355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Псурцев » Голодные призраки » Текст книги (страница 40)
Голодные призраки
  • Текст добавлен: 25 августа 2017, 00:30

Текст книги "Голодные призраки"


Автор книги: Николай Псурцев


Соавторы: Николай Псурцев

Жанры:

   

Боевики

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 40 (всего у книги 52 страниц)

Я на кухне не стал сигаретку курить. Не хотел потому как. Бутерброд себе соорудил вместо того американский, в полбатона, с ветчиной, с майонезом, с консервированным перцем и с горчицей иностранной. Вкусно. Жевал, жевал. И опять вкусно. Жевал и слушал, как в комнате Ника Мику развлекает всякими глупостями, Сначала Ника хотела Мику сказками развлечь. И стала ему про трех богатырей рассказывать. А Мика отвечал, что знает он эту сказку. Наизусть. Мол, он и сам ей рассказать ее может. Тогда Ника принялась невзрослому про мальчика-с-пальчика рассказывать. И от той сказки Мика-Михаил отмахнулся. Ника не сдалась и начала про Насреддина истории пересказывать. И на это мальчик что-то недовольное пробурчал. Ника не стерпела и додумалась, по такому случаю, «Декамерон» мальчику наизусть читать. Мальчику, как я понял, Дж. Боккаччо пришелся, – в цвет попал. Куда надо въехал. «Мне нравится этот мальчик», – отметил я. Я дожевал бутерброд. Запил его газированным боржомом. Довольно облизнулся и подумал, а почему бы мне не подышать свежим воздухом. Благо, что за окном я видел сад. Природу. Не Москву. Загород. Из кухни на улицу вела дверь. Черный выход, так называемый. Дверь выходила во Двор, я остановился на пороге, осторожно огляделся, осмотрелся. Спереди забор, заросший густыми зарослями каких-то кустов, наверное, малины, и каких-то деревьев, наверное, сирени, а может быть, акации, а может быть, кипариса, а может быть, секвойи. Одним словом, с другой территории меня было не видно. Вот так. А до забора справа и слева расстояние замечалось приличное. И потому слева и справа тем более меня никто увидеть не смог бы. Я ступил на траву. Затворил за собой дверь. Направился к увиденной под яблоней маленькой лавочке. Смахнул с нее дневную влагу. Сел с удовольствием, вдохнул глубоко, раз, другой, посмотрел на небо, голову задрав, щурился от пробивающегося сквозь жидкие тучи солнца, то и дело пропадающего, и вновь возникающего, тихого, спокойного, нежаркого, скромного, усталого, почти спящего. Во саду ли в огороде, однако, не зябко. Понизу, над землей и под деревьями тепло скопилось, парное, мокрое, приятное, летнее – хотя и осень уже с ветки на ветку скачет. Тепло меня обнимало по-родственному, терлось по-кошачьи о разные части моего большого тела, мурлыкало что-то…

А мне было, собственно, глубоко наплевать на него, на тепло. Да хоть бы и студеная колючая зима сейчас на улицах стояла, мне и на нее плевать было бы. Мне, вообще, сейчас, вот в ту минуту, про которую я говорю, на все плевать было. Плевать наплевательски. Тьфу, и все тут, мать вашу. Не хотел я ныне даже ни о Нике, ни о Мике и ни о Роме думать-гадать. Не хотел также и в их тягучее сознание внедряться. Отчего я в такое состояние впал, не знаю. Но попробовал себе объяснить. Наверное, думал я, столько усталости у меня за все годы последние, несколько, десять, примерно, скопилось – и душевной, и физической, – что вот сейчас как раз настал тот момент, когда психика моя, предохранялась от того, чтобы не сломаться окончательно, выбрала вот такой вот путь безопасности и самозащиты – на какое-то время (уверен, что не навсегда) поставила между мной и миром прозрачный чистый барьер. Вот там, мол, мир, а вот тут, мол, я, и друг другу мы, к нашему всеобщему счастью, не касаемся. И в ближайшее время касаться не хотим.

И мысли мои сейчас текли свободно. Неконтролируемо. Разные.

…Наверное, вот мое предназначение – садоводство. Возьму лопату, тяпку, грабли, надену старые спортивные штаны с вытянутыми коленками, резиновые сапоги, кепку затруханную, дедовскую еще, и стану копаться в земле, сажать, подрезать, удобрять, растить и радоваться плодам. Так хорошо! Так хорошо! Солнце. Воздух. И вода. И никого рядом. Один. И можно ни о чем не думать. Никогда…

…Все Никины трусики, которые я снимал с нее в те редкие разы, когда мы занимались с ней любовью, я вижу во сне каждую ночь. Во сне они живые. С ножками и ручками. Они водят хороводы и поют сексуальные песенки…

…Дуракам везет, я слышал с детства, говорят. Неправда все это. Дуракам никогда не везет. Они же дураки.

…Я на войну, помню, пошел затем, чтобы посмотреть, кто я такой, И зачем я. При всей трусости моей природной, как я мог на войну решиться? Изумлен до сих пор. При всей трусости моей природной отваги мне не занимать. Неужели такие противоположные вещи могут уживаться в человеке? Трусость и отвага. Борясь друг с другом, они разрушают человека. Или, может быть, наоборот, делают его крепче, сильнее, мужественнее? Черт его знает! Черт его знает!…

…Будь я богат, как Крез, как кардинал Спада, как английская королева, как нефтяной арабский шейх, имея я дома и квартиры по всему миру, я жил бы только здесь, в этой стране. И я работал бы только на эту страну. Но… до тех пор, пока у нее не все в порядке. А как только она сравнялась бы, допустим, с той же Францией или Италией, например, можно было бы подумать и о том, чтобы поехать в Сан-Тропез и отдохнуть там годок-другой…

…Почему-то после того, как я вернулся с войны, мой покойный отец больше не приходит ко мне по вечерам, по ночам. Он поднялся выше? Перебрался в другой информационный слой? Мне часто не хватает твоей защиты, отец…

…Прав Ницше: если знаешь, ради чего, то можно победить любую жизненную неурядицу, преодолеть любую преграду. Любую! Ницше знал. А я не знаю…

…Я заметил, что многие люди не любят жить, но боятся умирать. Парадокс…

…Я не сожалею, что за свою жизнь я убил не один десяток человек. И дело даже не в том, что эти люди являлись моими врагами и могли убить меня. Просто с недавних пор я приказал себе никогда ни о чем не сожалеть…

…Еще недавно совсем, вот-вот на днях, вчера, позавчера, неделю назад, месяц, недавно еще мне казалось, что Для того, чтобы ощутить радость, удовлетворение, удовольствие, счастье – сегодня, надо быть уверенным, что завтра тебя ждет прекрасный, легкий, спокойный день. Ожидание хорошего завтрашнего дня и есть счастье сегодня. Но сейчас я так уж не думаю. Вернее, не чувствую, что это так. тому что осознал вдруг, и самое удивительное, что не на войне, а вернувшись уже к мирной жизни, осознал, что завтрашнего дня у меня может и не быть. И поэтому мне нечего ожидать. Я обязан жить и радоваться жизни сейчас, в данную секунду, в данный момент, в данное мгновение. Потому как следующего мгновения у меня может не случиться.

…Не надо бояться страданий. Страдания дают нам силу. Страдание – это прежде всего преодоление себя. Страдание – это последний этап на пути к счастью. У кого как, правда. Но тем не менее все равно не надо бояться страданий. После них придет или счастье, или смерть.

…Я часто рассуждаю о людской зависти, хотя знаю, что не имею права о ней говорить. Потому что сам никогда не испытал ее.

Зависть не всегда вредна. Нередко она способствует прогрессу, эволюции, созиданию. Бывают минуты, когда мне очень хочется кому-то позавидовать. Я прилагаю все силы в те минуты, чтобы вызвать у себя чувство зависти. Пока безуспешно…

…Никогда, никому и ничему не давать оценок – вот к чему мне надо себя приучить…

…Я часто слышу, что никогда не надо задаваться вопросом, зачем ты живешь. Мол, любой ответ на этот вопрос не принесет ничего, кроме дурного настроения. Я раньше и сам так думал. Сейчас я думаю иначе. Вся моя прошедшая жизнь говорит мне, что я должен думать иначе. Для того чтобы мне нормально и комфортно жить дальше, я должен четко знать, зачем мне жить дальше…

Я так, может быть, еще долго разгульно распускал бы свои мысли и не вспоминал, что одиноко сижу на лавочке под яблоней, в тепле, под жухлым солнцем, с редким сердцебиением, успокоенный, как если бы не испуганный крик, пронесшийся сквозняком по даче и выскочивший через черный ход на улицу, если бы не крик, я бы не встрепенулся и не вернулся к себе, и не встал бы скоро и не помчался к даче, если бы не крик. В гостиной я застал такую картину. Мика и Ника лежали на диване. Мика снизу, Ника сверху. Мика кричал. «Мика, Мика, не кричи, – громким шепотом успокаивала Ника Мику. – Ты же мой братик. Я ничего тебе плохого не сделаю. Я только поглажу тебя, Я только потрогаю тебя. Я только поцелую тебя. И все. И все…» Я остановился в двух шагах от дивана, за спинкой его. Сунув руки в карманы джинсов, наблюдал за тем, что происходит. В сложившейся ситуации мне не виделось угрозы ничьей жизни. А потому разрешить эту ситуацию надо было корректно. И поучительно.

…Я мог ведь плюнуть на все и уехать с этой дачи в конце концов. И ни для кого не секрет, и для меня тоже, что я нашел бы себе место, где сумел бы отсидеться тихо, без забот. Меня научили выживать. (И к тому же одному мне, конечно, было бы гораздо спокойней, чем вот в такой вот компании.) Но я знал, что не плюну и никуда не уеду. Потому что я ведь отвечал, как ни крути и не верти, за этих двух людей. За этих самых близких и самых дорогих мне людей…

Мне оставалось одно – для начала выключить телевизор возмущенно. На телевизионном экране два здоровенных мужика, ярясь и с каждой секундой стервенея, отчаянно трахали худую, маленькую, но крупногрудую девицу. Все трое стонали, хрипели и рычали. При иных обстоятельствах я бы с удовольствием досмотрел бы до конца эту кассету. Нечасто в порнографических лентах я видел такую отдачу от актеров. Но сейчас пока я обязан был возмутиться. Я подошел к телевизору и выключил его. Потом шагнул к Нике, цепко ухватил се за плечо и потянул женщину вверх. Ника вздрогнула, оторвала губы от испуганного до смерти мальчика и подняла на меня ошалевшие от похоти глаза – серо-голубые, вспотевшие, прозрачные, яркие, светящиеся, нечеловеческие, неземные, инопланетные.

Мне, когда я в глаза ее вгляделся, разом расхотелось кричать на нее, обвинять ее, учить ее, расхотелось вообще что-либо и плохого и хорошего говорить ей. И пропало желание также что-то делать с ней – допустим, встряхивать ее, толкать ее или бить ее. Я видел, я понимал, что сейчас она счастлива, как никогда. Она вернулась. Она снова любила Брата. Чисто и искренне – по-детски, как не смогла бы уже любить никогда. Сейчас она заново переживала те истинные минуты счастья, которые каждый из нас, хоть однажды испытав подобное, хочет повторить, хотя бы раз, хотя бы наяву, хотя бы в воображении, но чтобы ощущение было, что все-таки как наяву. Жестоко с моей стороны сейчас было бы укорачивать эти ее минуты. Но еще более жестоко было бы оставить все как есть. Хотя, собственно, что мне этот мальчик? Кто он мне? Обыкновенный чужой мальчик. Я вообще не очень люблю детей, а тем более чужих…

Ника неожиданно укусила меня за руку, которой я сжимал ее плечо. Тогда другой рукой я взял Нику за горло и легонько сдавил его, прижав саму Нику к спинке дивана. «Ему всего девять лет, – сказал я, улыбнувшись и кивнув на мальчика. – А не четырнадцать. И инстинкты у него еще не развиты. Пока. И поэтому вот это, – я указал пальцем свободной руки на телевизор, – сейчас может принести ему только вред. Происходящее на экране может вызвать у него испуг, шок. А страх в таком возрасте, как правило, подавляет развитие сексуальной активности. Страх приводит к тому, что секс начинает казаться подростку чем-то неестественным, неприятным и даже преступным. – Я улыбнулся еще шире и чуть ослабил хватку своих пальцев на шее Ники. – Я понятно говорю? Повторять не надо? Хорошо. – Я одобрительно кивнул. – Теперь второе. Ты ошиблась объектом. Я понимаю, это произошло случайно, независимо от твоей воли, но тем не менее произошло. Ты забыла, что твой основной на сегодняшний день сексуальный объект – это я. Все, что ты хочешь найти в мужчине, ты найдешь во мне. Силу. Нежность. Умение. Страсть. Красоту. Ум. Опасность. Исключительность. Выносливость. Обаяние. Жизнестойкость. Остроумие. Усмешливость. Смех. Слезы. Искусство. Походку».

В то время, пока я произносил такие завлекательные, на мой взгляд, для любой женщины слова, я успел снять свои пальцы с шеи Ники, взять Нику обеими руками под мышки, бережно приподнять ее и поставить ее на ноги возле дивана. Я пригладил затем ее спутавшиеся волосы, провел рукой по ее щекам, улыбаясь и заглядывая ей в глаза, добро и мягко, и говорил, говорил: «Я не плохой и не хороший, – однажды охарактеризовал себя Наполеон Бонапарт, – я надежный». И с полным правом я могу отнести к себе его слова. Я не плохой и не хороший, дорогая моя Ника, я надежный. А еще я честный. А еще я трудолюбивый. А еще я упорный. А еще я… Черт подери, да я просто ходячий сосуд всевозможных достоинств. Может быть, все-таки попробуешь полюбить меня. – Ника потерлась лбом о мой небритый подбородок, погладила меня по затылку. Я засмеялся. – Подожди, малыш, – сказал я сидящему на диване и с испугом глядящему на нас мальчику Мике. – Мы сейчас». Я обнял Нику за талию и осторожно подтолкнул ее. И мы пошли.

На кухне, как только я закрыл за собой дверь, выдохнув веско, я прижал Нику всем своим телом к той самой только что закрытой мною двери и впился своими губами в се влажные губы, руками одновременно гладя, с усилием, быстро, женщину по талии, по бедрам, по ягодицам, под платье забираясь, шелковые трусики, маленькие, приспуская. Как ни вертела Ника головой, не удалось ей от моих губ оторваться. И она притихла, присмирела и даже прижалась сама ко мне и ответила с приглушенным хрипом на мои поцелуи. Но только через несколько минут уже, когда я посадил ее на кухонный, разделочный стол и стал свои джинсы расстегивать, тяжело дыша и приговаривая: «Сейчас, сейчас, сейчас…», только тогда Ника что есть силы оттолкнула меня и крикнула: – Нет! Не надо! Подожди! Потом!» И заплакала и ударила меня кулачками по плечам и по груди. И тогда я по щеке се без замаха несильно шлепнул – по одной и наотмашь еще слабее – по другой. Ника встряхнула головой, Поморщилась. И вдруг обняла меня крепко. Горячей мокрой щекой к моим открытым глазам прижалась и что-то зашептала неразборчиво и быстро и, обращаясь, наверное, не ко мне, а к кому-то другому, кто сидел рядом с нами или стоял рядом с нами, или лежал рядом с нами, или летал рядом с нами.

И Ника и Рома, я заметил, когда находились возле, меня и должны, казалось бы, были рассказывать что-то только мне и никому другому, потому что вокруг никого больше не было, иногда, нередко и даже очень часто свои рассказы неясные и, как правило, невнятные адресовали совсем иному собеседнику – невидимому, неслышному и неизвестно, вообще, существующему ли. Может быть, они обращались к духам умерших родителей, друзей, возлюбленных, детей. Или они обращались к Богу. И может быть, и это, конечно, было бы очень лестно для меня, я являлся для Ники и Ромы тем самым проводником, который и осуществляет их связь (как им казалось, конечно) с Высшими силами. А может быть, я подмигнул сам себе, так оно и есть на самом деле? Я засмеялся от этой мысли.

Ника сжала мою голову руками, посмотрела мне в глаза, спросила тихо: «Ты правда любишь меня?» И я почему-то смутился тотчас, отвел глаза, отнял от своего лица руки Ники, поцеловал руки – и одну, и другую и сказал весело: «Я хочу есть, дорогая. Пора».

Ника сварила много макарон. Открыла две банки с консервированной датской колбасой, ароматной, острой, пахнущей настоящим копченым мясом. А я открыл еще две банки болгарских помидоров. Когда все было готово, я поднялся на второй этаж позвать Рому.

Рома лежал на полу, одетый, рядом с кроватью, сложив руки на груди, как покойник. «Иду», – сказал Рома, едва шевеля губами. Он не спал. И не дремал. Он просто лежал. Со сложенными на груди руками. Как покойник.

Ели мы молча, Я слышал, как летали комары у окна, вялые, незлые уже. Не комары уже. Ника с мальчиком вместе не села, казенно улыбаясь, меня вместо себя подсадила, а сама чуть поодаль за столом примостилась, за которым мы обедали, все четверо, разные. И потому именно мне пришлось за маленьким ухаживать, пищей его, капризного, потчевать, рот ему, слюнявому, подтирать, – а он, благодарный, не отбрыкивался, как должное все принимал – и заставлять его съесть побольше для того, чтобы таким, как мы с дядей Ромой, стать, высоким и крепким.

Смотреть несмышленого на Рому не надо было приглашать. Он и так на Рому глядел, и украдкой и открыто, и снизу, и сбоку, и с таким выражением глаз, будто не на Рому смотрел, а на птицу невиданную, заморскую, гигантскую, золотоперую, да еще по-человечьи разговаривающую. Смотрел. А на Нику ни разу так и не взглянул, я приметил. Будто и не было Ники как таковой на самом деле, будто там, где сидела Ника, не сидел никто. И Ника, в свою очередь, тем же отвечала, то есть тоже в сторону недоросшего ни одного взгляда не бросила. (И ни одного слова даже, ни доброго, ни злого, за весь обед ему не сказала.)

Рома сжевал последнюю макаронину. Утер салфеткой губы. Поблагодарил Нику. Поднялся. И тут мальчик Мика жалобно попросил, решившись, чтобы дядя Рома рассказал ему еще что-нибудь про охоту в Африке, про тот самый «сарафан» или «сафаран». (Мне показалось, что в глазах у Мики промелькнула усмешка, когда он говорил про «сарафан».) Я сказал, что дяде Роме необходимо сейчас отдохнуть. Он устал. Он плохо себя чувствует. Он болеет. И Рома тотчас возразил, что нисколько не устал и уж тем более совершенно не болеет и поэтому он с удовольствием расскажет мальчику Мике об охоте в Африке.

И Рома поведал, и юному, и нам всем, кто был в гостиной, как он на веревочные силки ловил взбесившихся слонов, как вскакивал верхом на носорогов и гонял их по саванне до тех пор, пока они не валились с ног от усталости, и тогда он делал с ними все, что хотел (я чуть было не спросил Рому, а что же все-таки он, Рома, с ними делал, но не стал уточнять, потому как подумал, посмотрев на Рому, что ничего дурного и срамного он, конечно, с носорогами не делал), как ловил ядовитых змей, приманивая их своим открытым ртом, – змеи полагали, что Ромин рот это уютная норка и с радостью ныряли туда, а Рома в мгновение, хрясть, и откусывал глупым змеюкам головы, как, надев на себя шкуру самки гепарда, подкрадывался к гепарду-самцу и в момент, когда тот подходил ближе, привлеченный запахом и видом шкуры, набрасывался на гепарда, заламывал ему лапы за спину и надевал на доверчивого стальные наручи… то бишь стальные налапники, как, летая над саванной на легком и бесшумном планере, обыкновенным сачком ловил редких птиц, как однажды стал вожаком обезьяньей стаи… С каждым рассказанным эпизодом из своей африканской жизни Рома становился все уверенней, а голос его звучал все тверже. Рома размахивал руками, топал ногами, вертел головой, крутил плечами, а в самых напряженных местах грохал огромным кулаком по столу. Смеялся и плакал, жил…

Мальчик выбрал удобный момент – сумел втиснуться в короткую паузу – и спросил Рому, а что же он потом делал с поверженными животными. И Рома ответил, что съедал их всех к чертовой матери, всех, на хрен, чтоб не повадно было. (Но что не повадно, не уточнил). И мальчик Мика опять спросил. Он спросил так: «Что самое страшное для охотника – убивать животных, есть их или снимать с них, теплых еще, шкуры?» Вопрос застал Рому врасплох. Он повернул свои очки к мальчику и некоторое время молча изучал его. Потом сказал негромко, что страшнее всего, конечно же, снимать шкуру, вынимать внутренности – не неприятнее, а именно страшнее. И мальчик тогда попросил. Он попросил, а пусть дядя Рома покажет, как он снимал шкуры с убитых животных. «Ты очень этого хочешь?» – глядя на свои руки, лежащие на столе, поинтересовался Рома. «Очень», – просто ответил мальчик Мика. И Рома тогда взял со стола большой мясницкий нож, которым мы только что резали датскую колбасу, умело и привычно устроил его у себя на ладони, повернулся к мальчику и, слабо шевельнув жесткими напряженными губами, проговорил: «Обычно я начинаю с горла». И стремительно вдруг вытянул руку с ножом в сторону мальчика и приставил острие ножа Мике к горлу, и улыбнулся, увидев капельку крови на шее мальчика… «А затем я делаю так», – сказал Рома и быстро провел острием ножа вдоль тела мальчика, от горла до пояса. Разрезанная рубашка обнажила белое тело. От шеи до пупка тянулась алая царапина – кровоточа чуть. Мастером слыл Рома и был таковым и не забыл, как я понял, своего мастерства – явно тренирован был.

Мальчик Мика без испуга, не моргая, напрягшись, смотрел на Рому – прямо, – не отводя глаз, точно в его поблескивающие очки, не шевелясь. Даже на рубашку и на тело под ней свое не взглянул – за ненадобностью. Рома не долго взгляд Мики выдержал, засмеялся вдруг деланно, неестественно громко, встал резко и шумно, едва стол не опрокинув, оттолкнув, с места его сдвинув, стул ногой от себя отшиб назад, а рукой правой нож отшвырнул дерганным движением в сторону и крупными шагами очень скоро двинулся к выходу из кухни, дверь закрытую ногой пнул, почти не остановившись, пошел, пошел, сразу же, не мешкая, вниз, в подвал, в подземный гараж, – не наверх, не в спальню. «Бежать захотел? Уехать решился?) Ника поднялась, направилась вслед за Ромой. «Я посмотрю», – сказала. Я пожал плечами. Не спеша допил чай. На мальчика Мику не смотрел. Чтобы не смущать мальчика Мику. Но через минуту все же не выдержал, взглянул. Теперь глаза его не были сухими. Я заметил в них слезы. Мальчик плакал бесшумно. Не морщился, не кривился, не всхлипывал. Только лишь глаза выдавали то, что он плачет. Слезы блестели на ресницах, темнели на щеках, текли по подбородку. Я вытер мальчику лицо, грубо, сильно. Пальцами выдавил остатки слез из глаз. Мальчик не сопротивлялся. Я взял его за подбородок, повернул его лицо к себе, посмотрел Мике в глаза, сказал, улыбнувшись: «Ты станешь великим, малыш. Поверь мне».

Вернулась Ника, сообщила: «В гараже подсобка есть. Маленькая. Три на три. Камера. Он там. Изнутри заперся. Бормочет без остановки что-то. Я не поняла. – Ника откинула волосы со лба назад, добавила тихо: – Он сумасшедший». Я не услышал осуждения в ее голосе. Хотел услышать. Но не услышал. «Мальчику пора спать», – сказал я. «Да, да, конечно, – кивнула Ника. – Он ляжет в комнате рядом с нашей спальней. Стенка в стенку».

Мальчик деловито разделся. Забрался под одеяло. Выходя из его комнаты, уже на пороге, я предупредил: «Если что, кричи. Громко» – «А что, если что?» – резонно спросил мальчик. «Ну, мало ли, – я усмехнулся. – Спи».

Я снял с Ники платье, не спеша, предвкушая удовольствие. Целовал Нику, пока снимал платье, везде, где мог. Когда платье Ники оказалось на полу, я сбросил с себя рубашку, кроссовки, джинсы, трусы. Не забыл снять и носки.

Это чрезвычайно важно – не забыть снять носки. Осторожно и нежно уложил Нику в постель. Ласково шепча ей на ухо самые сладкие непристойности. (В постели любые непристойности обретают, как ни странно, совершенно иное значение – они становятся желанными, необходимыми и сладкими… Да, чуть не забыл, и еще они становятся целомудренными.) Я приспустил с Ники трусики, коснулся языком мягких губ ее влагалища. Но во второй раз Ника не позволила мне коснуться себя, оттолкнула мою голову двумя руками. «Прости, – сказала громким шепотом. – Я не могу. Пожалуйста, потом. Хорошо?» – «Хорошо, – сказал я. А что я мог еще сказать? – Хорошо». Я лег на спину, заложил руки за голову. Закрыл глаза. Я решил вспомнить весь сегодняшний день. Подробно. Концентрируясь на деталях. Через минуту, через две понял, что мне что-то мешает. Ну, конечно же, мне мешала Ника. Поток чувств, идущий от нее, был необычайно силен. Я мог бы, наверное, заставить сейчас себя поставить с помощью волевого усилия защитный барьер между собой и Никой, мне казалось, что я уже немного научился это делать, но тем не менее делать этого не стал. Я хотел как можно больше знать о Нике, и совершенно не имелось у меня страха от того, как в случае с Ромой, допустим, что я что-то эдакое растакое о Нике могу разведать, что меня от нее отвратило бы, а самого меня в печаль-тоску загнало бы, и отрезало бы все возможные и невозможные пути к отступлению. Или наоборот. Да, так сложилось уже за эти дни, короткие, но заметные, что я от Ники ничего не хочу, мне надо, чтобы только она была, и всего лишь, и чтобы только позволяла на себя смотреть и себя слушать и, если повезет, заниматься с собой любовью, а там уж дальше как пойдет. Не прав, вероятно, я. И кое-кто может меня осудить, заявив на такие мои слова, если бы услышал, что же ты, мол, парень, как девка бесперспективная себя ведешь, борись, мол, за свою любовь, за свое счастье, за жизнь добрую и незлобливую. А если ей любви моей не надо? Зачем тогда мне, ее любящему, ломать ее, жизнь ей портить, топтать се, в пыль изводить? Я бы так сумел. Кто бы сомневался.

Но не хочу…

Разумеется, Ника не могла заниматься со мной любовью, когда рядом, там, через стенку, совсем близко, так близко, что тепло его она ощущала и дыхание слышала, и Даже сны его – догадывалась – смогла бы вместе с ним -увидеть, спал тот, который был так похож, как две капли воды, на ту РАДОСТЬ единственную, что в жизни ее случилась, на брата любимого, божественного. Ника улыбнулась тихо, про себя, блаженно и умиротворенно. Ведь сложись по-иному, она не сомневалась в том нисколько, и у них с братом все пошло бы, как им хотелось, и вместе бы они оказались, то никогда и ни в какие времена ей никто уже, кроме него, не был бы нужен, да и не взглянула бы она ни на кого никогда и уж тем более не позволила к себе никому прикоснуться, не говоря уж даже о дружеских поцелуях и тем более не говоря уже о постели. Чур, чур, меня! Зачем? Если у нее все есть – все, все, все, – о чем только можно мечтать. Есть ТОТ, ради которого она живет. И есть ТО, ради чего люди и рождаются на этот свет – ЛЮБОВЬ. И не было бы, конечно, можно и не повторять, у нее в жизни стольких мужчин и стольких женщин. Незачем. Незачем. Если и появлялось у нее к кому-то какое-то чувство (после того, как стали тихнуть воспоминания о брате), так то только от безнадежья и отчаяния ожидания. И чаще благодаря воображению и фантазиям неудержимым – хотелось ведь, ну, конечно же, хотелось, тепла и участия, и уюта. Ну, а кому же не хочется? То-то и оно.

И еще много и много чего не было бы в се жизни, того бесполезного, что время отнимало, но ничем его отнятое не восполняло. Шесть лет, может быть, больше, а может быть, меньше, она его ждала. Надеялась на чудо, – а вдруг встретит она его на улице, или в кинотеатре, или во дворе, или в музее (например, в музее народного творчества), или в туалете на площади Маяковского, или на пляже в Серебряном бору, или там, где двадцать восемь героических панфиловцев отстояли Москву, или в пионерлагере на Пахре, или в ночь выпускного бала на смотровой площадке на Ленинских горах, или в лесу за деревом, или на рынке за прилавком с помидорами, в плоской блинообразной кепке, с усами и металлическими зубами впереди, или неожиданно обнаружит его у себя в кармане, укромно и секретно там затаившегося, или в поликлинике в белом халате и докторской белой же шапочке, или пьяного вдрызг, выползающего из соседней пивнухи, или безногого, побирающегося в переходе на Калининском проспекте, или в милицейской форме, полосатым жезлом регулирующего движение возле самого Кремля.

Ну, а потом, как водится, жизнь приглушила воспоминания, ослабила ожидание. Да ко всему прочему еще та фотография странная и бесцветное письмецо в конверте.,. А она, Ника, уже привыкла подгонять время. Больше – торопить время стало ее натурой. Гон секунд, минут, часов, дней глубоко внедрился ей в подсознание, быстрее, быстрее. Лет в семнадцать произошел перелом, крутой, незаметный для окружающих, но чересчур явный для нее самой. Ныне время стало подгонять ее. Ника теперь боялась чего-то не успеть в жизни. Ей надо было попробовать всего или, во всяком случае, попробовать как можно больше за тот короткий временной промежуток, отпущенный ей на жизнь. И мальчики тут пошли через нее косяками, разные, молодые и старые, тупые и умудренные, умытые и непричесанные, лихие и слабосильные, глазастые и очкастые, пришибленные и блудливые, всякие. И через дам, так вышло, она также удовольствие не без интереса познала. Любопытно было и боязно, как ни верти, и стыдно даже с непривычки. И неизмеримо противно прежде чем.

Поначалу с соседкой, детской врачихой, тридцатилетней, миловидной проказницей полизали они друг друга, покряхтев, порычав. А затем та, которая, как оказалось, не только по медицине спец, свою мужевидную подругу привела, дискоболку мускулистую, чемпионку разных игр, и… пошло-поехало, пошло-поехало, трам-тара-рам.

Принюхалась, обтерлась. Со временем научилась. И через недолго уже заводилась с пол-оборота, стоило только кому до нес коснуться. (Ну, не абы кому, конечно, а тому, кто ей все же хоть как-то нравился.) И что умелицей даже заделалась, да такой, что врачиха, та теперь у Ники училась, следила за ней внимательно, повторяла за ней вес, что Ника делала.

Партнеров они меняли часто. Попадались и мужчины. И не всякие, разумеется, а только ооооооооочень крутые. И тогда, конечно, кайф-то приходил посолидней, чем тот, что от партнеров-дам являлся. Мужики-то все же есть мужики, особенно те, у которых с крутизной асе в порядке.

Ах, как славно все перепуталось в ее стремительной жизни. Секс, примерная учеба в институте, вино и домино, мальчики и девочки, влюбленности и измены, вдохи и выдохи, дожди и моча, снег и сперма, клятвы верности и угрозы убийства, кровавые, далеко не женские драки и счастливые сны…

Да, да, драки. Во время одного совокупления, например, на квартире у кого-то из сокурсников, они со своей подругой Дашей не поделили чей-то там рот. Через не сколько секунд они голышом уже выкатились в коридор и продолжали биться, разъяренные, на лестнице, срывая своей страстью и умением аплодисменты высыпавших на лестничную площадку соседей…

На спор она прыгала в Москву-реку с Крымского моста.

Вырывала не однажды сумочки из рук разных женщин, неосторожно бредущих краем тротуара, вихрем пролетая по мостовой на мотоцикле, управляемом каким-нибудь молодым и дерзким другом. Так было. Забралась как-то, выпив вина излишне, на один из куполов храма Василия Блаженного. А когда хмель сошел, сообразила, что спуститься не может. Но на помощь не стала звать, что-то не позволило – то, для чего пока у нее не было названия. Так и окоченела бы и свалилась, и разбилась, кто против, насмерть, если бы кто-то из сотрудников спецслужб, Кремль охраняющих, не заприметил ее. Снимали ее с помощью пожарной машины; В отделении ей, дуре, за дело нос расквасили, а потом пять суток вкатили. В камере ее дежурный по отделению, симпатичный молодой старлей, поимел – неумело и растерянно – но приятно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю