355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Псурцев » Голодные призраки » Текст книги (страница 50)
Голодные призраки
  • Текст добавлен: 25 августа 2017, 00:30

Текст книги "Голодные призраки"


Автор книги: Николай Псурцев


Соавторы: Николай Псурцев

Жанры:

   

Боевики

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 50 (всего у книги 52 страниц)

Простучала автоматная очередь. И еще одна, и еще. Я хотел подойти к Роме и сказать ему, чтобы он снял с меня наручники, но в тот момент в окно кто-то прыгнул, – кто-то здоровый с пистолетом в руках. Рома тотчас остановил его выстрелом. Человек начал медленно оседать. Я услышал, как еще кто-то карабкается в окно напротив. Рома крикнул мне: «Пригнись, мать твою!» Я пригнулся. Рома вытянул руки с пистолетом. Но выстрела не последовало. Глухо звякнул боек. У Ромы кончились патроны. Рома, не растерявшись, тотчас подхватил падающего человека и загородился им. Раздались два выстрела, и две пули ввинтились в повисшее на руках Ромы неподвижное тело. Из раны, блеснув маслянисто в свете фар, вяло плеснула кровь. Рома вырвал из руки своего импровизированного щита автомат и полоснул длинной очередью в сторону стрелявшего. Того отшвырнуло назад, будто кто очень сильный ударил его в грудь. И он упал на пол, грузно и неуклюже. Рома отпустил защищавшее его тело. И оно свалилось мешком Роме под ноги. Я поднялся и, вытянув вперед руки с наручниками, подошел к Роме. Рома достал из кармана плаща ключ и отомкнул мне браслеты. Я отшвырнул наручники куда-то вбок. Они тихо звякнули, ударившись о стену. «Как ты выбрался оттуда, мать твою?» – обильно сплюнув на лежащее под ногами тело, спросил Рома. Вместо ответа я без замаха, очень резко ударил Рому в основание носа. Голова у Ромы запрокинулась и сам он, едва удерживая равновесие, отступил на два шага назад. Остановился, схватился за нос, несколько секунд стоял так, зажимая ноздри пальцами, потом сказал вполголоса: «Их много. Долго не продержимся. Надо отдать им девку. И пусть откатывают». «Я люблю ее, Рома», -сказал я. «Ну и мудак», – определил Рома. «Она такая же, как и мы с тобой, Рома. Как ты и я. Она наша, Рома. Мы не можем отдать ее». Рома пожал плечами, помассировал ладонью нос, опять пожал плечами и сказал; «Тогда работаем, мать твою! – и добавил негромко: – Хотя я бы отдал ее…» Пока Рома перезаряжал свою «Беретту», я поднял мальчишку и понес его к выходу из гостиной. Я опустился вниз, в гараж, завернул Мику в найденный там брезент и положил все еще не пришедшего в сознание мальчика на заднее сиденье автомобиля Ники. Поцеловав Мику в лоб, я покинул гараж и побежал наверх, за своим любимым револьвером системы Кольта. Я вынул его из-под подушки, проверил в нем наличие боезапаса, достал из-под кровати спрятанные там две коробки патронов, высыпал патроны, в карманы куртки и джинсов и хотел было уже выйти из спальни и спуститься вниз – вернуться на помощь Роме и поработать, как подобает, как давно-давно не работал, вспомнить, что я кое-что умею, и неплохо, мать мою, умею это кое-что; хотел было уже выйти… И не вышел. Лишь ногу занес над порогом, лишь тело наклонил вперед, чтобы ступить на эту ногу… Оглушающий грохот раздался за моей спиной. Что-то влетело в окно или кто-то влетел в окно, разнеся стекло, как я понял, на мелкие куски. Я нырнул вперед и вниз – к полу. В нескольких сантиметрах от пола я развернулся и, держа револьвер двумя руками и еще не видя цели, выстрелил три раза – наугад, – туда, где, по моим представлениям, должно было находиться это что-то. Я попал. Я видел, что я попал.

Человек (а это был все же человек) свалился прямо на меня. Выбив из моей руки револьвер, он плотно придавил меня к полу. Я быстро спихнул с себя тело, вскочил на ноги, огляделся в поисках револьвера, подобрал его и только тогда взглянул на того, кто упал на меня. Молодой, крепкий, черноволосый парень. Он был уже мертв. Одна из пуль моего Кольта пробила ему переносицу, ушла в мозг и оторвала часть затылочной кости. Я нахмурился и отвернулся. Много лет прошло с тех пор, как я почти каждый день видел такие раны. Открыв глаза, я метнулся к стене и, прижимаясь к ней, добрался до разбитого окна.

Кончик длинного шеста торчал из окна. Сантиметров на пятьдесят выступал он над карнизом. Значит, мне не показалось, что убитый мной парень летел. Он действительно летел. Его забросили в окно с помощью этого шеста. Такой шест, как правило, применяют спецподразделения милиции или. армии при штурме многоэтажных зданий. Несколько человек с разбегу поднимают шест, и один из бегущих, уцепившись за самый конец шеста, подбирается к окну. Только на сей раз шест был применен неверно. Парень, насколько я понял, с помощью шеста не поднимался, а просто-напросто прыгал. Он летел. И я убил его в полете… Я оттолкнул шест и тотчас пригнулся. Автоматная очередь прошила стену напротив окна.

Я почувствовал, как пот заливает мне глаза. Я смахнул влагу со лба. Я протер глаза. Я вообще вытер насухо все лицо – руками и рукавом свитера. Очень приятно, когда у тебя сухое лицо. Не в смысле сухое – худое, а в смысле – не мокрое. Когда у тебя сухое лицо, ты сразу же успокаиваешься и на происходящее начинаешь смотреть отстраненно, будто все, что с тобой происходит, происходит на самом деле не с тобой, а с каким-то твоим не очень близким знакомым, на которого тебе, собственно, глубоко плевать по большому счету. И тогда ты тотчас же начинаешь мыслить трезво, легко и очень быстро. Ты сразу представляешь, что тебе надо делать. Мне, допустим, сейчас надо спуститься вниз и провести с Ромой какой-нибудь нехитрый отвлекающий маневр – например, с помощью автомобиля Ники, – и забрав Нику и мальчика,.что есть силы бежать отсюда – куда угодно, хоть к чертовой матери, но бежать. Я вышел в коридор. А машину можно, например, использовать таким образом: поджечь ее, бросить в нее побольше патронов и выпустить ее на всех газах из гаража. Вот потеха будет. Я рассмеялся,… И замолк тотчас. Потому как услышал у себя над головой чьи-то шаги. Сукины дети, они уже добрались до чердака. Подняв револьвер к потолку, я двинулся вслед за шагами. Стрелять мне в потолок сейчас было бы бессмысленно. Насквозь не пробью. Слишком много дерева. Но если… если этот гаденыш ступит на люк, через который из коридора второго этажа можно попасть на чердак, я со спокойной совестью могу стрелять. Люк-то тонкий. Шаг, второй, третий, четвертый, пятый, шестой, седьмой, восьмой и девятый. Молодец! Ступил! Я выстрелил в люк три раза – похохатывая. Человек на чердаке вскрикнул отчаянно, и я услышал, как он упал, стукнувшись об пол, наверное, Или головой.

Но и теперь мне не суждено было спуститься вниз. Кто-то разбил окно в Роминой комнате. Разбить его могли, конечно, и пули. Но ведь выстрелов не было. Значит, это человек. (Если, конечно, ребята Бойницкой не стали пользоваться, вдруг ни с того ни с сего, бесшумным оружием.) Конечно, за Роминой дверью находился человек. Вот скрипнул пол под его ногами. Раз, второй. Человек двигался осторожно. Но пол все равно скрипел. Человек не умел двигаться по скрипучему полу. Человек не был профессионалом. Но человек наверняка был с оружием. Непрофессионал с оружием менее, конечно, опасен, чем профессионал, но все же опасен, мать его! Человек подошел к двери. Замер. Затих. И начал через секунду другую потихоньку открывать дверь. Давай, давай, приятель открывай. Я хочу полюбоваться выражением твоих красивых глазок, когда ты увидишь черный зрак полковника Кольта, дружелюбно шлющего тебе приветы из ада. Я поднял револьвер… И тут вспомнил, что я расстрелял уже все шесть патронов, которыми был насыщен барабан моего револьвера. Я мотнул головой, усмехаясь, и сунул револьвер за пояс. Наконец человек открыл дверь. Я ринулся вперед и схватился за автомат, который человек держал в руках, повернул ствол его в сторону и рванул оружие на себя. Человек держал автомат крепко и поэтому, естественно, подался вместе с ним, И я ударил тогда нападавшего локтем в челюсть и одновременно подсек ему ноги. Человек упал, а автомат остался в моих руках, Я мог бы сейчас убить упавшего из его же оружия, но вместо этого я непроизвольно опустился на колено, быстро взял человека за голову и резким движением свернул ему шейные позвонки. Противно хрустнуло у человека под затылком. И он перестал дышать. Я встал с колена и выматерился. Надо было убить его из автомата, мать мою, а не пачкать руки! Но сработала, как я понял, память. За годы войны я не раз таким образом убивал людей. И руки сейчас сами сделали работу. И я тут ни при чем. Ей-богу, ни при чем. Но все равно противно. И я снова выматерился.

Потом я перезарядил револьвер и сунул его обратно за пояс. Поднял автомат, вынул обойму и, покопавшись в карманах трупа, извлек новую и вставил ее в автомат, с сожалением поглядел на убитого и направился к лестнице. Я, конечно же, сейчас смотрел на себя со стороны. (У меня же было сухое лицо.) Но смотрел же я на себя. Впервые за пять лет я убил человека голыми руками, И очень скверно я сейчас себя оттого чувствовал. Хотя и не должен был. Или должен? Но теперь не время для углубленного анализа своих чувств и мыслей, если вообще для подобного анализа когда-либо должно быть время. Анализ прошедшего, я уверен, вряд ли способен дать нам точный рецепт, как жить дальше. Каждая следующая минута или секунда качественно отличается от предыдущей. У них другое пространство, другой цвет, другой запах, у них все другое, все-все. И если я, допустим, вчера поступил так-то и так-то и сей поступок принес мне отрицательный результат, это вовсе не означает, что сегодня я не должен поступать так же. Точно такой же поступок в отношении тех же самых людей может принести мне сегодня исключительно позитивный результат. Потому что сегодня на земле совершенно иной воздух, чем был вчера.

На последней, нижней ступеньке я. уже забыл о том, что происходило наверху, на втором этаже, и думал теперь только о том, что ждет меня впереди. Я просто думал, но ни в коем случае не решал что мне делать. Потому как в такой ситуации нужно было надеяться только на свои инстинкты, но никак не на мысли. Инстинкт должен был меня защитить. Инстинкт должен был указать мне путь. Как на войне. На войне мы выжили только потому, что слушались инстинкта, а не следовали логике мысли. Как на войне. Я был сейчас на войне. И я был счастлив…

В кухне горел свет. Я опешил. Когда я поднимался наверх, света не было. А сейчас он горел. Значит, кто-то проник в кухню. Я прыжком пересек коридор и прижался к стене около двери в кухню. Осторожно выглянул. Возле сервировочного столика стояла Ника и жадно поедала остатки нашего обеда – постанывала от удовольствия, облизывала пальцы, посмеивалась радостно и удовлетворенно. Что-то напевала, кажется, даже, по-моему, увертюру к «Нибелунгам» Вагнера или «Бессаме мучо», я не мог определить точно, – слишком тихо напевала Ника.

Я подался чуть вперед, пошарил по стене рукой, нашел выключатель и выключил свет. «Включи свет, – очень спокойным и неожиданно твердым голосом проговорила Ника. – Пожалуйста. А то я не вижу, что я ем» «Я не могу включить свет, дорогая моя, – сказал я. – Мы станем тогда отличной мишенью и в нас будет легко попасть. И нас могут ранить или даже убить» – «Убить, – повторила Ника раздумчиво. – Да, да, он мне тоже говорил об этом. Я помню – «Кто говорил?» – не понял я. «Братик, – ответила Ника. – Он и сейчас говорит мне об этом. Раньше он молчал, а сейчас стал говорить. Это так приятно, когда он разговаривает со мной. Он говорит, что мне делать, а что не делать, о чем думать, а о чем не думать. Ты знаешь, – Ника рассмеялась, – он так любил поесть… Просто ел и ел целыми днями. Вкусно ел. Аппетитно ел. Красиво ел. Я очень любила смотреть, как он ест. И вот сейчас он говорит мне, и ты ешь, ешь, ешь. Это такое наслаждение – есть…Только он очень не любил зеленые перцы. И я тоже их теперь не люблю… А в темноте я не могу отличить их от огурцов. Включи свет. Я не хочу есть перцы». Мне опять стало скверно. Будто я опять свернул кому-то шейные позвонки. И я понял, что меня сейчас вытошнит. Рвота подступила к самому моему горлу. И я не стал сопротивляться. Я склонился над кухонной мойкой, и меня вырвало. «Я не могу включить свет, – откашливаясь, сказал я. – Нас могут убить» – «Убить, – протянула Ника. – Он тоже сказал мне, что надо убить. Надо обязательно убить. Иначе он накажет меня. О, я знаю как страшно он умеет наказывать. Он наказал меня, я помню. Он привязывал меня к стулу и бил меня, бил… И смеялся, глядя, как я кричу и корчусь… Я боюсь! Я боюсь…» Я подошел к Нике, обнял ее, прижал к себе, поцеловал ее в затылок, в висок. Ника доверчиво прильнула ко мне, чмокнула меня в подбородок. «Ты не похож на братика, – прошептала Ника. – Но ты тоже очень хороший, очень, очень хороший…»

После короткого затишья снова началась стрельба. С улицы ударила короткая очередь. Как от ветра колыхнулись задернутые шторы. Пули пробили в них дырки. Рома ответил тремя выстрелами. И еще тремя, И опять простучал автомат. А вслед за ним прокричала Бойницкая: «Ника, Ника, я жду тебя. Иди ко мне. Я так люблю тебя. Ты же знаешь, как я люблю тебя. Выходи, Ника, и я стану ласкать тебя, я стану целовать тебя. И вес будет как прежде. Как прежде».

Я отпустил Нику, сделал шаг к середине кухни, подпрыгнул и разбил рукояткою своего Кольта висящую под потолком люстру и соответственно находящуюся в люстре лампочку. Затем я снял с сервировочного столика тарелки и поставил их на пол. «Ешь тут, – сказал я Нике. – Ешь на полу. Я слышал голос братика. Он велел тебе есть на полу» – «Ты слышал? – удивленно спросила Ника. – А почему я не слышала? Почему?» – «Потому что мы говорили секретно, – ответил я, – как мужчина с мужчиной» – «А, – кивнула Ника. – Тогда хорошо. Тогда ладно. Тогда я буду есть на полу». Рома выстрелил еще два раза. И опять, к моему удовольствию, кто-то завопил за окном. И тут же десятки пуль просвистели над нашими с Никой головами. Я грубо повалил Нику на пол и упал сам; Мы лежали несколько секунд – лицо в лицо, – прикасаясь друг к другу носами. «Я не пойму, что со мной происходит, Антон, – сказала Ника. – Такое было и раньше, но не так явно. Понимаешь? Вроде как я – это не я и в то же время все-таки я. А потом снова не я. Понимаешь?… И самое страшное, что сейчас мне вдруг захотелось совершать поступки, которые всегда вызывали у меня страх и омерзение. Но мне захотелось, мне ужасно захотелось. Ты понимаешь? Понимаешь?» Что я мог ответить ей? Я поцеловал ее глаза и ничего не сказал. «Я, кажется, слышала голос Бойницкой, – осторожно заметила Ника. – Я правда его слышала или мне все-таки показалось, как многое кажется последние дни?» – «Не знаю, – я помотал головой. – Не знаю. Я не могу сказать тебе ничего определенного. Может быть, да, а может быть, нет. Но я сам ничего не слышал. Ничего. А у меня, поверь, отменный слух». Если Ника так и не поняла, что нападали на нас люди Бойницкой, и что сама Бойницкая, соответственно, тоже присутствует неподалеку, вон там, там, только пулю протяни, то и не надо, пусть не понимает, пусть не знает ничего об этом. А то мало ли, какую реакцию у нее может вызвать сообщение о том, что Бойницкая пришла за ней. Хорошо, если Ника не захочет говорить с Бойницкой. А если вдруг что-то щелкнет у нее в голове и она с распахнутыми объятиями побежит навстречу своей бывшей возлюбленной? Я бы этого очень не хотел.

Я поднялся, сказал Нике, что мне надо помочь Роме, и, пригнувшись и прижимаясь к стенам, направился к гостиную.

Рома метался от окна к окну и стрелял, стрелял. Перезаряжал свою безотказную «Беретту» и снова стрелял. Действовал Рома четко и расчетливо. Он не делал ни одного лишнего движения, был быстр, точен и уверен в себе. Увидев меня, крикнул: «Они решили начать штурм, суки! Только не знают, как это делается. Дилетанты. Я держу их пока на земле. Но не знаю, сколько это может продлиться. Надо сваливать». Автоматные пули лупили по потолку, по стенам, по мебели. Мы с Ромой то и дело пригибались или вовсе припадали к полу. Я указал рукой на окно, выходящее в сад, и крикнул: «Я возьму то окно. Потом поменяемся». Рома кивнул вместо ответа, и мы разбежались каждый к своему окну. Я сразу же сделал несколько мелких очередей в сторону машины, и лишь только после этого решил осмотреть находящуюся перед окном часть сада. Фары на машине Рома, судя по всему, разбил – они не горели, Зато горел мощный прожектор, установленный, как я понял, на крыше машины. Я выстрелил прицельно по прожектору. Прожектор потух. «Как просто», – подумал я. Но не тут-то было. Через несколько секунд после нешумной возни вспыхнул другой прожектор. Ну и ну, у них, сук, там целый запас прожекторов. Я усмехнулся и выстрелил в новый прожектор и, конечно же, снова погасил его. В темноте я услышал, как что-то упало на пол. Наверное, опять лимонка. Я закрыл глаза и мгновенно сконцентрировался. И «увидел» ее. Она лежала возле кресла. Я метнулся к этому месту, взял лимонку и что есть силы кинул ее в окно. Лимонка разорвалась прямо на машине… Машина вспыхнула. Люди, стоявшие рядом с ней, бросились в разные стороны. Я ударил по ним из автомата. Люди рассыпались по кустам. Я отступил к стене, перевел дыхание. «Вот что значит дилетант, – подумал я. – Он даже не знает, что граната взрывается не сразу, а через несколько секунд после того, как выдернута чека. Или знает, но боится задержать гранату ненадолго, боится, что она взорвется у него в руке. И граната летит ко мне и падает на пол и молчит. И у меня есть время, чтобы подобрать ее и швырнуть обратно… Мать мою, как мне нравится эта работа!»

…Из машины выскочил горящий человек. У него горела одежда. Пока только одежда. Человек закружился на одном месте, вопя, а затем вдруг сорвался стремительно в сторону дома. Он бежал ко мне. Он бежал прямо к окну, возле которого я стоял и смотрел, как бежал он к окну, возле которого я стоял и смотрел, как он бежал к окну… Пламя, охватившее его, хлопало на ветру, как сохнущее, на улице белье. Нет, пламя, охватившее его, хлопало, как крылья птеродактиля, который по случаю или по пьянке залетел в наш дачный поселок. Залетел и теперь не знает, как выбраться, и потому все мечется и мечется по запущенным садам и непрополотым грядкам. Человек ударился грудью о карниз окна. Охнул. Вскрикнул. Простонал безнадежно. Закрыл – открыл глаза. Закрыл – открыл глаза. Закрыл и открыл. И посмотрел на меня. Да. Глаза, которые он открыл, были круглые и жидкие. Когда-то они, наверное, были продолговатые и твердые. А вот сейчас стали круглыми и жидкими. Когда-то эти глаза, наверное, были равнодушными и невыразительными, а сейчас в глазах наконец-то появились мысль и страсть. И чем больше огонь обжигал тело человека, тем больше мысли и страсти обнаруживал я в его глазах. Человеку было лет двадцать пять – двадцать шесть. Это был молодой человек. У него были крупные руки, крупные плечи и крупное лицо. Он вообще был очень, крупный. И он, наверное, будет долго гореть, подумал я, раз он такой крупный. Да, именно так я подумал. У молодого человека уже горели и брюки и рубашка. И также начинали гореть волосы. «Пламя освещало мое лицо. И наверное, освещало очень ярко. Но я тем не менее не видел его. Хотя должен был видеть его. Я должен был видеть внешним зрением, как видит свое лицо любой нормальный человек. Я помню, что я перестал видеть свое лицо еще на войне. Помню. Но все же каждый раз надеюсь, что а вдруг вот сейчас, именно сейчас мне повезет, и я, к своему превеликому счастью, вновь увижу его…) Молодой человек опять закричал истошно. А потом прекратил кричать и сказал мне срывающимся голосом, глядя на меня теперь уже неглупыми и исключительно ясными глазами: «Убей меня! Я все равно умру. Но я не хочу, умирая, так страдать. Мать мою! Мать мою! Мать мою! А если я даже не умру, то я не смогу никогда показаться перед своей любимой женщиной… Никогда, никогда, никогда!… Убей меня! Я умоляю тебя!» – «Ерунда, – сказал я молодому человеку, глядя в его уже постаревшие глаза, – такие, как ты, не могут страдать. Такие, как ты, не знают, что такое страдать. Такие, как ты, не могут любить. Такие, как ты, не знают, что такое любить. Такие, как ты, даже не представляют, что такое любить и страдать. Я не верю тебе…» – «Ты ошибаешься, – закричал молодой человек. Огонь уже опоясал его голову, и желто-красные языки плясали возле расплавленных глаз. – Любить могут всякие. И страдать могут разные. И белые, и красные, и черные, и синие, уроды и шизофреники, убийцы и насильники, косые и хромые, пятнистые и полосатые, убогие и нелюбимые, бесчеловечные и плоскостопие, лысые и гнилозубые, нахальные и шестипалые, люди и недоумки, люди и нелюди, люди и все остальные… Убей меня! Ну, убей же меня скорей!» Я совершенно не хотел курить, ну просто действительно, как никогда я не хотел курить, но я тем не менее вынул сигарету, вставил ее в рот и, потянувшись к молодому человеку, прикурил от его полыхающей рубашки. Затянулся, выдохнул дым молодому человеку в лицо и сказал негромко: «Я не верю тебе. Нет, не верю». Молодой человек закричал снова. Теперь уже совсем не так, правда, как еще несколько секунд или минут назад. Он теперь закричал не по-человечески. Уже не он сейчас кричал. Это свой голос подавала смерть. Молодой человек еще какое-то время держался руками за карниз окна и потом отпустил руки, и упал на траву, под окно, и все кричал, кричал. И горел. И кричал. И наконец перестал кричать. Наверное, умер. Или потерял сознание. Или все-таки умер. И если и не умер, то совсем недолго осталось ждать его смерти. Хотя, может быть, он уже и умер. Да, скорее всего, конечно, умер. Вот так.

Я прислонился спиной к стене. Закрыл глаза. Конечно, он врал, этот умирающий от своей же гранаты молодой человек. Такие, как он, не умеют любить. Если бы он умел любить, он никогда бы не занимался тем, чем занимался. В угоду своей корысти делать зло другому и в то же время кого-то любить, и в то же время любить женщину – невозможно. Эти два понятия, эти два действия несовместимы. Они никогда не уживались, не уживаются и не будут уживаться в одном человеке. Я убежден в этом. И именно поэтому я не поверил молодому человеку, пытающемуся доказать мне, что он кого-то видите ли, любит… Да. Я открыл глаза. А с другой стороны, станет ли человек врать перед смертью? А почему бы и нет? Конечно, станет. Хотя бы для того, чтобы, умирая, выглядеть лучше в своих глазах, чтобы умереть уважаемым собою человеком. Чтобы умереть, испытывая к себе чувство почтения и преклонения. Я усмехнулся. Между прочим такое стремление говорит о незаурядности горящего сейчас под окном дачи молодого человека. И вправду, добить его, что ли. Я сплюнул в окно. Нет, не стоит тратить на него пулю. Сам умрет, если еще не умер. И к тому же я ему все-таки не верю.

Мне не нужно было, конечно, закуривать сигарету, потому что курить, как оказалось, мне было чрезвычайно противно. Дым щипал небо и язык. Можно было подумать, что у меня обнаружился натуральный стоматит. И к тому же дым горчил, и тем самым вызывал искреннее и неподдельное желание сплюнуть. И я плевался. И не раз. И не выдержав затем, я бросил наконец сигарету. На пол. И затоптал ее каблуком. На полу.

Но вместе с тем я понимал, что мне надо было тогда закурить. Мне крайне необходим был тот жест – прикурить от горящего синим пламенем молодого человека. Этот жест придавал некую законченность возникшей ситуации. А законченность – это всегда безукоризненность. Я усмехнулся. Во всяком случае, мне так кажется.

А Рома, как я видел и слышал, продолжал вовсю палить в окно. И в его сторону тоже палили. Из всех видов оружия, которые имелись у людей Бойницкой, – из пистолетов, револьверов и автоматов различных систем. На стенах гостиной не осталось живого места от пуль. Хорошо, что кожаную мебель еще не особо повредили. Во всяком случае ее можно было восстановить. А вот люстре-уже, я думаю, каюк, и камину тоже – раздробили верткие пули вес его мраморное обрамление. Жалко. А впрочем, плевать. И я опять сплюнул.

Не успел мой плевок, как мне показалось, коснуться пола, как я услышал тонкий крик. Тонкий-тонкий. Жалобный. Сегодня вокруг кричали, собственно, много. И я уже, разумеется, привык ко всяким и всяческим крикам. Но крик, который прозвучал сейчас, заставил меня вздрогнуть, а затем и испугаться, а затем и ужаснуться, а затем и оцепенеть, а затем, усилием воли сбросив оцепенение, сорваться с места и понестись что есть силы в сторону кухни.

Кричала Ника Визинова. Из десятков миллионов криков я всегда, без единой вероятности ошибки, смогу узнать ее крик. ЕЕ.

Одним словом, я застал такую картину. (Шторы на кухонном окне уже не висели. И поэтому свет фар обильно освещал помещение.)

Ника лежала на полу около тарелок с едой. На спине. На Нике сидела Бойницкая. (Я узнал се сразу, хоть и увидел ее только со спины.) А из шеи у Бойницкой торчал длинный и широкий столовый нож с деревянной рукояткой. А сама рукоятка гладкая, отполированная тысячью прикосновений разнополых и разновозрастных рук, пряталась в ладони Ники Визиновой. Ника раскачивала нож в ране сидевшей на ней Бойницкой и тонко-тонко кричала. Бойницкая, у которой из шеи торчал нож, молчала, а Ника Визинова кричала. Тонко-тонко кричала Ника Визинова и очень даже негромко, но слышно всем и повсюду, и в первую очередь мне.

Мелькнула тень за окном. А затем и в самом окне показались чьи-то голова и плечи. В окно влезал человек. Молодой мужчина.– И тоже крупный и невыразительный, как и тот, который горел сейчас под окном гостиной. Я быстро поднял автомат и выстрелил. Молодой человек без слов и вскриков обвалился на подоконник и замер. Я шагнул ближе к женщинам и сильно ударил ногой Бойницкую в плечо. Бойницкая тихо и мягко упала на бок. Так вот почему она не кричала. Ника убила ее одним ударом. Бойницкая была уж мертва, когда я вошел в кухню. Она была уже мертва, когда я услышал тонкий-тонкий крик Ники. Я склонился над женщинами. К своему удивлению, я не обнаружил ножа в шее Бойницкой. Нож, оказалось, остался в руке Ники. Я попытался отобрать нож у Ники. Но Ника не отпустила нож. Она вырвала у меня свою руку, стремительно вскочила на ноги и, подняв нож над самой головой, кинулась на меня. Я перехватил руку Ники и отвел ее в сторону. «Это я, – сказал я Нике, приблизив к се глазам свое лицо. – Это я, Антон». Ника очень внимательно оглядела мое лицо и, видимо, удостоверившись, что это, действительно, я, сказала мне по-детски капризно, вроде как жалуясь: «Она хотела отнять меня у братика. И тогда братик приказал мне убить ее. Никто и никогда не сможет отнять у меня братика, – Ника неожиданно попыталась выдернуть свою руку из моих пальцев и через несколько секунд, убедившись в тщетности подобных попыток, прошипела злобно и угрожающе: – И ты никогда не отнимешь меня у него. Никогда, слышишь?» – «Я и не собираюсь этого делать, – проговорил я миролюбиво. – Наоборот, хочу помочь и тебе и твоему братику. Я хочу, чтобы вы были счастливы и чтобы вы никогда не расставались». Ника засмеялась и захлопала в ладоши и запрыгала на месте, потянулась ко мне, чмокнула меня в нос и опять запрыгала как девочка – маленькая, в гольфиках, в бантиках и розовых трусиках, пахнущая мылом и утренней травой. «Я знала, я знала, – говорила Ника, – что ты хороший. Вот и сейчас, вот и сейчас, – Ника прищурила глаза, внимая, – он говорит, что ты очень-очень хороший».

Я прислушался. Но голос, который я услышал в следующее мгновение, не принадлежал, как я сразу догадался, братику Ники. Во-первых, потому, что он исходил с улицы, во-вторых, потому, что он был многократно усилен мегафоном, а в-третьих, потому, что владел им не ребенок и даже не подросток, а абсолютно взрослый человек.

Абсолютно взрослый человек начал с того, что прежде всего сообщил следующее: «Прежде всего хочу сообщить следующее. Данный поселок оцеплен специальными подразделениями милиции. Поэтому бежать некуда, мать вашу! Только на пулю. Если есть желание. Уверен, что такого желания ни у кого нет. Посему предлагаю подходить ко мне и сдавать оружие. Я – полковник милиции Данков. – Данков засмеялся. – Можете не любить и не жаловать. Не требуется. Требуется подчинение…»

Я не могу сказать точно, любил ли я кого-нибудь из них по этой жизни – лесбиянку Бойницкую или милиционера Данкова. Не могу. Но с уверенностью и, конечно же отдавая полный и искренний отчет своим словам, я могу заявить, что я без всякого сожаления распрощался.бы навсегда и с той и с другим, и никогда бы больше с ними, во всяком случае в этой жизни, не увиделся бы с удовольствием. (С Бойницкой уже распрощался, слава Богу.)

А любил ли я кого-нибудь все-таки из них? Отвечу лишь недоуменным пожатием плеч, и вопросительным взглядом в свое отражение в изрубленной пулями стене напротив, в стене сбоку, и в темном ночном воздухе, который за окном. Но теперь, вот сейчас, вот в данное мгновение и в ту же секунду, на момент, который я стою на кухне, посреди нее, обняв Нику, и пьянея от того, что она есть, и восторгаясь тем, что есть я, на тот момент, когда Бойницкая, одна из славной парочки (лесбиянки и милиционера) уже не дышит, что говорит о том, что она мертва, Бойницкая мертва, теперь я точно и не знаю, как я к ней относился. И сейчас мне начинает казаться, что очень даже и хорошо я к ней относился, может быть, даже и с симпатией. Потому как в противном случае даже в исключительной горячке и смертельном возбуждении не стал бы я ее, суку, трахать, суку… Но не будем о мертвых плохо. О мертвых лучше ничего…

А милиционер Данков вот еще жив, и даже здоров, и голос у него освежающе бодр и властен. И судя по голосу и судя по интонации, а точнее, судя по моей интуиции, основанной на восприятии голоса милиционера Данкова, на восприятии его интонации, очень хочет со мной увидеться, в отличие от меня – в этой жизни, – очень хочет.

Нет у меня ненависти к милиционеру – я понимаю и осознаю такой факт, – как нет у меня и любви к нему, как нет у меня и никаких иных чувств и эмоций в отношении полковника. Есть полковник или нет полковника, мне, соответственно, все равно… (После смерти Данкова, наверное, как и в случае с Бойницкой, я начну испытывать что-то похожее на сожаление, потому как, наверное, все же, мне так будет казаться, я некоторым образом питал все же к нему определенную приязнь, – но не сейчас.)

Да, с точки зрения чувств и эмоций или чего-то другого – глубокого и необъяснимого, мне все равно, но с точки зрения обстоятельств, а также с точки зрения вреда или пользы, как то ни прискорбно, всем, и мне в том числе, далеко не все равно, есть ли полковник или нет полковника и где он, собственно, далеко или не очень, лучше бы чтобы далеко, тогда бы была бы польза, но он не очень, и оттого может быть вред – и мне и Роме.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю