355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Псурцев » Голодные призраки » Текст книги (страница 52)
Голодные призраки
  • Текст добавлен: 25 августа 2017, 00:30

Текст книги "Голодные призраки"


Автор книги: Николай Псурцев


Соавторы: Николай Псурцев

Жанры:

   

Боевики

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 52 (всего у книги 52 страниц)

Трудно судить о человеке, вернее, о его внешности, по фотографии. Фотография может сделать некрасивого красавцем, а красавца уродом. Но из такой красавицы, как жена Касатонова, я был твердо убежден, не красавицу сделать было невозможно. Она и вправду была очень красива.

Жены часто уходят от воюющих солдат. Это так, И от Касатонова вот тоже ушла его красавица жена. Когда он вернулся с войны, квартира его уже была пуста. Нет, он не пошел убивать свою бывшую жену. Он не пошел убивать и ее любовника. Нет. Он на месяц заперся в квартире (еду ему приносила соседка, но она не видела его, когда приходила, она оставляла продукты на кухне и забирала лежащие там деньги), а потом через месяц, вымытый, чисто выбритый, прекрасно одетый, благоухающий, пошел-поехал по стране искать похожую на свою жену женщину. Занял денег у друзей и поехал.

Через полтора года я узнал, что он лежит у нас здесь в Москве, в психиатрической лечебнице. Я навестил его там, я поговорил в докторами. Оказалось вот что. Касатонов исколесил всю нашу страну в поисках женщины, похожей на его жену. Точь-в-точь такую же он, конечно, не мог найти, и не нашел, понятно. Но всем женщинам, которые хоть отдаленно напоминали его жену, он пытался, насколько возможно, сделать добро. Он дарил им цветы и конфеты, он приглашал их в кино и рестораны, он писал им стихи и рисовал их портреты, и он дрался с их мужьями, братьями, отцами, если считал, что они не очень хорошо относятся к той женщине, которой он в данный момент делал добро. Его забирали в милицию. Но потом отпускали. И он ехал дальше… В Ленинграде, отчаявшись, он как-то ночью просто пошел по квартирам выбранного им дома. Ему показалось, что женщина, похожая на его жену, по каким-то причинам сидит где-то в квартире и никогда не выходит на улицу… И Касатонова опять забрали в милицию. А потом отправили в психолечебницу… Под конец нашей с ним встречи он сказал мне: «Возьми фотоаппарат и снимай всех людей подряд и приноси мне. Может быть, я все-таки еще найду ее…»

«Как ты оказался тут, Касатонов?» – повторил я. Касатонов ничего не ответил мне. Он только немного повернулся вбок и вытянул руку в темноту, словно указывая, куда мне идти, «Они там? – спросил я Касатонова. – Они там?» А Касатонов снова не ответил. А потом и вовсе исчез. Опять, наверное, зашел за то дерево, из-за которого появился минуту назад. Я не стал искать Касатонова. Я не стал звать его. Я как можно скорее поковылял в ту сторону, в какую он мне указал.

И снова я топал по грядкам, продирался сквозь кусты, перелезал через заборы. Но конца пути пока не видел.

Долго я шел, долго…

Дверь одной из неосвещенных дач отворилась, и на порог вышла женщина. Но на сей раз я уже не вздрогнул, внутренне я уже был готов к странным встречам. Я приблизился к дому. На крыльце стояла моя одноклассница Лена Самонина. Она уже несколько лет живет в ЮАР, и за эти несколько лет так ни разу и не приехала в Россию, не хотела, не желала. Так что вряд ли она сегодня могла объявиться здесь. Но после встречи с Касатоновым я уже ничему не удивлялся.

Лет пять назад, а может быть, и шесть, нет, все-таки; пять, я уже полгода, помню, как пришел с войны, Лена Самонина влюбилась. Смертельно. Увидела его, мать ее, и влюбилась, дура. С первого взгляда, с полувзгляда, с полуслова, с полунамека, В спину его влюбилась, в затылок, и даже в скошенные каблуки его недорогих ботинок. А когда он подошел к ней знакомиться (это было на международной конференции по проблемам экологии питания, кажется), она, дура, едва в обморок не свалилась. Но не свалилась, дура. Они, конечно, гуляли по ночной и утренней Москве. Они пили вино в ресторанах, они кутили в мастерских знакомых художников, они тусовались на презентациях и других достойных мероприятиях, и все было хорошо, и все было замечательно, если бы дело не дошло до секса. Вот тут-то и вышел конфуз. Мало того, что возлюбленный Лены был негром, но еще к тому же оказался и гомосексуалистом, даже не бисексуалом, а чистым-чистым гомиком, мать его… Лена ему, конечно, очень нравилась, и он, наверное, ее даже любил, но как подругу любил, а не как партнершу, не как женщину, а как нечто абстрактное, как человека… Они плакали, они рыдали, они едва не покончили с собой, вернее, Лена едва не покончила со своим возлюбленным и с собой, сначала с возлюбленным, а потом с собой, едва, едва… Но потом она нашла выход. В экстремальной ситуации всегда находишь выход. Использовав все свои связи, Лена легла в специальную клинику и сделала себе операцию. Она лишила себя груди, и ей пришили мужской половой орган. Радости негра не было предела, Он тут же предложил Лене руку и сердце и увез ее к себе на родину, в ЮАР. Я слышал, что Лена там очень счастлива. Очень счастлива…

«Где они?» – просто, даже как-то буднично спросил я у Лены, (Лена была одета в классный мужской черный костюм, она была коротко острижена, и во взгляде ее я прочитал неженскую твердость и уверенность.) Лена вытянула руку и указала мне путь. Я кивком поблагодарил Лену и пошел прочь от дома.

Я весь в поту, весь, от пяток до макушки. Пот заливает глаза. Пот заливает рот. Я сплевываю пот на траву, и тем не менее немного пота все равно остается у меня на губах и его вкус вызывает у меня тошноту… А потом мои плечи вздрагивают, а вслед за плечами вздрагиваю и я весь, а потом и просто начинаю дрожать, и начинаю мерзнуть, и мой пот холодеет, и мой пот леденеет, а после мне еще начинает казаться, что я снежная баба, слепленная мною самим несколько десятилетий назад, когда-то, когда я еще был… И тотчас, как только я принимаюсь думать о том, что я был, меня бросает в жар, и пот мой превращается в расплавленный металл, который прожигает насквозь мою кожу, забирается внутрь и трогает сердце…

Я вижу качающуюся на качелях женщину. Женщина качается и неотрывно смотрит на меня. Я нахожусь совсем рядом от нее. Я узнаю ее. Мы работали с ней в одном институте. Она занималась средними веками и имела ученую степень кандидата исторических наук. Я хорошо помню ее. Она была умная женщина. И очень привлекательная женщина. Почему была? Она есть. Она жива. Ее зовут Лида. А фамилия ее была, нет, есть, есть, сейчас вспомню, Москитова, да, да, Москитова, такая у нее фамилия.

Я не удивляюсь, что она тут, в дачном поселке, ночью, да еще качается на качелях. Я знаю, что ее не должно быть здесь, что она сейчас сидит в тюрьме, но тем не менее я не удивляюсь.

…Лида вдруг стала во сне видеть одного и того же человека. Мужчину. Красивого. Обаятельного. Умного, Дорого, со вкусом одевающегося. Доброго. Не пьющего. Не курящего. Преданного. Заботливого. Мужественного. Одинаково хорошо владеющего утюгом и пистолетом. Богатого. Решительного. Целеустремленного. Высокого. Спокойного, Уверенного. Настоящего. Каждую ночь она видела его. Каждую ночь говорила с ним. О разном. И об истории тоже. И о кулинарии. И о звездах. И об июльских бабочках. И об Уильяме Блейке. И о Гийоме Апполинере. И об Оливере Стоуне. И о Джоне Уэйне. И о видах на урожай. И о теории относительности, И о Наполеоне. И… вообще, о жизни.

Но вот Лида просыпалась и видела в своей постели своего мужа. И ей не хотелось вставать. И ей хотелось спать дальше. Но надо было вставать, И кормить мужа. И провожать его на работу. А потом и самой идти на работу. И она вставала. Кормила. Провожала. И уходила.

Прошло время. За того, который являлся к ней во сне, Лида уже вышла замуж, и завела с ним детей – шестерых.

И все у них там было хорошо, во сне. И все было славно. Так не бывает, наверное, в жизни. Или бывает. (Только вот у Лиды Москитовой не бывало.)

Там, во сне, все было хорошо, а тут, наяву, опять надо было вставать, кормить. И бежать на работу. Однажды тот муж, тот, который приходил к ней во сне, вгляделся в нее внимательно и произнес осторожно: «Мне кажется, ты изменяешь мне…» И утром Лида Москитова убила своего реального мужа. Она несколько раз ударила его по голове молотком для отбивки мяса.

В тюрьме, рассказывали мне сослуживцы, навещавшие Лиду, она все время спит. И днем. Стоя. Или сидя. Работая, или отдыхая. Сослуживцы рассказывали мне еще, что Лида говорила им, что нет никого на целом свете счастливее ее…

«Я рад тебя видеть», – сказал я Лиде. Честно говоря, я не знаю, действительно ли я был рад ее видеть. Но надо было что-то сказать, и я сказал, что рад ее видеть. Вместо ответа Лида указала мне рукой направление, в котором я должен двигаться. Я улыбнулся Лиде и, не говоря больше ни слова, отправился в путь.

Теперь у меня болела не только нога, теперь у меня болело все тело. Как удавалось мне идти, я не знаю. Но я шел. Шел, и не кричал, и не стонал, и не кряхтел. Я шел тихо. Молча. Я боялся спугнуть Рому и Нику. И маленького Мику. А они находились где-то здесь, рядом. Только бы не упасть, только бы не упасть, говорил я себе; если упаду, то, наверное, уже больше не поднимусь… Я ломал кусты, я переползал через заборы. Я обнимал деревья, высасывая из них силы для себя.

Дмитрий Иванович Молотовников сидел на лавочке за летним столиком и внимательно читал газету. Что он там мог видеть в темноте, мне было непонятно, но факт остается фактом – он сидел и ч и т а л в темноте газету. Может быть, очки, которые висели на его носу, были инфракрасными? Дмитрий Иванович дружил с моим отцом. После смерти отца я не раз навещал Дмитрия Ивановича. Я знал, конечно, хорошо и его жену, Марию Степановну, Машечку, как называл ее Дмитрий Иванович. Машечка умерла от редкого для женщин инфаркта. Я помню, на поминках ее я безбожно напился. Я помню. После смерти жены в жизни Дмитрия Ивановича мало что изменилось. Мало. Дело в том, что для него Машечка продолжала жить. Он будил ее по утрам, он готовил ей завтрак, он гулял с ней по городу. Он уезжал с ней на дачу. Я знаю, так часто бывает у людей, которые долго прожили вместе. Тот, кто не умер, тот, кто остался в живых, не может смириться со смертью любимого, и ему или ей кажется, что он или она живы. У кого это проходит, у кого нет. У Дмитрия Ивановича такое состояние не прошло и через три года. Я помню, как-то приехал навестить его на даче, а он, вместо того чтобы ухаживать за мной, все бегал вокруг стула, где якобы сидела Машечка. Я не обиделся, конечно. А вот сам Дмитрий Иванович обиделся. Ему показалось, что я пренебрежительно поздоровался с Машечкой, и он попросил меня, чтобы я исправил свою ошибку. «Пойди, – сказал он строго. – И поцелуй Машечке руку». Я улыбнулся, и кивнул согласно, и встал, и подошел к стулу, где якобы сидела Машечка, и хотел было уже сымитировать, что я целую Машечке руку, как, к ужасу своему, почувствовал чье-то прикосновение к своей руке… Я почувствовал, что кто-то невидимый кладет свою холодную руку мне в ладонь. Я едва сдержал крик страха. Сжав зубы, я склонился и поцеловал то, что лежало у меня на руке. Я ощутил губами холодную кожу… Я отнял губы и нащупал пальцы… Я вытянул другую свою руку и наткнулся еще на что-то. Я пробежался пальцами по предмету, и понял, что это лицо. Судя по всему, действительно лицо Машечки. Глаза у Машечки моргали, а губы были влажными и теплыми… И тут я окончательно понял, что со мной что-то не в порядке. Я обернулся к Дмитрию Ивановичу. Старик смотрел на меня и улыбался, и успокаивающе покачивал головой. Нет, со мной, конечно же, все было в порядке. И с Дмитрием Ивановичем тоже все было в порядке. Дело в том, что Машечка действительно была рядом с ним. Он очень хотел, чтобы она была рядом – хоть и невидимая – хотел, чтобы ее можно было поцеловать. Вот она и пришла.

Дмитрий Иванович поднял глаза и посмотрел поверх газеты через свои инфракрасные очки. Увидев меня, он разжал пальцы, и газета мягко упала на стол. И я услышал, как она зашуршала, падая на стол, – по-настоящему. Я протянул руку и ухватил газету и быстро протянул руку к Дмитрию Ивановичу. Дмитрий Иванович отпрянул от моей руки. Дмитрий Иванович не хотел, чтобы я дотрагивался до него. Я помню, да, Дмитрий Иванович никогда не любил, чтобы до него кто-либо дотрагивался, кроме Ма. Дмитрий Иванович даже здоровался неохотно, и поскорее отдергивал пальцы, когда кто-то, приветствуя Дмитрия Ивановича, пожимал ему руку. Так что мне, наверное, так и не придется узнать того, что я хотел узнать сейчас о Дмитрии Ивановиче – а конкретно, есть ли сейчас тут на самом деле Дмитрий Иванович или сто тут нет, и он мне только видится, и он мне только кажется, и он мне только грезится. Дмитрий Иванович снял очки (инфракрасные они или нет, в сей момент уже было неважно), повертел их в руках, наморщил лоб, словно решаясь на что-то, и потом нехотя поднял руку и указал мне пальцем направление, в котором я должен идти, и затем тряхнул головой, вроде как даже жалея о том, что уже сделал, и быстро опустил руку, и снова надел очки, и нагнулся за газетой, которая лежала теперь под столом, на траве, поднял ее и принялся внимательно ее читать – в темноте – с помощью своих обыкновенных инфракрасных очков.

Я кивком поблагодарил Дмитрия Ивановича и захромал в ту сторону, в какую он указал.

Я слышал вой ветра, я слышал топот муравьев, я слышал звон лесной паутины, я слышал рев раненого единорога, я слышал молитву умершего Ромео, я слышал грохот тысяч танковых гусениц, я слышал шорох летящих облаков, я слышал треск разламывающихся льдин, я слышал тарахтенье собственных мыслей, я слышал гудение земного огня, я слышал шепот всех, кто любит меня, я слышал тех, кто ненавидит меня, я слышал пульсацию Вселенной, я слышал, я слышал, я слышал, я слышал…

Но когда, сухо прошелестев в воздухе, вверх взлетели три белые слепящие ракеты и когда они осветили все вокруг, все, все, все, что было и здесь, и там, и впереди, и сзади, и слева, и справа, и под ногами, и над головой, звуки, которые я слышал ранее, мгновенно исчезли, будто их и не было вовсе – тишина раздавила их, разом, без излишней суеты и без всякого шума.

Случилось так, наверное, потому, что вся моя энергия теперь (после того, как попали на небо осветительные ракеты) – переключилась со слуха на зрение, полностью, без исключения. Я слышал теперь только себя – собственное дыхание и шипенье двигающейся по телу крови, мягко-упругий стук сердца и еще, кажется, легкое урчание в желудке и еще, кажется, слабое бульканье слюны во рту и пищеводе, и еще, кажется, что-то такое, чему не могу сразу дать определения.

Когда в небо ворвались осветительные ракеты (милиционеры, как я понял, отчаялись найти нас в темноте), я в ту же секунду увидел Нику, Рому и Мику. Всех троих. Они находились метрах в пятидесяти от меня, в дальнем углу дачной территории, на которой я сейчас пребывал, возле обглоданных осенью смородинных кустов. Или малиновых. Мика лежал на земле – я видел. А справа и слева от него стояли на коленях Рома и Ника. В поднятых над головой руках Ромы я заметил нож, обыкновенный десантный, с широким лезвием. Лезвие Роминого ножа – я видел – было в крови. Я споткнулся и упал. Выматерился глухо, в землю… Ника тоже держала нож – я видел. И на лезвии ее ножа, – того самого столового, которым она убила Бойницкую, – тоже блестела кровь.

Я встал на одно колено и затем, кряхтя, и сдавленно вскрикивая, поднялся на ноги. Я вынул револьвер из-за пояса.

«Я разнесу к чертям твои больные мозги, Рома, – громко проговорил я, – если ты сейчас хоть чуть пошевелишь руками, мать твою!…»

Они повернулись ко мне одновременно – и Рома, и Ника, и когда я увидел их лица, я едва сдержал крик изумления. Рома и Ника были сейчас похожи друг на друга, как брат и сестра, как близнецы. Их лица были неотличимы друг от друга – бледные, высохшие, морщинистые, неподвижные, безжизненные, стариковские. Только в глазах у них я заметил какое-то подобие жизни. Глаза их пока блестели и зрачки их, как мне показалось (с того расстояния, которое отделяло нас), еще двигались. Видимо, не все еще успели сделать на этой земле Рома и Ника…

Господи, дай мне силы, я же ведь так люблю этих людей! Если бы ты только знал, как я их люблю!…

Рома, как мне показалось, даже и не обратил внимания та направленный на него револьвер, он только лишь недолго посмотрел мне в лицо, затем снова повернулся к Мике. И Ника вслед за ним повернулась к Мике. Руки Ромы дрогнули.

«Не сметь! – что есть силы заорал я. – Не сметь, сука! Я убью тебя! Не сметь!»

Но как только затих звук моего голоса, Рома обрушил нож вниз. И тогда я выстрелил. Голова у Ромы дернулась конвульсивно и обессилено откинулась назад. И Рома упал. Он лежал на спине и не двигался. Так и не дошедший нескольких миллиметров до тела мальчика Мики нож валялся в жухлой траве.

Рома лежал и не двигался.

Мертвый.

Я знал, что Рома мертвый. Я знал, что убил его.

Когда Рома умер, звуки снова вернулись ко мне, и я услышал, как хрипло зарычала Ника, и я услышал даже, как хрустнули от напряжения ее руки, сжимавшие нож. И еще я услышал, как лопнули вздувшиеся в ее глазах слезы, И еще я услышал, как Ника прошептала мое имя. И мне это не показалось. Так оно и было на самом деле. Да, она прошептала мое имя. Я сделал шаг к Нике – с трудом – я протянул к ней руку, ту, в которой не было револьвера системы Кольта. «Ника, – сказал я Нике, – я люблю тебя, Ника! Я очень люблю тебя, Ника! Да, – сказал я, – это так. Это именно так. Поверь мне!» Но Ника, наверное, не слышала меня. Потому что она все ниже и ниже опускала руки с зажатым в них столовым ножом, все ниже и ниже, все быстрее и быстрее… «Ника, Ника, постой, Ника! – сделал еще шаг к Нике и еще один, и все тянул руку к Нике, тянул, тянул, – Ника, Ника…»

Я не ожидал, что Ника ударит мальчика, нет. Совсем не ожидал. Но она ударила. Нож наполовину вошел Мике в грудь. Достаточно сильный удар нанесла женщина. И я закричал тогда протестующе и замахал руками. А Ника выдернула нож и снова подняла его… И в тот момент я выстрелил. Пуля попала Нике в висок. Взметнув руками, Ника упала в мокрую траву. На траве уже вздрогнула всем телом, вытянулась напряженно и замерла. Я отбросил револьвер в сторону. Он мне показался очень тяжелым, Он мешал мне идти.

Доковыляв до Мики, я упал перед ним на колени. В небо ушло еще три ракеты. Я поднял глаза к небу и одобрительно кивнул.

На груди у Мики, на его клетчатой рубашке, темнело большое неровное бордовое пятно. Я разорвал рубашку и вслед за ней вымоченную в крови майку. Не испачканной частью майки стер кровь с груди мальчика. Три раны зияли в груди. Ни одна из них не находилась точно против сердца, но я все равно знал, что по крайней мере две из этих ран смертельны. На войне я не раз видел такие раны. Я пощупал у Мики пульс на шее, приложил ухо к его груди и для перепроверки пощупал еще пульс на руке, нет, сердце не билось. «Так, – сказал я. – Так». Опершись двумя руками на грудную клетку мальчика резко надавил на нее. И еще. И еще. Я понимал, что при таких ранениях я не имел права делать массаж сердца. Но что-то ведь надо было делать.

Нет! Нет! Я все делаю не так. Я все забыл. Все забыл. Ведь сначала надо было перевязать рану. Да, да. Я разорвал рубашку мальчика на длинные полосы, затем снял с себя куртку и свитер, а потом и рубашку и тоже разорвал ее на длинные полосы. Я связал куски рубашек и принялся таким импровизированным бинтом перевязывать мальчика. «Так, – говорил я. – Так». Наконец я перевязал Мику. Туго. Перевязка, как мне хотелось надеяться, остановила течение крови. Теперь можно снова приниматься за массаж сердца. Я когда-то умел это хорошо делать. Умел. Я помню.

«Не шевелись, сука! – услышал я громкий напряженный голос за спиной. – Или я раздолбаю тебе башку, сука!»

Я осторожно, пытаясь особо не поворачиваться, посмотрел по сторонам. На поляне слева и справа я увидел нескольких работников милиции в форме, и еще нескольких людей в штатском. «Теперь руки за голову, – проговорил тот же голос. – И медленно. Медленно!» Я подчинился. А из-за моей спины тем временем вышел Атанов с пистолетом Стечкина в руках. Улыбаясь, он сунул мне ствол в нос и сказал: «Ну что, сейчас тебя завалить, сука, или подождать, пока ты в штаны нассышь?!» – «То, что ты меня полюбил с первого взгляда, – сказал я, – я это понял давно. Но то, что ты получаешь кайф еще и от запаха моей мочи, об этом я узнал только сейчас. Мне очень лестно, милый». И я сухо рассмеялся. Атанов замахнулся на меня пистолетом, но ударить не успел – вытянутой рукой я двинул ему по сгибу коленей. И когда он упал, ошеломленный, я выхватил у него из руки пистолет, приставил ствол пистолета к его глазу и крикнул остальным: «Не двигаться, а то я убью этого дурака. – И, взглянув на испуганного Атанова, сказал ему: – И я действительно убью тебя, если ты сейчас будешь мешать мне делать мою работу. Видишь, вон лежит мальчик, – я кивнул в сторону Мики, – он уже мертв. Минуту или две. Он мертв. Но я хочу попробовать хоть что-то предпринять. Хоть что-то…» – «Атанов, делай, что он говорит», – услышал я над головой чей-то низкий голос. Я поднял глаза. Метрах в десяти от меня стоял полковник Данков. Я отпустил Атанова и отдал ему пистолет. Атанов сунул пистолет в кобуру, встал и молча пошел к Данкову.

А я повернулся к мальчику, положил ему руки на грудную клетку и снова надавил на нее. Раз. Другой склонился над лицом мальчика. Прижал свои сухие, пергаментно шуршащие губы к его уже холодным и уже твердым губам, к его уже застывшим и уже покрытым ледяной коркой губам, и выдохнул в него длинно весь воздух, который был у меня в легких. Освободился. Отдал. Насильно. Грозно. Разгневанно. Взволнованно. Требуя возвращения. Умоляя о принятии.

И снова, сосредоточившись и собравшись – мгновенно, секундно вспомнив все, чему учили, забыв обо всем, что помнил, превратившись из человека в реанимационный аппарат, я надавил Мике на грудь. И еще. И еще. И еще. И метнулся вслед ко рту мальчишки, вдувая в него насыщенный моей жизнью воздух…Сколько раз я тормошил его сердце и впихивал в Мику жадно забранный мною воздух, я не могу сказать, не считал. Много, очень. И я бы продолжал делать то, что делал еще час или два, или день, или месяц, пока не упал бы, обессиленный, нет, пока не умер бы, наверное, именно так, если бы не остановил меня, мягко, но требовательно взяв меня за плечи, полковник Данков. «Все, – сказал он. – Хватит. Ты же видишь. Он мертв. Бесполезно. Ты ничего не сможешь. Не получится…»

И я взревел тогда, свой голос не узнавая, и что есть силы отпихнул Данкова, так что тот отпрянул и сделал по инерции несколько шагов назад и даже едва не упал. «Не получится?! – хрипло выцедил я. – Значит, не получится? Значит, я не смогу? Так ты говоришь, да? Не смогу, значит?! Мать твою. Не получится, да?!!!!»

И я закрыл глаза, и я стиснул зубы, и я вдавил голову в плечи, и я склонился к своим коленям, и я лег на них своей грудью. Я ощутил тогда, когда наконец сжался в твердый напряженный гудящий комок, каждую часть своего тела, каждую крохотную его часть. Я чувствовал себя всего, полностью, целиком. И когда я это осознал – а это случилось мгновенно, – то внутри меня тотчас вспыхнул Свет. Настоящий свет, белый яркий, ослепительный. Дала, так оно и было. Я смотрел в себя и видел, что я весь состою из света, что я – сгусток ярчайшего, неземного света. Не отдавая себе отчета, что я делаю, я потянулся руками к мальчику Мике. Глаз своих я так и не открыл, но тем не менее я видел, как мои светящиеся руки легли мальчику на грудь, видел, как вытекший из них свет медленно потек по телу Мики, видел. Сначала он влился в сердце, затем в легкие, затем в печень, затем… «Смотри, Антон, звезда падает, – услышал я слабый шепот. – Падает…» И в тот момент свет внутри меня потух, будто кто сделавший свое дело выключил его, и я открыл глаза, протер их пальцами, посмотрел на небо и сказал мальчику Мике устало и нехотя: «Это не звезда. Это обыкновенная армейская осветительная ракета» – «Жаль, – прошептал Мика. – А я уже желание загадал»! Я достал сигарету и закурил. Дым пах горелыми тряпками и почему-то рыбьим жиром. Но я все равно курил. Привычка. «Какое желание?» – спросил я Мику. Мика подумал немного и сказал, усмехнувшись: «Я пожелал, чтобы ты бросил курить». Я кинул сигарету на траву и придавил ее каблуком. «Твое желание исполнилось, – сказал я. – Я бросил». И мы рассмеялись. Я и Мика. Мика и я.

Я выпрямил спину и потянулся с удовольствием. И огляделся, потянувшись. Я увидел Атанова, с открытым ртом глядящего на Мику. Я увидел Данкова, растирающего рукой свою грудь, будто у него болело сердце. Я увидел вокруг множество людей с застывшими в изумлении лицами. И еще… И еще я увидел слезы на щеках полковника Данкова. Вот забавно, подумал я, крутой полковник Данков плачет. Плачет и не стесняется. Или нет, все же стесняется. Стесняется. Вот он поймал мой взгляд, отвернулся тотчас и заорал зверским голосом: «Вертолет сюда с медиками! Передайте, что у меня тут двое раненых! Быстро, мать вашу! Быстро, суки бездельные, или всех повыгоняю, мать вашу, уроды!» А вслед за Данковым, я услышал, стали материться и все остальные – все разом – и милиционеры в форме, и милиционеры в штатском, все разом – громко, открыто, отчетливо, веско. А еще они стали смеяться. Они просто заходились от хохота. И отсмеявшись и отдышавшись, они опять продолжали материться – с еще большей настойчивостью и силой, чем до того, как засмеялись. А еще они кричали. «Аааааааааааааааа!» – они кричали. «Оооооооооооо!» – они кричали. А некоторые, я слышал, еще и пели. Песни были залихватские и совершенно мне не знакомые. Вот как. Кто-то подошел ко мне, я не видел, кто, и обнял меня, стоящего на коленях в траве, а кто-то просто потрепал по голове, а кто-то хлопнул по плечу, а кто-то и поцеловал даже, крепко, в самые губы. Я кивал подходившим, улыбался и говорил: «Спасибо», И они говорили мне тоже: «Спасибо». «Спасибо, спасибо, спасибо, спасибо», – говорили мы друг другу. Все подходили ко мне и говорили мне; «Спасибо», И я говорил им в ответ: «Спасибо». И Атанов тоже подошел ко мне и спросил меня: «Выпить хочешь?» Я сказал, что, конечно, хочу. И Атанов достал из кармана куртки флягу и дал мне. Я отвинтил крышку и сделал глоток. Это было виски, да, да, самое настоящее виски. И я, зажмурившись от удовольствия, сделал еще один глоток и еще один, и отдал флягу Атанову. Атанов тоже сделал глоток и передал флягу кому-то из милиционеров. Милиционеры делали по глотку и передавали флягу своим товарищам. Очень жалко, что на всех была только одна фляга. А потом кто-то выстрелил в воздух. И вслед задним вес стали стрелять в воздух. Из пистолетов и автоматов. И Данков закричал тогда: «Перестаньте палить, вашу мать, ублюдки. Вертолет собьете!» И милиционеры грохнули в ответ дружным смехом. Все как один, все как один. И я тоже засмеялся. И Мика тоже засмеялся. Нам было весело, и потому мы смеялись. Ко мне подошел смеющийся Данков и крикнул, перекрывая грохочущий смех. «Сейчас подойдут ребята с носилками и отнесут парня к машине. Вертолет уже в пути. Но здесь он вряд ли сможет сесть, деревья вокруг. Мы нашли поляну, – он махнул рукой, – там, метрах в трехстах» – «Нет, – сказал я, перестав смеяться. – Не надо носилок, я сам отнесу его в машину» – «Но твоя нога», – хотел было возразить Данков. «А она уже не болит, – сказал я. – Нисколечко не болит. Правда-правда». И, не вставая пока с колен, я склонился над Микой, подсунул под него руки и поднял его.

Когда я брал Мику на руки, я нарочно не смотрел на убитых мною Нику и Рому. Я не хотел видеть их мертвые лица, Я хотел, чтобы в моей памяти остались их живые лица. Только живые их лица, и никак не мертвые лица. Я видел, как Ника и Рома упали после моих выстрелов. Но и все. Я не смотрел на них, лежащих, когда подходил к Мике. И я не хотел смотреть на них и сейчас, когда находился совсем близко от них, совсем рядом с ними. Я не хотел. Не хотел. Нет.

Я оперся о землю ступней правой нога и рывком поднялся.

Боль прошила все внутренности. Вонзилась в голову.

Но я не скривился. Я даже глаза не закрыл. Я только прикусил нижнюю губу, да и то не крепко, не до крови.

Я глубоко вздохнул, с напором выдохнул и сделал первый шаг.

Я должен был идти. И я шел.

«Ты правильно поступил, что вернул меня», – серьезно сказал лежащий у меня на руках Мика. «Я знаю», – сказал я. «У меня тут еще много дел», – сказал Мика. «Я знаю», – сказал я.

Поврежденная нога подогнулась, и я упал. Я рухнул на согнутые локти, но Мику из рук не выпустил. Мика завис в моих руках сантиметрах в пяти над землей. Лежал тихий смотрел на меня спокойным уверенным взглядом. «Ты встанешь», – сказал он, едва шевельнув губами. «Я знаю», – сказал я. Я подтянул здоровую ногу, оперся на нее, приподнялся, встал, сдерживая крик боли. Мика весил теперь намного больше. Намного больше. Я качнулся вперед, шагнул. Шедший сзади и чуть сбоку Данков попытался поддержать меня, Я рявкнул на него из оставшихся сил. Он отстал. Меня шатало из стороны в сторону. Боль раскалывала печень, легкие, сердце и ногу и, конечно же, ногу… Но я шел. Шел. «Ты дойдешь», – сказал Мика. «Я знаю», – прошептал я.

Я кое-как положил Мику на сиденье автомобиля и свалился рядом. Не дышал. Или дышал. Но мне казалось, что не дышал. Мне казалось, что уже умер. Или я умер на самом деле? Мне казалось, что я умер и что я рождаюсь вновь. Мгновение назад умер, а сейчас рождаюсь. Пока только рождаюсь. Но еще не родился. Я понял, что я еще не родился, потому, что я еще не видел своего лица. А я должен был видеть свое лицо. Любой ЧЕЛОВЕК видит свое лицо.

Автомобиль остановился. Я открыл дверцу и выполз наружу. В десяти метрах от автомобиля громыхал вертолет, ревел двигатель и винт стегал воздух. Вертолет показался мне огромным, выше деревьев, выше облаков, выше неба… Я не удивился. Так и должно было быть. Ведь я еще не родился. И все вокруг представляется мне совершенно иначе, чем тому, кто родился, чем любому другому, кто еще не умер. Не умер и не родился.

Я вытянул Мику из автомобиля, прижал его руками к груди и заковылял к вертолету.

А когда машина оторвалась от земли, я увидел свое лицо. Увидел без зеркала. Впервые с тех пор, как пришел с воины.

И это действительно было мое лицо.

И оно мне понравилось.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю