Текст книги "Голодные призраки"
Автор книги: Николай Псурцев
Соавторы: Николай Псурцев
Жанры:
Боевики
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 52 страниц)
Через километров пять после кольцевой мы съехали с Минского шоссе на узкую асфальтовую дорогу. Не успели углубиться в пожелтевший лес, как нас тут же обстреляли из рогаток сто пятьдесят шесть мальчишек (я успел сосчитать). Мальчишки пили французское шампанское и кричали нам– вслед революционные лозунги. В одном из мальчуганов я узнал маленького Дантона, в другом – не менее маленького Робеспьера. Пока они еще, видимо, дружили и пили из одной бутылки.
Разглядывая мокрый холодный лес, я вдруг ощутил незнакомую мне доселе потребность рассказать какую-нибудь сказку, окружающим или самому себе, не имело значения. И я начал: «Жили-были два убийцы…» Однако славная Ника, моя первая и единственная на сегодняшний день любовь, ясная и обворожительная, неумеренная и утопительная (в смысле притопить может, не глядя, а утопить, не слыша… красота – это страшная сила), аппетитная и голодная, эрректирующая (заводящая) всякого мужчину (меня-то так уж точно) в любом наряде – малышковом, детсадовском, школьном, студенческом, офисном, театральном, ресторанном, в никакой тем более, старушечьем, нищенском, больничном, инвалидном, кладбищенском, лесбиянском, гомосексуальном и, конечно же, в мужском, конечно же, в мужском, потрясающая Ника перебила меня… А я так, ТАК хотел рассказать сказку. Ника говорила: «И поэтому, то есть исходя из того, что я сейчас рассказывала, да так умно, да так складно рассказывала, я знаю, каким должен быть настоящий мужчина, мужчина, который может понравиться.с первого взгляда, мужчина, в которого может влюбиться и женщина, и мужчина тоже. И поэтому… – Ника сделала паузу и взяла в рот новую сигарету «Голуаз». При звучном соприкосновении сигареты с Никиными губами, я вздрогнул. Вздрогнув, сделал несколько тренировочных движений, позволяющих мне надеяться, что, приобретя за несколько минут достаточно приличную спортивную форму, я смогу увернуться и от этой сигареты. Ника говорила: – И поэтому, одевшись в мужской туалет, я веду себя так, как должен вести себя настоящий мужик, в которого, мать вашу, я сама могла бы влюбиться, мать вашу, так-растак, твою туда-суда, ядрена корень, всех вас на хер!…» Не успела Ника закончить, а Рому уже трясло от истерического хохота. Очки на его носу дрожали, потрескивая пластмассово, а слуховой аппарат отвратительно фонил, короткие волосы на Роминой голове от безобразного Роминого смеха то и дело на моих глазах закручивались в аккуратные спиральки и тотчас раскручивались из спиралек обратно, беззаботные и задорные. Руки у Ромы плясали на коленях, как два пернатых из одноименного лебединого балета. А внутри у Ромы хлюпало, булькало, чавкало, перекатывалось и переливалось. Короче говоря, странно было смотреть на Рому. Еще немного, казалось мне, еще чуть-чуть, и с Ромой что-то случится, и Рома умрет,, например, или Рома запоет, например, что-нибудь из Вагнера, например, или Рома съест автомобиль, например, в котором мы едем, и мы останемся без автомобиля и пойдем пешком через лес, через поля, как партизаны, остерегаясь постов и просясь на ночлег к добросердечным, патриотически настроенным селянам.
Но вышло все не так, как мне казалось.
Ника, наотмашь, правой рукой ударила Рому по губам. Первый удар Рома пропустил. Шлепок был звучный и, наверное, приятный на вкус. Ника замахнулась для второго удара. И ударила. Но Рома легко отбил этот удар. Ника снова замахнулась, и Рома снова отбил удар. И снова замахнулась, и снова ударила, И снова замахнулась… И снова, и снова. Била, била, била.
И кричала.
Ника кричала: «Заткни пасть, пес вонючий! Я сейчас загоню тебя, твой смех обратно в твою вонючую глотку! Заткнись, мать твою, так растак, е… твой рот! Ты же ни хера не знаешь, придурок! Ты же не знаешь, – кричала, поистине кричала моя любимая Ника, – что лучшие фильмы о мужчинах сняты женщинами! Вспомни, придурок, «Франциска Ассизского» Лилиан Ковани, вспомни «Точку разрыва» Кетрин Бейджлоу. Лучшие книги о мужчинах написаны женщинами, так твою растак, мать твою за ногу! Вспомни «Немного солнца в холодной воде» и «Рыбью кровь» Франсуазы Саган. Вспомни Дафну Деморей, мудак ты трахнутый, Керол Оутс, Шелли Энн Грау, Джекки Коллинс и Мариэтту Шагинян наконец!… Я не говорю уже о Вере Пановой, а также о многих и многих других не менее героических женщинах-писательницах!.,» Однако нелегко было пронять тренированного Рому. Рома кричал в ответ: «Не знаю, не читал, не видел, не слышал и ничего никому не скажу», – и хохотал, шельмец, как до ногтей обдолбанный.
Ника нажала на тормоз. Меня качнуло вперед, и край полей фетровой шляпы Ники попал мне в левый глаз (в тот, который чуть не выжег окурок сигареты «Голуаз» несколько минут назад), глаз ойкнул и закрылся, едва терпя боль. И второй глаз мой тоже закрылся, видно, из солидарности. А Ника тем временем остервенело и злобно пыталась поколотить Рому. Я слышал звуки ее ударов. И я слышал также, как она материлась. О, Бог мой, как она материлась!
Уронив вниз наполненные теплой кровью веки, грея глаза таким образом и согреваясь сам таким образом, от макушечной точки до папиллярных узоров на пальцах ног, удивляясь и умиляясь тихой музыке внутри себя и одновременно странностям человеческого облика (например, своего) – две руки, две ноги, одна голова, две ягодицы и один член – странно, странно – и прислушиваясь вместе с тем к непрерывно внутри моего сознания ведущемуся диалогу, я ловил жадно, если удавалось (а удавалось!), жесткий перестук наносящихся Никой ударов: «Так, так, так…»…Вот так точно стук в стук, нота в ноту, барабанила со дачному забору моя ореховая палка, которую я, двенадцатилетний мальчик, держал в вытянутой руке, касаясь концом той палки давно некрашенных, высохших до невесомости досок. «Тах-тах-тах-тах», – тарахтела палка. «Тах-тах-тах-тах», – тарахтел я вместе с палкой, «Гав-гав, гав», – весело и визгливо вторил нам с палкой двухмесячный щенок овчарки, козлом прыгая возле меня.
… – молчал Артек, мой старый, одиннадцатилетний, печальный, многомудрый пес, тоже овчарка, как и щенок. Мы взяли щенка, чтобы не так остро ощутить горе, когда умрет старый Артек. (А он непременно умрет, и он об этом знает. Нет на свете такого живого существа, которое об этом не знает.) Как только появился щенок, Артек вместо того, чтобы взять над ним шефство, вместо того, чтобы обучить его собачьим премудростям, играть с ним, защищать его, Артек стал плакать ночами, да. И он не возился больше и ни со мной, и ни с отцом, и ни с мамой, ел, спал, какал, писал, бродил угрюмо по дачной территории, обнюхивая траву и деревья, будто в первый или в последний раз, часами сидел и смотрел на летнее небо.
Зачем я тогда пошел гулять с собачками в сторону «железки», не помню. Кажется, хотел купить конфет на станции или покривляться перед проносящимся поездом, или залезть на верхушку черного, Бог его знает скольколетнего дуба, на той стороне железной дороги. Кажется, все-таки я хотел купить конфет. Да, вспоминаю сейчас, что я хотел купить конфет. Я их купил. Щенок вился возле меня, ластился, терся об ноги, как кот, заваливался на спину и весело сучил лапами. Он очень хотел карамельку. Я развернул конфету и дал ее щенку. Прежде чем взять карамельку, щенок полизал мои руки и, подпрыгнув, попытался лизнуть меня в лицо. А я тем временем что-то говорил щенку ласковое, любящее… Артек лежал метрах в десяти от нас в траве. В нашу сторону не смотрел. Глаза у него были влажные и тоскливые. Я позвал Артека. Он не сдвинулся с места. Тогда, на ходу разворачивая конфету, я сам направился к Артеку. Я не дошел до собаки метров двух. Артек вдруг сорвался с места и, низко стелясь, понесся к железнодорожному полотну. И тут только я увидел, что к станции катит поезд. Уже на подходе он был. Еще сотня-другая метров… Артек выскочил на полотно и помчался по шпалам навстречу электровозу. Я закричал тогда истошно, я заколотил по коленям кулаками, я заплакал навзрыд, уже зная, что сейчас произойдет… Артек рванулся в последнем прыжке. Мощный удар отбросил его в сторону от полотна метров на тридцать. Я видел, как брызги крови кумачово сверкнули на солнце. Щенок затрясся, как в лихорадке, попытался залаять охрипшим голосом. Я выронил конфеты. Они рассыпались на траве. Щенок инстинктивно ткнулся мордой в конфеты, зацепил одну зубами. Я ударил щенка ногой, еще, еще. Щенок отлетел от меня, упал на землю, посмотрел на меня изумленно. Я нашел в траве палку покрупнее и решительно двинулся к щенку. Я твердо знал, что сейчас убью его… Меня остановили какие-то люди, которые шли на станцию.
Я пришел на дачу и все рассказал отцу. На следующий день отец увез щенка. Мне было совсем не жаль, что отец увез щенка. Не жаль.
…Стук, стук да стук, стук, стук, да стук… К нам стучались. Кто-то стучал по крыше автомобиля. Я отчетливо понял – какой-то урод стучит по крыше автомобиля. Я поднял веки и в открытом со стороны Ники окне увидел пытающуюся просунуться поглубже в салон голову в милицейской фуражке, и лицо на этой голове я увидел тоже, мелкоглазое, мелкоротое и мелконосое. «Граждане, – сказала голова, – прекратите драться. И предъявите документы. Или я вынужден буду применить табельное оружие». Милиционер протянул руку и положил ее на плечо Ники. Ника в тот момент как раз замахивалась для очередного удара по Роме, а Рома тем временем привычно ставил очередной блок, чтобы отбить этот удар. (Мне показалось, что Нике и Роме очень нравилось драться.) Как только милиционер коснулся Ники, рука женщины тотчас замерла на полузамахе. Ника обернулась, опустила руку, спросила досадливо, без тени испуга, к моему удивлению, к моей радости и к моему недовольству, спросила: «Ну, что там еще?» Мелкозубый милиционер сказал неуверенно: «Попрошу, значит, выйти и предъявить, значит, документы». Милиционер попросил, значит, что хотел, и выпрямился. На шее у него висел короткоствольный автомат Калашникова. Ника повернула голову опять к Роме, потом ко мне, потом вновь к Роме. «Иди, иди, – сказал Рома, – мы здесь» – «Он уже с Никой на „ты"», – вскользь отметил я. «Только постарайся документы не показывать», – тихо проговорил я. «Это как?» – усмехнувшись, спросила Ника и открыла дверцу машины. «Хотя он все равно уже видел наш номер», – так же тихо заметил я. «Но не знает моей фамилии, – поставив ногу на землю, повернулась ко мне Ника, – а машина записана на фамилию мужа. Я попробую». Ника вышла. «Сержант Картузов», – представился милиционер. «Вы русский?» – спросила Ника. «Русский», – машинально ответил милиционер. «А почему фамилия нерусская?» – спросила Ника. «Это как, нерусская?» – опешил милиционер. «Как, как, – передразнила милиционера Ника. – Картуз-то слово французское».
Я осмотрелся. Мы находились на выезде из леса, на опушке. Метрах в трехстах у подножия невысокого холма начиналась деревня. Видимо, на въездах в крупные поселки и деревни тоже были установлены посты. Но усеченные, как в нашем случае. По два, по одному человеку. «Второго нет нигде?» – спросил я Рому. Рома полуприкрыл глаза, задержал дыхание, ответил через секунду-другую: «Рядом нет. Точно нет». «Парле ву франсе?» – спросила Ника милиционера. «Чего это?» – не понял милиционер. «Тур Эйфель, – сказала Ника. – Жан Поль Бельмондо. Ален Делон» – «Говорите нормально, это самое, – повысил голос милиционер. – И давайте, того самого, документы» – «А вы мне очень нравитесь, французик», – сказала Ника и сняла шляпу, бросила ее в окно машины. Запрокинула голову назад, тряхнула волосами, расправляя их, руками себе помогая, тонкими, прозрачными, И вроде бы как случайно затем грудь еще вперед бесстыдно выставила. Видно ли там ее, под пиджаком, мужским, просторным, вольным?! Милиционер охнул, увидев такое, глаза вылупил ошалело и зачастил, зачастил: «Чегой-то вы, чегой-то, чегой-то, того самого, значит? Я вам, того самого, а вы мне, того самого, значит» – «Того самого, французик, – подтвердила Ника, теперь снимая темные очки. – Именно того самого, – и медово, с теплым придыханием произнесла еще: – Именно того самого, чего ты и хочешь. И хотел всегда. Видел во сне. Мечтал. Фантазировал. Но никогда не имел. Тебя ведь распирает от желания. Ты ведь умираешь от желания. На все. Я знаю. На все». Последние слова Ника уже прошептала, приблизив свои губы к лицу онемевшего нерусского Картузова. Ника выдержала паузу и неожиданно резко сорвала с плеч пиджак, бросила его на землю, вслед кинула и жилетку, быстрыми движениями расстегнула рубашку, стала расстегивать брюки. И все эти мгновения в упор смотрела на милиционера. Милиционер сглотнул шумно (я слышал, как слюна со звучным шлепком провалилась в пищевод), растопырил до нереальных размеров глаза, открыл рот и задрожал, как в некислом ознобе, мать его. Мы с Ромой, не отрываясь, следили за милиционером, как дети, прильнув к окнам автомобиля. «Сейчас кончит, – отирая пот со лба, вполголоса проговорил Рома. – Я очень волнуюсь». Ника сняла рубашку. Милиционер дернулся, чтобы, наверное, отступить на шаг, на два, на сто, на тысячу, но не смог, дурачок, только задрожал еще сильнее. Ника лизнула языком его пересохшие губы и, опустив руку, дотронулась до его набухшей ширинки. Милиционер тогда вытянулся, снизу вверх, весь, зазвенев, громко и тревожно, и рухнул вдруг на землю спиленным столбом. А Ника засмеялась, увидев, как милиционер упал. Перестав смеяться, сплюнула несколько раз, и вытерла затем язык поднятой с земли рубашкой, той же рубашкой вытерла и руку тщательно, которой дотрагивалась до милиционера, и засмеялась опять, надев рубашку и пнув милиционера мыском ботинка, застегиваясь медленно на все пуговицы, и продолжала смеяться, завязывая галстук, надевая жилетку, а затем и пиджак, кривляясь, гримасничая, пританцовывая и встряхивая энергично головой. «Я допер, что она накаченная, как только она начала говорить, – сказал Рома, закурив. – Но не был уверен. Я не видел ее глаз. Их скрывали очки. Однако движения, речь, способ мышления ясно давали понять, что она вкатила себе дозу. Небольшую, правда. Я не могу сейчас с точностью сказать, какой препарат она применила, но есть несколько соединений, которые дают подобный эффект. Употребив один из них, человек вроде бы остается нормальным, но реакции мозга у него в трех случаях из пяти бывают неадекватны привычным устройчивым реакциям. Появляются; несколько противоречащих друг другу реакций, явно или скрытно… – Рома повернулся ко мне. – Я прав?» – улыбнулся, спросив. Я не ответил. Я посмотрел на Нику. Ника пританцовывала спиной к нам и что-то напевала, хлопала себя по бедрам, по коленям, пыталась отбивать чечетку на мягкой блеклой траве. Сначала я не понял, что Ника в накачке. Тогда, когда она заговорила так странно пугающе, я подумал, что, может, она так развлекается и развлекает нас. Мало ли, я же не знал ее совсем, Нику. Чуть позже я решил, что от шока, явившегося следствием того, что произошло в Доме на Полянке, у Ники просто чуть надломилась психика. Ну а в конце уже, перед тем как возле нас объявился милиционер Картузов, к тому моменту, когда Ника принялась остервенело дубасить Рому, я обо всем уже догадался. И, осознав в чем дело, тем не менее про должал ревновать Нику, отмечая, с каким удовольствием она возится с Ромой или что Рома уже называет ее на «ты». Я посмеялся над собой, покрутив смеясь, головой. «Ничего смешного, – назидательно заметил Рома, повернув ко мне очки. – Совершенно ничего смешного». Как только Рома начал произносить последние слова, с той стороны, где находилась Ника, я услышал знакомый, можно сказать, родной звук, за четыре года войны ставший частью моей жизни, – клацанье автоматного затвора. Замерев от неожиданности, мы с Ромой увидели, как Ника, передернув затвор, направила ствол автомата в лицо лежащему милиционеру Картузову, бедному, слабому деревенскому пареньку, совсем не виноватому в том, что в милицию, кроме таких, как он, долгое время никто не шел, в общем-то еще мальчику Картузову, впервые так близко, наверное, увидевшему соблазнительную, красивую обнаженную женщину, настоящую женщину, которая, ко всему прочему, согласна была отдаться ему – во всяком случае она достаточно откровенно заявляла об этом. И еще мы, одеревеневшие, увидели, как Ника тонким своим сильным пальцем, не торопясь, нажимает уже на спусковой крючок… Мы сорвались с Ромой с места одновременно. (Отработанный с годами рефлекс не подвел. Слава Богу.) Только я выбрался из машины чуть быстрей, потому что Роме, для того чтобы добраться до Ники, надо было еще обежать автомобиль. (Он же вылезал спереди со стороны пассажира, а я выскочил из задней двери со стороны водителя, с той самой стороны, с которой и находились Ника и милиционер Картузов.) «Стоять, мать твою!» – рявкнул я и в два прыжка долетел до Ники, толкнул ее руками, повалил на траву, вырвал автомат у нее, бросил его рядом с собой. «Убью, убью, убью, – бормотала Ника, сжимая и разжимая пальцы, вырывая мокрую траву и отпуская ее тут же, сорванную, обратно на землю, разглядывала меня в упор дрожащими глазами, – убью, убью, убью…» Я опустился на колени перед Никой, погладил ее по голове, по щекам, по шее, по плечам, взял ее за плечи, притянул к себе, обнял ее, затихшую, податливую, мягкую, обжигающе горячую, сказал едва слышно: «Люблю, люблю, люблю…» – «Люблю, люблю, люблю…» – повторила вслед за мной Ника. Я прижал ее крепче к себе. «Только не заплачь, Ромео», – сказал Рома, стирая отпечатки пальцев с автомата милиционера Картузова. Я засмеялся невольно. И вслед за мной рассмеялась Ника…
В машине я снова сел на заднее сиденье. И Ника села на заднее сиденье. А -Рома сел за руль. И мы поехали. Оставив позади себя лежащего в эротическом обмороке русского милиционера Картузова. Конечно, мы понимали, что, очнувшись, милиционер Картузов тут же побежит к средствам связи, к любым, какие только имеются в той самой деревеньке, через которую мы сейчас и проезжали (потому что другого пути у нас не было), и скоренько доложит обо всем происшедшем своему руководству, объявит, конечно, наши приметы и продиктует номер нашего автомобиля, и нас тогда уже станут искать целенаправленно и, разумеется, более успешно, чем до того, ранее, еще несколько минут назад, когда никто не знал, где мы, и что мы намереваемся делать, и намереваемся ли делать что-либо вообще, – так оно и будет. (Убивать же милиционера Картузова мы не собирались. Это понятно.) Значит, теперь наша задача состояла в том, чтобы как можно быстрей добраться до дачи Ники Визиновой и скрыться там. И мы добирались.
Ника, с того самого времени как села в машину рядом со мной, не переставала дрожать – меленько, едва заметно, но вся, включая кончики ушей, волосы и длинные узкие ногти на пальцах рук. Я обнимал Нику. Я прижимал ее к себе. Но дрожь ее не унималась. Я говорил Нике ласковые слова. Я шептал ей что-то про любовь. Про счастье. Про долгую счастливую семейную жизнь. Про радость уютных семейных ужинов. Про воспитанных красивых детей. Про отдых на Ривьере. Про бурные сексуальные ночи на песчаных пляжах. Про пенистый теплый морской прибой. Про ободряющие стоны чаек. Про радость утреннего пробуждения. Про ни с чем не сравнимое удовольствие. просто смотреть друг на друга… И Ника, наконец подняла голову и, наконец, открыла глаза и коснулась своими губами моих губ. Я поцеловал ее, Нику. И отнял от нее губы, Я почувствовал, что дрожь Ники прошла и что потеплели ее пальцы, покоящиеся в моих ладонях. Ника снова потянулась ко мне губами и я снова бережно и мягко поцеловал ее. «Еще», – прошептала Ника. Я лизнул ее губы, провел по ним своими губами, погладил Нику по щеке, укусил ее за щеку, за подбородок. «Еще!» – громким шепотом потребовала Ника. И я опять откликнулся на ее зов – с еще пущей охотой и радостью, чем мгновение назад, ощущая вдруг внезапный прилив голода и жажды. Я готов был съесть Нику. Я готов был выпить ее кровь.
Ощущая прилив мощи в мышцах, в связках и сухожилиях, я готов был раздавить Нику в своих руках. Я хотел слышать и готов был слышать ее отчаянный, обреченный, жалобный, ее предсмертный крик… Я забыл о том, что я еду в машине и что впереди совсем рядом сидит мой старый боевой товарищ, Рома Садик, и, конечно, о том, что нас преследуют и что за каждым поворотом, за каждым деревом, в каждом доме, под каждым листочком, кустом, травинкой нас поджидает опасность, Я забыл о том, что вокруг меня что-то и кто-то есть, кроме Ники, что кто-то смеет существовать, мать его, кроме Ники, что летают самолеты, мяукают кошки, растет картошка, плетутся интриги, варится сталь, изменяют жены, умирают дети, сжигается мусор, ползают нищие, прыгают блохи, разговаривают музы, зашиваются раны, чешутся язвы, чистятся зубы… «Еще!» – настойчиво кричала Ника и сжимала что есть силы своими нежными пальцами мои бедра и с упоением вонзала меня в себя…
«Я люблю тебя! Я умру без тебя!» – плакала Ника. «Я умру без тебя! Я люблю тебя!» – плакал я…Долго ли, коротко ли, а до Раздельной мы все же добрались.. Рома остановился, не доезжая станции, свернув на проселок, укрыв машину за молодыми мокро-зелеными сосенками. Мы с Никой, к тому моменту с усилием оторвавшись друг от друга, едва переводили дыхание. «Я с трудом удерживал машину в руках, – сказал Рома, закуривая. – Она все порывалась к нам присоединиться», Ника засмеялась. «Простите нас», – смеясь, попросила она Рому. «Я не слышу, что вы говорите?» – Рома поморщился, вроде как прислушиваясь, и принялся привычно крутить ручку настройки слухового аппарата. «Раз, два, три», – сказал я. Рома кивнул одобрительно, перестал крутить ручку и попросил: «Командуйте, Ника, куда нам теперь?» Ника объяснила, с сомнением глядя на Рому, услышит ли. «Понятно», – просто ответил Рома, когда Ника закончила. Мне очень нравились всегда такие дачные поселки, как тот, в который мы только что въехали. Наверное, построили его еще до войны или сразу же после войны, или чуть-чуть позже, чем после войны. Нет, не той войны, на которой воевали мы с Ромой Садиком, а другой совсем войны – второй мировой войны, с гитлеровским фашизмом, 1941 – 1945 гг. Поселок отличался обширными, густо заросшими дачными территориями и причудливыми двух– и трехэтажными деревянными домами, иногда неожиданно открывающимися взгляду среди деревьев, над заборами, под синим небом, в Подмосковье. Дома отчетливо разнились друг от друга. Одни были с башенками, другие с большими чердачными окнами, одни с острыми крышами, другие с плоскими крышами, одни с соляриями, другие с резными балконами, одни покрытые черепицей, другие железом, одни крашеные, а другие полинявшие. В таких поселках всегда стоял особый запах, Я знаю. Я сам жил в таких поселках. В Барвихе. Потом на Николиной горе. Я знаю. Пахло всегда, собственно, теми же запахами, что, вероятно, и в любом другом дачном поселке: мокрым деревом, свежескошенной травой, сеном, цветами, жареной картошкой, кофе, яблоками, свежими огурцами, дымом костров и печек и пылью чердаков. Но только в таких поселках, как тот, по которому мы сейчас ехали, и в подобных ему, эти запахи были более устоявшимися, более, острыми, более насыщенными, одними и теми же, не исчезающими, вечными. И ветер даже, который шумел в деревьях, в верхушках, в кронах, который заставлял скрипеть и хлопать створки окон, тоже был тот же самый, что и пятнадцать, и тридцать лет назад, и вчера. И все, кто жил в поселке, узнавали его, конечно, здоровались с ним, а иные даже и разговаривали с ним и заявляли, поговорив, что он очень умный и эрудированный, этот ветер, и даже может много всякого нужного и полезного по жизни посоветовать.
Вот так.
Дача Ники Визиновой была трехэтажная, деревянная, с острой крышей, с крупным чердачным окном, когда-то выкрашенная в зеленый цвет, яркая, а сейчас поблекшая и поскучневшая.
Машину Ника загнала в располагавшийся под дачей, очень незаметный, кстати, с первого взгляда гараж. Из гаража можно было подняться на первый этаж дачного дома. Но прежде чем открыть дверь и подняться наверх, Ника вытащила из автомобильного багажника две тяжелые, до отказа набитые сумки. Поставив сумки на пол, Ника объяснила, что там продукты. И еще она сказала, что, наверное, всего, что здесь имеется в сумках, может хватить на неделю, нам всем, и еще сообщила, что на всякий случай на даче на кухне есть ко всему прочему десятка два разных консервов. Рома крутил слуховой аппарат и прислушивался – и к Нике, и ко всему, что вокруг. И одновременно принюхивался и облизывался, и нетерпеливо сглатывал слюну, деланно громко и часто, таким образом, видимо, демонстрируя, что ему очень хочется есть, И еще Рома слегка пританцовывал на одном месте, видимо, тоже таким образом давая понять, что он очень голоден, (Хотя на самом деле можно было подумать, что он очень хочет писать.) Ника смеялась, глядя на него, и грозила ему пальчиком, и говорила преувеличенно строго, что хорошие и воспитанные мальчики должны спокойно и нарочито равнодушно дожидаться, пока их не пригласят к столу, какими бы голодными они не были, пусть даже они умирают от голода и пусть даже они уже умерли, и если они уже умерли, они все равно должны спокойно и равнодушно дожидаться, пока их пригласят к столу. А Рома закричал тогда, что он не хороший и далеко не воспитанный и дожидаться спокойно и равнодушно он ничего не будет, и нагнулся к сумкам, и, грубо ругаясь, извлек из одной из них бутылку джина, открыл бутылку и сделал большой глоток, и протянул бутылку Нике. Взяв бутылку, Ника сказала, что больше всего, конечно же, на самом деле она любит непослушных и невоспитанных мальчиков, потому что она сама всю свою сознательную и несознательную жизнь была непослушной и невоспитанной девочкой. «Я была плооооо-хой девочкой», – со злодейской улыбкой произнесла Ника и, сделав глоток, который был поболее Роминого, отдала бутылку мне. Я взял бутылку, но пить не стал, я завинтил пробку и положил бутылку обратно в сумку. «Я пью только виски», – объяснил я свое нежелание выпивать.
Мы поднялись на первый этаж и попали в просторную и чистую кухню. Мы вынули из сумок продукты. Часть из них поместили в холодильник, часть оставили на столе, чтобы было из чего приготовить обед или ужин. Скорее всего, я думаю, обед, потому что времени (во всяком случае на моих часах) было четыре часа. Сделав еще глоток и сладко почмокав, Ника поманила нас за собой. На ходу она объяснила, что сейчас покажет нам дачу. Из кухни мы попали в маленький коридор, а из коридора в довольно большую гостиную. Посреди гостиной стоял кожаный диван, а напротив него два кожаных кресла, а между ними стеклянный журнальный столик. На полу лежал ковер. В одном углу я заметил книжный шкаф с книгами, а в другом углу – метровую вазу с декоративными цветами. А еще в гостиной был, к нашей с Ромой радости, камин. Мы же ведь любили огонь – и я и Рома. Хотя, конечно же, мы любили другой огонь, тот, который пахнет не смолой и горелым деревом, а тот, который пахнет бензином, паленым человеческим мясом, кипящей кровью, душными фекалиями и бездымным порохом. Но на крайний случай годился, конечно, и такой огонь. (Тот, который обыкновенно случался в камине.) Только хорошо бы чтобы его было побольше, ПОБОЛЬШЕ… Ну это, собственно, уже наши заботы – захотим, сделаем побольше, не захотим, вообще не будем ничего делать.
В гостиной имелись две двери. И вели они в две комнаты, тоже просторные и со вкусом обставленные. Там и там присутствовали кровати, настольные лампы нерусского, как я обратил внимание, производства и платяные шкафы. «Комнаты для гостей», – заметила Ника Визинова. На втором этаже располагались комнатки поменьше. Там был кабинет Никиного мужа и спальня Ники и опять-таки ее мужа. (Я смотрел на широкую, очень широкую кровать спальни и невольно представлял, как Ника занимается здесь любовью со своим неизвестным мне мужем. Я видел, как они мнут друг друга жадно и жестоко, как целуются и кусаются, визжат и плачут, мочатся друг на друга, потеряв над собой контроль, выкрикивают непристойности, стонут и хрипят, кончают, теряя сознание…) А в третьей комнате. стоял маленький бильярд, примерно полтора метра на метр. На зеленом сукне лежали два кия и несколько желтоватых шаров.
А в двух комнатах третьего этажа пылились старые вещи. Старые вещи всегда скапливаются на дачах. Они давно уже никому не нужны, но выбрасывать их почему-то не хочется. Кажется, что когда-нибудь они, возможно, даже и пригодятся, хотя они, конечно, не пригодятся уже никогда, – но тем не менее их не выбрасывают и отыскивают, как правило, такому своему нежеланию еще одно оправдание – жалко. Просто жалко выбрасывать именно эти вещи. Именно с этими вещами ведь связано так много хороших воспоминаний, так что пусть они себе лежат, ведь никого они не трогают и никому не мешают, пусть себе лежат.
И они лежат.
Мы вернулись в гостиную на первый этаж. Ника отправилась готовить обед, а мы с Ромой закурили. Мы курили и молчали. Покурив и помолчав, я спросил Рому: «Как они тебя прокололи? Там, в доме у Запечной?» – «Да никак, – Рома пожал плечами. – Обыкновенно. Как вышел я от Нины, из ее кабинета, прихватив твой пакет, тут и они ко мне красивой походочкой, за рукоятки пистолетов держась. Так мол и так, предъяви-ка, браток, документы. Ну и началось…» – «Ты поцеловал от меня Нину?» – «И она поцеловала меня, – ответил Рома. – Имея в виду тебя» – «Хорошая девушка Нина», – сказал я. «Красивая девушка Нина», – сказал Рома. «Рома, – обратился я к Роме, – не считаешь ли ты позорным наше бегство от органов правосудия? Не считаешь? Не считаешь!» – «Не считаю, Антон, – ответил Рома, обращаясь ко мне. Я огляделся. Обращаться и вправду больше было не к кому. – Зачем нам сидеть в СИЗО по подозрению, когда мы это время можем провести, выпивая и закусывая, в теплом доме, на свежем воздухе, за городом, в одном из чудеснейших уголков Подмосковья» – «Не смею спорить с тобой, – сказал я Роме. – В данном конкретном вопросе. Но, спрашивая тебя о позорности нашего бегства, я имел в виду несколько иной аспект данной проблемы, Рома, – я не случайно опять обратился к Роме, потому что, еще раз осмотревшись, я окончательно убедился, что в гостиной, кроме нас, никого не было. Так не к себе же самому мне обращаться в конце концов… – Я имел в виду несколько иной аспект данной проблемы», – продолжал я. «Я тебя слушаю, Антон», – слушал меня Рома. Рома Садик. «Слушай, – сказал я ему, – слушай, – повторил, – не знаю, с чего начать. И начал: – Ведь убийца, Рома, кто-то из наших. И убежав сейчас от правосудия и скрываясь в этом гостеприимном доме, мы тем самым с тобой, Рома, предаем нашего боевого товарища. Мы сидим и пассивно выжидаем, когда сотрудники правоохранительных служб поймают того, кто бок о бок с нами целых четыре года шел в атаки, сидел в засадах, делил с нами котелок с кашей, прикрывал нас огнем, а может быть, даже и спасал от смерти. Мы, наверное, должны вес же найти его, чтобы никто и никогда его не нашел…» – «Я, как никто другой и как никто третий, а тем более уж и не пятый, и не десятый, и даже не сто первый, и четыреста пятнадцатый, и поверь мне, конечно, не миллион триста двадцать первый, понимаю, что ты мне сейчас хочешь сказать, – произнес Рома и остановился на мгновение, чтобы перевести дух, а вместе с ним и дыхание, то, которое было только у него и ни у кого другого (каждому принадлежит свое дыхание, и мы всегда должны помнить об этом), и, переведя и то и другое, продолжал, вслед за тем, как перевел: – Но я думаю так по поставленному тобой вопросу. Он один из наших. А значит выживание – его профессия. И он выживет. – Рома засмеялся и похлопал себя по коленкам. – Выживет, мать его! Это я тебе говорю. А мы, – Рома указал пальцем на меня и на себя, – если бы начали искать его, чтобы предупредить его, нашего боевого товарища, коллегу, друга, почти родственника, мы могли бы только повредить ему. Понимаешь, Антон, устанавливая его, мы случайно могли бы вывести на него сотрудников органов правопорядка». Я задумался. Глубоко. И надолго. И, недолго думая, усмехнувшись, сказал: «Рома, значит, по-твоему, выходит так, что мы никогда отсюда, из Никиного дома, не выйдем. Потому что, пока не изловят наши славные оперативные работники настоящего убийцу, мы всегда будем находиться в опасности» – «Да, да, да! – закричал Рома. – Конечно, мой добрый друг и соратник. Именно так. Всю жизнь прожить в опасности – ну что может быть прекрасней! Именно для опасности мы и рождены. И разве есть иной смысл в жизни? Край пропасти. Полет над бездной. Напряжение. Решительность. Отвага. Ум. – Вот слагаемые настоящей жизни. Нашей с тобой жизни!» – слуховой аппарат у Ромы зафонил. Рома поморщился и тотчас поскучнел. Закрыл глаза. И мне показалось, что он сладко заснул. Пришла Ника и принесла бутерброды на большой тарелке.