиграл Данкова, что я подчинил себе неблагоприятные для меня обстоятельства, и изменил ситуацию в свою пользу. Это была настоящая классная работа. Я наслаждался. Я был счастлив. Данков дочитал, наконец, бумагу, которую ему принес Атанов. Аккуратно положил ее на угол стола. Судя по моему личному армейскому делу, сообщил мне Данков, я хороший солдат, профессионально грамотный, храбрый и находчивый. (Знал бы он, что такое моя храбрость, я усмехнулся, знал бы он, что основное сырье моей храбрости – это страх, обыкновенный страх, Когда я слышу первые выстрелы, он начинает полыхать у меня внутри, а затем сжигает там все без остатка и вырывается в конце концов наружу, потому что некуда ему уже больше деваться, яростный, грохочущий, неуправляемый, и принимается жечь все, что находится вокруг меня. Именно этот неуправляемый огонь люди называют храбростью. Какая же эта храбрость?) Данков полюбопытствовал, за что я дважды награжден орденом Красной Звезды. Я ответил, что за хорошую работу. Данков попросил уточнить. Я ответил тогда, что два ордена я получил за две хорошие работы. Данков засмеялся и настаивать на более точном ответе не стал. А даже если бы он и стал настаивать, я бы все равно ему ничего не сказал. И дело не в том, что это тайна и что я, мол, подписку о неразглашении давал. Нет, просто я не люблю рассказывать про работу. Я люблю ее делать, а рассказывать не люблю.

Данков закурил и после небольшой паузы поинтересовался, а по какой, мол, причине я был уволен из армии. Я ответил, что был комиссован по ранению. Данков кивнул и сказал, что прочитал это, но почему, спросил он, после слов о ранении в моем личном деле в скобках указание, что подробнее о моем увольнении можно прочитать в особой папке за номером 14295 кс. Что, помимо ранения, мол, были и другие причины?… Я сказал, что никакой секретной папки – ничего не знаю и не знал никогда, и что уволен я исключительно по ранению. Ну в самом деле, не рассказывать же Данкову эту очень страшную историю, которая стала истинной причиной моего увольнения. Неприлично даже как-то. Я стесняюсь, мать мою…

История эта, конечно, достойна, чтобы рассказать ее в деталях и подробностях, в лицах и фигурах, стоя и лежа, бегая и покрикивая, притопывая и присвистывая, возбужденно и с жаром, и умирая на последней точке, как герой на амбразуре. И я уже решил было, что сейчас расскажу эту историю, и все покажу как надо, но вдруг почувствовал, что чрезвычайно хочу курить. Поднялся, взял без разрешения свои сигареты со стула, закурил с наслаждением и тотчас забыл напрочь, что хотел сделать еще несколько секунд назад. Сидел, вспоминал мучительно, пока Данков там что-то еще говорил. Вспоминал, вспоминал, но так и не вспомнил. Потому как если бы важное что-то забыл, то вспомнил бы, это точно.

А Данков говорил тем временем, сидя на широком подоконнике широкого окна, говорил: «За последний год четырнадцать убитых детей. Одиннадцать мальчиков и три девочки. Откусаны носы, отгрызаны или отрезаны половые органы. У пятерых вскрыты грудные клетки, вынуто и съедено сердце. Во всех случаях половые органы отрезались или отгрызались еще у живых мальчиков и девочек, еще у живых… Если я найду его, я убью его. Сам. Ни суда не будет, ни психиатрической экспертизы. Ничего этого не будет. Будет он и буду я. И я убью его. Предварительно у живого у него я отрежу член. И выколю ему глаза живому. И я это сделаю. Я сделаю это! Это я сделаю! Сделаю я это! А там пусть судят и судят, и судят!…» – он пренебрежительно махнул рукой и слез с подоконника, сказал Атанову, чтобы тот снял с меня наручники, и быстрым шагом направился к двери, предварительно жестом показав мне, чтобы я следовал за ним.

И я следовал. По коридорам и лестницам, мимо людей и зверей, мимо трахающихся мух и пыльного воздуха, мимо тихого света и громкого рыганья, мимо тех и других, которые были и которых не было, мимо прощенных и недостреленных, мимо сожаления и бесконечного наслаждения от подчинения силе, мимо пота и пуканья, мимо трещин на давно не крашенных стенах и мимо тех, кто шел навстречу. Глядя в спину быстро и уверенно идущему и не глядящему по сторонам и тем более не оглядывающемуся Данкову, я подумал (и не в первый раз уже, я думал об этом и раньше, глядя в спины и лица подобных ему, раньше, раньше, давно-давно, или недавно), что лучшие люди на этой земле – это фанатики, те, кто одержим навязчивой идеей, которую во что бы то ни стало, даже ценой собственной жизни, даже ценой жизни других, ценой страдания и несчастий всех остальных, необходимо воплотить в реальность, или, скажем проще, во что-то ощутимое, чего можно коснуться, что можно увидеть, на что можно сослаться, потому что об этом знают все. Так я подумал, И еще подумал, что я, к немаленькому сожалению и моему и всех тех, кто живет, не фанатик, и никакой идеей не одержим, – ни великой, ни обыкновенной, ни даже самой что ни на есть примитивной. И даже какой-нибудь мерзопакостно-гаденькой, меленькой и никчемненькой тоже не одержим. Ах, ах, подумал я и запечалился, и закручинился, ах, ах, и затосковал по жизни своей невнятной. И подумал еще, что вот если напасть сейчас на Данкова, и выхватить у него из кобуры под мышкой крупнокалиберный пистолет Стечкина и застрелиться, и остаться в живых, несмотря на крупный калибр, вот, может быть, тогда что-нибудь изменится. Попробовать, что ли, мать вашу? Попробовать, а? «Я тебя отпущу, конечно же, – говорил Данков, не оборачиваясь. – Но раз я тебя задержал, я должен выполнить кое-какие формальности. Понимаешь? И самая основная из них – это опознание. Понимаешь, да?» Я шел и кивал. Хотя Данков и не видел, что я киваю, но наверняка знал, что я киваю, потому что ничего другого мне не оставалось, как кивать. Не набрасываться же на Данкова в самом деле и не вырывать у него из кобуры за пазухой крупнокалиберный пистолет Стечкина, чтобы застрелиться и тем не менее остаться в живых.

Комната, в которую мы вошли, была маленькая, меньше той, из которой мы вышли, и тоже почти пустая – стол, два стула, тумбочка, сейф. Хороший интерьер, мне нравится. В комнате находились четверо. И все мужчины. Трое из них были одеты в американские армейские куртки цвета хаки, все рослые и спортивные, с крепкими равнодушными лицами, а один был в обыкновенном костюме и сам очень даже был обыкновенный, круглоглазый и круглоносый, усталый и недовольный, простой и несложный. Данков представил меня всем четверым и всех четверых представил мне. Как оно было, так и оказалось, именно так, и никак по-другому. Точно так, как я и думал, когда думал. (Одновременно думая и о многом другом, сразу, скопом, и о том, как хорошо, например, что у меня две комнаты в квартире, это, конечно же лучше, чем одна, и о том, что у меня сухо и кисло во рту, и о том, что я не совсем причесан, и о том, что к отцу на могилу надо сходить, и о том, как мне познакомиться с той прелестной дамой, которую я видел позавчера или поза-позавчера по телевидению, и о том, что нужно продать задорого мой цветной японский телевизор, на хрена мне два телевизора, и о том, что тучи скоро уйдут с неба, куда-нибудь на другое небо, и солнце будет светить и греть всех нас без помех и без всякого другого, что ему мешает вот уже такое бессчетное количество лет, и о том, что надо что-то делать в этой жизни, все равно что, но главное, умело и профессионально и получать от этого удовольствие, именно от этого и больше ни от чего другого, потому что все другое – от веселого, нет, от хитрого, нет, ну как же там говорят, а, вспомнил, от лукавого, от него, от него… Или нет, не так, тут же возражал я сам себе, не так надо все делать, – иначе, – со страстью, забыв обо всем на свете, и о том, что ты жив, и о том, что имеешь какой-то пол, – это очень важно, а также что имеешь руки, ноги, пупок и волосы на голове и в других местах, и делать только то, что делаешь, с горячим дыханием, с восторженным замиранием, лихорадочно, потея от поднявшейся температуры забытого тобой тела… Или нет, опять перебивал я себя, нужно просто жить, не обращая внимания на то, что живешь, так и жить, так и жить, есть, пить, спать… Или нет, снова неверно. Надо обязательно знать, что хочешь, тогда действительно жизнь становится простой и легкой, я ощутил это тогда, на войне. Было время, когда я знал, что хотел, а сейчас… Я был бы самым счастливым человеком, здесь, в этом мире, на этой земле, а может быть, и вне земли, там где холод, или под землей, там где огонь, а главное, самым счастливым среди самого себя, если бы знал, что я ХОЧУ!) Трое в американских куртках действительно оказались теми, среди кого я буду стоять, а может быть и сидеть, не исключено, что и лежать, когда придут потерпевшие, или просто свидетели, а проще сказать, опознаватели, те самые люди, которые будут опознавать меня, есть ли я тот, кто есть, или я кто-то совершенно другой, о котором я даже и не догадываюсь, да и никто из окружающих тем более. А четвертого Данков мне представил как следователя прокуратуры по фамилии Лутовкин. Следователь поздоровался со мной, кивнул Данкову и сказал ему, что вчера он развелся с женой, на что Данков мгновенно отреагировал бурными поздравлениями и требованием выпивки в честь этого события. Следователь тряхнул круглым.носом и заметил, что Данков, видимо, не понял, что он ему сказал, и повторил, что вчера он развелся с женой, со своей женой, не с чужой. «Ну и что?» – недоуменно отозвался Данков. И тогда следователь сообщил, что ему очень-очень плохо. Армейские куртки после таких слов сочувственно закивали головами, а я повернулся к Данкову и сказал ему, чтобы он дал следователю Лутовкину пистолет, для того чтобы тот застрелился, и тогда будет не так плохо, ему просто будет никак, а это гораздо лучше, чем плохо. Данков тотчас оживился, и даже можно сказать, воодушевился, вынул из кобуры огромный пистолет системы Стечкина и со словами: «Кончай эту мутотень, Серега, поступи хоть раз, как мужчина!» Легко передернул затвор и протянул пистолет следователю. Следователь пистолет не взял, а заморщился вдруг, вздрогнул плечами нервно, руку к глазам поднес и быстро-быстро вышел из комнаты. «Следователь-то он хороший, грамотный, практик, – глядя за закрывающуюся дверь, со вздохом отметил Данков. – Только как в прокуратуре оказался – не знаю… – развел руками. – Я говорил прокурору города, не потянет Лутовкин. А прокурор говорит, он умный, только чувствительный чересчур. Чуть что – плачет. Я иногда смотрю на него и у самого в глазах щипать начинает, ей-богу…»

Лутовкин вернулся минут через десять. Мы за это время успели выкурить по паре сигарет. Курили все. И Данков, и трое равнодушных в армейских куртках, и, конечно же, я. Открыв дверь и шагнув в комнату, следователь остановился тотчас, конвульсивно схватился за сердце и открыл рот, и застыл так с открытым ртом и с рукой у сердца, чувствительный. Окутанный обильным, но прозрачным сигаретным дымом, он на мгновение показался мне вмерзшим в льдину героем-полярником, которого в самом начале экспедиции нарочно заморозили другие герои-полярники, чтобы тот своим нытьем, слезами и неконтролируемым мочеиспусканием не мешал их героическому походу к Полюсу. Какое-то время мы все с интересом наблюдали за тем, как Лутовкин розовел, восстанавливал дыхание и, разминая мышцы, шевелил плечами. «Железный парень, – с облегчением проговорил Данков, – выдержать такое дано только сильным» Мы, сильные, конечно же, согласно закивали сильными головами.

В глазах Лутовкина я с удовольствием прочитал ненависть и боль. И мне показалось, что если бы ему хватило смелости и у него действительно был бы пистолет, свой, неодолженный, Лутовкин всех бы нас здесь и положил. И я думаю, это был бы самый лучший и самый достойный поступок в его жизни. Он бы стал уважать себя после этого и, что не менее важно, он бы стал любить себя после этого, истово и безоглядно. Но у него не было смелости и не было пистолета, и он не убил нас. Он просто обвел нас медленным тяжелым взглядом, и все. Интересно, догадался ли кто-нибудь, о чем говорил этот взгляд? Нет, наверное! Вряд ли кто-то из присутствующих в той же степени, что и я, обожал людей, которые многого хотят в этой жизни – власти, успеха, бессмертия. Лутовкин был слаб. Но он хотел. И именно поэтому он мне даже чуть-чуть понравился – потому что ХОТЕЛ.

И как мне было жаль, когда я понял, что Лутовкин не решится даже сейчас сказать в наш адрес что-нибудь грубое и оскорбительное, а тем более не решится дать в лоб, допустим, Данкову или, к примеру, мне. (Нет, лучше, конечно, Данкову. За Данкова ему ничего не будет, только ответный удар. А за меня и ответный удар, и неприятности по службе.) И все же, мать его, я все-таки ждал, что он хоть что-нибудь сотворит с кем-нибудь из нас. Мне бы легче задышалось тогда в этой комнате. Я бы увидел, к восторгу неописуемому своему, что есть еще богатыри на этой земле, есть… А Лутовкин, отдышавшись и откашлявшись, осипшим слегка голосом, стараясь держаться спокойно, рассказал армейским курткам и мне, как нам сесть и где. Потом не менее хрипатым голосом позвал понятых, двух толстых и крашеных женщин, видимо, продавщиц из соседнего магазина, а может быть, и жен допрашиваемых в это время здесь, в управлении, убийц, насильников, разбойников, гомосексуалистов-параноиков, может быть, может быть. Когда женщины вошли и встали там, где им положено было встать, Лутовкин опять выглянул в дверь и опять кого-то позвал. И когда тот, кого он позвал, вошел в комнату, следователь, наконец, закрыл дверь. И не просто так притворил, а запер ее на ключ, а ключ положил в карман.

А в комнату вошел мальчик, лет восьми-девяти, серьезный и испуганный, сутуловатый и от волнения часто моргающий, беловолосый и чернобровый, с синими крупными глазами и влажными малиновыми губами. Симпатичный мальчик. Прежде всего Лутовкин попросил мальчика назвать себя и сказал, чтобы мальчик сообщил ему и понятым, знает ли он кого-нибудь из нас четверых и, если знает, то где и при каких обстоятельствах встречал того, кого знает. Мальчик кивнул коротко и робко, подтвердив, что он понял все, что сказал Лутовкин, и разом, от еще большего, видимо, волнения перестав моргать, посмотрел снизу вверх на первого из нас. И на второго через несколько секунд посмотрел. И еще через несколько секунд на третьего взглянул и в завершении процесса, естественно, уставился на меня. И задержал свой взгляд на мне, подлец, мать его. И снова, отойдя на шаг-другой в сторону, вернулся к первому из нас, и разглядывал его недолго, и неожиданно с того места, где стоял, опять взглядом ко мне возвратился, маленький стервец. Смотрел на меня с полминуты, прищурившись и верхней губой вздрагивая (будто хотел меня укусить или, более того, загрызть и после чего, как водится, впиться мелкими зубками мне под ухо и до отвала напиться моей ароматной деликатесной кровушкою), и, наконец, неуверенно вытянул в мою сторону руку. И я тогда очень пожалел о том, что неизвестный «мокрушник» не довел все-таки свое дело до конца. Зашиб бы он тогда этого мальца, и не стоял я сегодня здесь, и не тряс бы страх сейчас мой организм изнутри,

А он тряс, сука. Да еще как тряс! Может быть, внешне это было и не очень заметно, но если бы кто залез сей момент ко мне внутрь, этот пухлогубый малец, например, то сгорел бы он заживо там, подлец, через полсекунды, и ни косточки бы не осталось от него, и ни хрящика, о ля-ля! А паренек тем временем все тянул ко мне руку, тянул и говорил тихим голоском, урод лопоухий, что кажется, мол, он это, тот, кто на него тогда в лесу напал, вот тот вот… небритый дядя, кажется. Очень похож, хотя, может быть, это и не тот дядя, добавил он заикаясь. Он, гад, с уверенностью сказать не может, этот дядя его, гладкокоженького, душить собирался или не этот. Спасибо, мальчик, хоть и на этом, а то я подумал было, что мне уже кранты. «Так он это или не он? – попытался уточнить следователь. – Он или не он?» Мальчик покрутил головой нервно, и ответил, раздраженно вскрикивая, что не знает он, не знает… Следователь – а что оставалось делать – тяжело вздохнул и отпустил мальчика.

Открыв ему дверь и выпустив его в коридор, стоял какое-то время посреди комнаты, растирая лоб, будто ему в тот самый лоб кто-то въехал – или Данков, или я, или ребята в американских куртках, или только что покинувший нас беловолосый мальчик – напоследок, уходя. Натерев лоб до краснушной красноты, Лутовкин дошел до двери, выглянул в коридор и снова позвал кого-то…

Не стану скрывать перед собой, чего я никогда, собственно, и не делаю, что за свою длинную тридцатипятилетнюю жизнь я переспал с большим количеством женщин. Сколько было их у меня, точно я сказать не могу. Не считал. И не считал нужным считать – никогда. Да и не считаю и сейчас, и по сей день. И не буду считать, наверное, и в будущем.

Я люблю их запах, короткие юбки, длинные рты, нежные ягодицы, узкие трусики, тонкие ноги, взбухшие соски, «плывущие» от желания глаза, влажные и воспаленные губы влагалища, возбуждающие звуки падающей струйки мочи, непристойные на взгляд обывателя словечки, которыми они называют соитие, матерные вскрики в момент оргазма… Да и кто, собственно, этого не любит? Дайте мне такого на пять минут, и я сделаю из него полноценного трахальщика.

Чаще всего я, конечно, спал с красивыми женщинами (на мой, разумеется, вкус – а вкус у меня отменный), но спал также с просто симпатичными и чуть миловидными и даже с очень некрасивыми. Но все они, и красавицы и «страшилки», обладали (для меня опять-таки) одним потрясающим женским качеством, которым, к сожалению, обладает очень невеликая часть женского населения, при взгляде на этих женщин член мой вскакивал, как примерный солдат при команде «подъем» (а я человек крайне разборчивый, щепетильный и брезгливый). Эти женщины обладали способностью вызывать желание. И происходило это не потому, что они такие вот родились. Нет, они хотели вызывать желание. Они стремились к тому, чтобы вызывать желание. Они старательно и упорно работали над тем, как и что нужно делать, чтобы вызывать желание. Они мучили и терзали себя, в конце концов, добивались того, что так страстно хотели.

Я уверен, что если бы все женщины чудесным образом вдруг осознали бы, что самое главное для них в этой жизни быть желанными, и стали бы с маниакальной страстью стремиться к этому, то на этой земле, в этом мире, в этой жизни, очень и очень быстро наступило то, о чем так долго мечтали коммунисты и капиталисты, – всеобщее счастье – гармония, если быть более точным. Не стало бы больше войн. Подравнялось бы неравенство. Все бы вокруг породнились, все до единого. Подлость была бы оскорблена. Предательство было бы предано. Люди стали бы завидовать только самим себе. И больше никому. С трудом, морщась, тужась, напрягаясь и судорожно корчась, -будто сидя на унитазе, вспоминали бы они слова: «убийство, грабеж, разбой, мошенничество, кража, тяжкие телесные повреждения, менее тяжкие телесные повреждения, легкие телесные повреждения, измена, шпионаж, бандитизм, вымогательство, халатность, изнасилование, развратные действия в отношении малолетних» и так далее, и так далее, и так далее (см. УК РФ). Короче, все жили бы счастливо и легко.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю