412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Нгуен Туан » Тени и отзвуки времени » Текст книги (страница 7)
Тени и отзвуки времени
  • Текст добавлен: 23 мая 2026, 12:30

Текст книги "Тени и отзвуки времени"


Автор книги: Нгуен Туан



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц)

Когда похоронная процессия тронулась в путь, Нгуен шел рядом с гробом; потом, когда она круто свернула на перекрестке, он оказался уже в хвосте. Отсюда ему хорошо видна была вся процессия и полотнища со скорбными надписями, среди которых бросалось в глаза принесенное им панно из дорогой синеватой шерсти с черными письменами – всего пять слов: «Сердцем скорблю, провожая милого друга». Рядом с Нгуеном семенила какая-то женщина, некрасивая и неопрятная, судя по прическе и платью – мужняя жена. Она жевала бетель и курила табак, умудряясь еще причитать невнятно о приемном и кровном сыночке. Ему вдруг ужасно захотелось узнать, что могло связывать эту женщину с покойным. Нгуен был не прочь выбраться вместе с нею из толпы и побеседовать по душам.

Он подошел, следом за всеми, к могиле и тоже бросил в яму ком влажной и рыхлой земли. Она глухо ударилась о дощатую крышку гроба. И Нгуен вдруг подумал, что звук этот, смутный и непонятный, словно тень живого звучанья, чем-то похож на их отношения с Моем. Странно, как много нам открывается в звуке!

И ему стало стыдно, когда старая Фан обняла его за плечи.

– Ах, господин Нгуен! – рыдала она. – Гляжу вот на вас, и так мне его жаль. Вы-то здесь, а он… Сыночек!.. Мой!.. Мой!.. О-о!..

Он думал, не сказать ли ей наконец все: «Ах, матушка, вы остаетесь во власти роковых заблуждений! Когда Мой был жив, я не посмел открыть вам правду. Но теперь он покинул наши земные пределы, и я сознаюсь вам, мы никогда не были друзьями. Ваш сын знал это. Жаль, что он ничего не сказал вам и вы оставались в неведении до самой его смерти. Но я не в силах и дальше лгать, навязывая мертвецу свою дружбу. Поверьте, мне очень тяжко! Ведь и мои старики ошибались так же, как вы…»

Но он понял, что признание лишь растравило бы материнское горе, и промолчал. Да и все одно – мертвого не исправишь. Вот и объявилась на том свете душа, убежденная, что у нее на земле остался верный и преданный друг. А бедная мать, горюя об ушедшем безвременно сыне, будет вспоминать живого его друга и, встречая его жену на базаре или на улице, говорить о нем. Много ли у старой Фан других утешений?

Матушка Моя пригласила Нгуена с женой на первые поминки по сыну. Старый Фан, глядя, как гость кладет в чашу принесенные в дар благовония, горько зарыдал. Позже, провожая их к выходу, он сказал, глотая слезы:

– Я не неволю вас держать в памяти дни поминок бедного моего сына. Но прошу, если я сам позову вас, не погнушайтесь, приходите почтить его память. И не забывайте нас, стариков, нам дома так одиноко.

У Нгуена, стоявшего в дверях, сердце болезненно сжалось.

И теперь, приезжая в Тханьхоа, Нгуен, кроме своих домашних поминок, непременно справлял поминки в доме старого Фана. Нгуен справлял поминки по Мою.

Сидя в гостях у стариков и вдыхая пряный дух благовоний, Нгуен всегда вспоминал почему-то дома своих старых товарищей, томящихся в тюрьмах, сосланных на далекие острова. В тех домах, убогих и бедных, прозябали одинокие матери и отцы и коротали свой вдовий век несчастливые жены; и душа его вот так же томилась от горького ощущения собственного бессилия…

Вернувшись в Ханой, Нгуен показал однажды Биню книгу, которую Мой подарил ему после ночной трапезы у пирожника. Его потянуло в тог вечер на откровенность, и он рассказал приятелю со всеми подробностями историю своей – не побоюсь ученого слова – квазидружбы с Моем. Я процитирую конец его речи: «Из пяти провозглашенных Конфуцием основ человеческих отношений… Загибай-ка пальцы!.. Государь и подданные – раз. Родитель и чада – два. Муж и жена – три. Братья – по старшинству – четыре. Друзья – пять… Так вот, из этих пяти основ только первые четыре интересуют власти и государство. О них печется закон, над ними дрожат прокуроры и судьи, к ним апеллируют адвокаты. Попробуй на них покуситься…

Но отчего же, я спрашиваю, закон ничего не говорит о дружбе? Это прекрасное и благородное чувство ничем не регламентировано, статьи уголовного кодекса не назначают кары за преступления против дружбы. Разве кого-нибудь хоть раз привлекали к ответу за корыстолюбие, черствость или предательство в дружбе? Нет, не привлекали!.. Да помолчи! Не торопись, тебя привлекут еще по другим статьям…

Все только и твердят: «С любовью не шутят!»

И никто, помнится, не говорил, что с дружбой тоже шутить нельзя!

А ведь какое нелегкое дело – дружить с человеком.

Дружба это всегда – бремя. Но хуже нет содружества поневоле…»

Бинь выслушал его со вниманием и, глядя на красный огонек сигареты, сказал:

– Тонко подмечено. Вот потому-то я и бываю скуп в общении…

– Ах, скупость, – перебил его Нгуен, – ужасный порок!

– Только не в общении! К чему перегружаться эмоциями? Влипнешь, потом по гроб жизни не нарадуешься. Нет уж, кто как, а по мне – сохранить старых друзей и то великое дело.

– Да-а, – сказал Нгуен, – главное – не напрягаться…

КРАСОТА – ПОНЯТИЕ ОТНОСИТЕЛЬНОЕ

Сегодня утром, как и обычно, когда Нгуен уезжал из дома, он явился к гаражу господина Вэя. Нгуен предпочитал автобус Вэя, потому что он был крепок, надежен, бойко бегал и редко останавливался в дороге ради попутных пассажиров. К тому же за рулем, как правило, сидел сам хозяин.

Стрелки стенных часов давно уже миновали цифру шесть. Но все равно было темно, как ночью. Что ж – зима! Холодные капли росы, скатываясь с широченных листьев банга[46], гулко ударяли по капоту машины. Частый стук их похож был на дробь чересчур расторопного барабанщика, словно он, отбивая стражи, торопил задержавшуюся ночь.

Нгуен ехал налегке, без багажа. В правой руке он держал кусок мясного паштета, в левой – горячую еще булку. Прохаживаясь по двору, он подносил ко рту то правую, то левую руку, потом поднимал непокрытую голову, разглядывая толпившихся у билетного окошка попутчиков.

Во дворе, у гаража, стало оживленно и шумно.

Видя такое, и Нгуен, не торопясь, пошел за билетом. Рассчитывая скрасить ожидание, он достал сигарету. Вспыхнувшая спичка высветила за окошком кассы лицо госпожи Вэй. Многие, как-никак – супруга «автомобильного магната», величали ее «мадам Вэй».

– А-а, господин Нгуен! Давно вы у нас не были.

– Доброе утро, мадам.

– Опять небось едете в Ньысуан?[47]

– С вашего разрешения…

Усмехнувшись, он выплюнул окурок.

– А куда вы, мадам, хотели б меня отправить?

Мадам – монастырские нравы были ей чужды – стрельнула в него глазами, положила ему на ладонь билет и через секунду уже кричала на какого-то мужлана, молча совавшего в окошко деньги:

– Эй, у тебя что, язык отсох?! Куда едешь?

Помощник шофера с похвальным усердием начал крутить ручку, остывший мотор вдруг чихнул и бодро затарахтел. Нгуен с удовольствием втянул ноздрями запах бензина – запах бескрайних дорог и дальних странствий.

Пассажиров сегодня набилось в автобус – не продохнуть: день был базарный. Они толкались, ссорились из-за мест. Взрослые бранились, дети плакали. Госпоже Вэй, чтобы перекричать их, пришлось повысить голос.

– Эй, мосье Нгуен! – закричала она. – Садитесь-ка поскорее! Чего вы ждете?

– Ожидаю супруга вашего, а нашего благодетеля. Без него-то автобус не уйдет. Куда торопиться?

– Как бы не так! Отправляемся сию минуту. Хозяин сегодня занят и вести машину не сможет.

– Жаль! Боюсь, шофер выбьется из расписания. А мне ровно в восемь во что бы то ни стало надо быть в Ньысуане.

– Ладно, все будет в порядке. Садитесь скорее!

Шофер, заменявший хозяина, задним ходом вывел машину на дорогу. Нгуен побежал за автобусом и, догнав его, вскочил на левую подножку. Он едва успел прислониться к борту, как из темного переполненного нутра автобуса послышался голос хозяйки:

– Эй, мосье Нгуен! Здесь есть места, прошу вас. Не стойте там, голова с непривычки закружится.

– Не извольте беспокоиться, мадам. Я путешественник бывалый. Лучше уж тут постою, внутри от вяленой рыбы да соуса совсем задохнешься.

Утренний ветер ударил Нгуену в лицо. На выезде из города, у перекрестка, какой-то старец замахал шоферу длинным зонтом. Автобус притормозил, и мадам Вэй, подбежав к Нгуену, снова стала зазывать его в машину. Выражений она, скажем прямо, не выбирала:

– Ну что вы из меня жилы тянете. Присосались к подножке, как пиявка. Говорят ведь вам…

Мотор заревел, и последних ее заботливых слов Нгуен уже не расслышал.

Утро – в пику календарю – выдалось прямо-таки весеннее. Зеленые листья и травы улыбались отмытым дочиста небесам. Влажный большак, сменив гнев на милость, не швырял в лицо пассажирам горсти песка и пыли. Нгуен, опьянев от быстрой езды, заполнял легкие холодным бодрящим воздухом и придирчивым оком оценивал красоту громоздившихся друг на друга горных вершин.

Вдруг он ощутил на затылке какое-то теплое дуновенье, тотчас, рискуя вывернуть шею, оглянулся и увидал у себя за спиною мадам Вэй. Она, неведомо когда, выбралась на подножку и стояла чуть не вплотную к Нгуену. Это ее дыхание согрело затылок упрямого пассажира. Он почему-то вздрогнул, улыбнулся ей и стал снова глядеть вперед.

Следующий перегон начинался за цементным мостом у пристани Шунг. Автобус остановился возле распивочной. Мадам, обутая в резиновые сапожки, спрыгнула на обочину, взмахнув своей сумкой, в которой побрякивала мелочь. Сложив руки на животе, она глянула искоса на Нгуена, словно приглашая его заглянуть вместе с ней в заведение.

И вот он, скрестив ноги, сидит на топчане напротив владычицы гаража и попивает чай – нет-нет, именно чай. Он сегодня впервые толком разглядел ее и решил, что есть, есть в ней своя прелесть. Будем снисходительны, думал он, лицо и фигура очень даже…

Дорога резко петляла по лесистым склонам, но мотор работал ровно, без перебоев. Мадам восседала теперь на выступавшем вбок переднем сиденье, а Нгуен по-прежнему стоял на подножке, любуясь сзади очертаниями ее тела. Отчего это женский затылок всегда так заманчиво прелестен? А затылок, который он видел перед собой, был особенно округл и изящен – сущее совершенство – точь-в-точь головка тямской статуэтки!

Автобус заносило на крутых поворотах, он кренился и казалось – вот-вот опрокинется на бок. Но Нгуен, очарованный прекрасным затылком мадам Вэй, не замечал смертельной опасности. Сердце его от скорой езды раскрылось, словно цветок родомирта под дыханьем лесного ветра. Вдоль обочины длинною вереницей тянулись люди. Это крестьяне шли убирать рис. У каждого на плече лежало заостренное на концах бамбуковое коромысло для переноски снопов. И когда они, уставши, сменяли руку, острия коромысел обращались к дороге. А она здесь, как назло, стала поуже, и который уж раз торчавшее вбок, словно копье, коромысло едва не втыкалось Нгуену в живот или в грудь. Машина шла быстро, и Нгуен то и дело проносился на волосок (или, в интересах точности, менее чем на дециметр!) от верной смерти.

По телу Нгуена пробежали мурашки. «А что, если, – спрашивал он себя, – что, если меня пронзило бы коромысло, и я дергался бы сейчас, как жук на булавке? Мог же я преспокойно сидеть в автобусе. Вот так из-за дамского затылка и примешь мученический конец!»

Мадам Вэй все так же невозмутимо сидела впереди, созерцая бежавшую ей навстречу красную глинистую дорогу. Время от времени, когда у обочины проглядывали редкие домишки, она оборачивалась и приказывала шоферу убавить скорость. А потом прямо на ходу высовывалась из автобуса и совала ждавшим уже у дороги людям – кому письмо, кому сверток. Ни малейшей суеты, ни одного лишнего движения. Прикидывая на глазок скорость машины, она, почти не глядя, клала конверты и пакеты точно в протянутую ладонь. Со стороны можно было подумать, будто это – результат сложнейшего математического расчета. Но Нгуен-то знал, мадам Вэй умела хорошо считать только выручку. Впрочем, он тотчас отогнал прочь эти мысли, разрушавшие пленительный образ. А ветер взметнул черные пряди волос, и к природной красоте мадам прибавилось очарование движения, скорости.

Он и сам не знал, чего ему больше хочется: усесться наконец в безопасное чрево автобуса или истуканом стоять и дальше здесь, на подножке, упиваясь неизведанной прежде радостью от хватающей за душу женской красоты, скорости и неуемной мощи машины, пожирающей багряную, словно крабий панцирь, дорогу.

И мысли его неслись, перегоняя друг друга.

«Так вот оно что, – рассуждал он сам с собою, – выходит, каждый может быть красив! Только проявляется эта красота по-разному и заметна лишь на своем, особом пьедестале. Воздвигни ей пьедестал, выбери время и место и любуйся сколько душе угодно. Как породнить настоящее искусство и чересчур трезвый интеллект? Карманник прекрасен в тот миг, когда он стремительно и ловко вырезает у зеваки туго набитый бумажник. Бездарный художник элегантно смешивает краски на палитре, прежде чем измарать полотно, и безголосый певец – если заткнуть уши – необычайно красиво раскрывает рот. Вот и красота мадам Вэй расцвела на автомобильном поприще. Вся ее стать, движения, жесты созданы специально для этих механических экипажей. Автобус – ее постамент на колесах, передвижная рама для образа женских ее прелестей!..»

Монолог его прервало выскочившее откуда-то коромысло. Оно едва не вонзилось ему в плечо. И не успел он еще должным образом перепугаться, как свисавшая над дорогой ветка с силой хлестнула его по лицу. «Хвала небесам! Глаза вроде целы», – подумал он, оборачиваясь назад и провожая взглядом злополучную ветку, с которой облетала подхваченная ветром сухая листва. Да, минута, честно говоря, не из приятных. А вдалеке опять показались крестьяне с коромыслами.

«Ну что ж, – решил Нгуен, – сколько раз безумная страсть заставляла людей пренебречь смертью!..»

Острие коромысла мелькнуло рядом с его ухом.

«И этих безумцев всегда оберегала судьба. Вспомним хотя бы… Н-да, – посетовал он, – имена как-то ускользают из памяти…»

Еще одно коромысло.

«Пронесет – не пронесет? Что ж, увидим, хранит ли судьба влюбленных?..»

Опять коромысло.

Нет, Нгуен не пожелал сесть в автобус, хотя места там было теперь предостаточно.

Въехав на крутизну, машина остановилась. Заглох мотор. Шофер соскочил на землю, открыл капот и начал копаться в двигателе. А хозяйка, усевшись на водительское место, нажимала, по его знаку, на стартер, потом дала газ. Мотор загудел. Но шофер, не слезая с бампера, распластался над распахнутым двигателем. Видно, там не все еще было в порядке. И автобус, глухо урча, пополз на первой скорости через глубокие колдобины. Мадам Вэй, не снимая ноги с педали, крутила баранку, и в лице ее появилась новая черта – собранность и спортивный азарт.

А может, и не было ничего этого и все лишь причудилось Нгуену? Может быть…

У въезда в округ Ньысуан, когда автобус, не спеша, переваливал через холмы, хозяйка машины проверила у всех пассажиров билеты. И Нгуен – на самых законных основаниях – повез дальше, мимо зеленых лесов и кустарников, свою возвышенную страсть, страсть, которой он пока не искал утоления.

На площади в Ньысуане автобус остановился. И мадам Вэй ступила на бархатную пыль, устилавшую дорогу. А чуть поодаль бушевала зелень и уходили к небу пересекающиеся грани предгорий. На этой земле обитал народ мыонгов.

Она сделала несколько шагов, разминая онемевшие после долгого сидения суставы.

«Куда все девалось? – ужаснулся Нгуен. – Где же грация? Где изящество? Вот так же, верно, выглядел бы актер, если стереть с него грим, снять костюм и погасить огни рампы? Стоило ей отойти от автобуса – и, увы, перед вами марширующий новобранец!..»

Он почтительно поклонился ей, усталой и подурневшей.

В волшебном мире очертаний и красок расплылось, растаяло и исчезло навсегда нечто прекрасное, неясное и неуловимое.

ЧЕРНЫЙ ГАЛСТУК

Как человек просвещенный и шагающий в ногу с веком, Нгуен перестал надевать национальный костюм и ходил во всем европейском: рубашка, жилет, пиджак, ну и, конечно, брюки были французские или настолько похожи на французские, что сами французы сочли бы их своими. Но главной заботой его, даже, пожалуй, страстью, стали галстуки, которые он вывязывал сложным узлом, подпиравшим ему кадык. Он тратил на галстуки кучу денег. Покупал их целыми коробками. Именно в этой необходимейшей детали мужского туалета виден был, по его мнению, вкус и интеллигентность человека. А значит, надо иметь много галстуков: на всякое время дня и года, на любое настроение и к любому поводу – свадьбам, похоронам, рандеву… Галстуков должно быть много, чтобы они не морщинились, не обтрепывались по краям, не выцветали.

Шея Нгуена была словно нарочно создана, чтоб украшать ее изящнейшими изделиями из шелка; к ней шли любые фасоны и расцветки – спокойные и контрастные. Я думаю, доставь кто-нибудь с другого конца света самый неожиданный галстук, он пришелся бы ей впору, точно сделанный по заказу. Сколько их, покинув витрины и прилавки, начали новую жизнь на этой удивительной шее?! И жили элегантно и ярко, как и положено первосортному товару.

Вы, я надеюсь, не сомневаетесь в том, что галстуки у Нгуена были только наивысшего качества? Они не секлись, не рвались, не растягивались, не мялись. Чего же еще желать?

Жизнь Нгуен вел безалаберную и сумбурную – что ни день, как говорится, буря с дождем. И галстуки, создания, предназначенные судьбой для размеренного светского существования, очертя голову кинулись в омут безрассудств и излишеств. Ах, над ними бушевали не только житейские бури – случалось, поливал их самый натуральный дождик, прохватывали студеные ветры и обжигал зной! Да какая же красота устоит против этаких испытаний?

Но галстуки все равно оставались верны Нгуену, верны и по-прежнему прекрасны. Переливаясь всеми цветами радуги, они висели на шнурках в платяном шкафу Нгуена и насмехались над временем: оно ведь старается всех состарить, а галстуки Нгуена не старели и были по-прежнему свежи и ярки, как в день покупки. Бедное время!..

Однако – кто б мог подумать? – Нгуен вдруг сам изменил им! Он позабыл их, забросил. Обрек на заточение в шкафу. Кто знает, когда теперь суждено им выйти на волю? Сколько их висело здесь, томясь в непроглядном мраке, за плотно закрытыми дверцами. А ведь нежные шелковые щеголи сотворены были, чтоб красоваться под синими небесами или, скажем, в сверкающих залах рестораций, где звонко смеется стекло бокалов. Они, как цветы, мечтали радовать мир своей красотой. Как хорошо им было обвивать шею Нгуена! А сам он как радовался им, ничего для них не жалел! Кто б мог подумать, что счастье их оборвется в безмолвной и мрачной тишине?! Не так ли жестокосердный император ссылал опостылевших жен в далекие уединенные покои? И бедным красавицам оставалось лишь вспоминать царственный лик дракона[48], восседающего на высоком престоле. Как и к тем опальным царицам в одинокие грустные ночи долетали чуть слышные переливы лютни и голоса певцов, – сюда, в деревянную темницу, к галстукам доносились сквозь щели далекие звуки жизни.

Здесь, в зеркальном шкафу, было холодно, пусто и сыро. Пахло плесенью. Изредка пробегал, шурша, таракан, гонимый ужасным нафталиновым духом. Со временем к тяжкому запаху инсектицида примешался смрад от тараканьего и мышиного помета. И – о позор! – изысканным шелковым щеголям пришлось вдыхать «аромат» чужого дерьма! Хорошо еще, их не выворачивало наизнанку…

Злые дела жестокосердных императоров запечатлели летописцы на бамбуковых дощечках, на бумаге – на всем, что попадалось им под руку. Но кто, хотел бы я знать, кто и на чем опишет черное дело Нгуена? Неделями не подходил он к зеркальному шкафу. Редко-редко, на исходе дня, когда – разумеется, человеку утонченному – кажется, будто небеса не хотят отпускать за горизонт золотой шлейф зари, в замочную скважину шкафа вонзался ключ и, лязгнув, поворачивался замок.

Галстуки тотчас стряхивали с себя дремоту и жадно ловили лучи света и свежий воздух. Врывавшийся ветер волновал переливчатые шелковые ленты, и они, прильнув друг к дружке, скользили поближе к заветному выходу. Вот так же, наверно, пылали надеждой наложницы повелителя Поднебесной, бросая у дверей своих комнат листья тутовника: император въезжал в гарем на тележке, запряженной козлом, и бородатая тварь, соблазненная запахом зелени, подъехав к одной из дверей, делала выбор за государя…

Ах, каких только галстуков здесь не было! И каждый хорош по-своему! Пестроклетчатые – для вояжей и прогулок, – где мягкая зелень цвета блаженной травы[49] рассечена квадратами, красными, как лепестки граната. На других по отливающему жемчужному фону разбросаны пестрые горошины. Третьи, небесно-голубые, отсвечивают звездами, похожими на чешую золотых рыбок. Четвертые, зеленовато-лазурные, как морская волна, пестрят разводами и извилинами, точно листья алоэ. И наконец, однотонные – бордовые, словно листья драцены, синие, фиолетовые. Но и это не все! В эпоху прогресса и торжества технической мысли чего только не умудряются выткать на неширокой галстучной ленте: тут вам и звери, и птицы, и цветущие древеса – и все как живое, нет, гораздо красивей, чем в жизни…

Я, пожалуй, отвлекся; да и как тут сосредоточишься – в глазах пестрым-пестро. Так на чем я остановился? Ясно, на китайском императоре и его козле… Так вот, когда на небесах переливался золотой шлейф вечерней зари, а в замке зеркального шкафа поворачивался ключ, все наложницы богдыхана… э-э, опять не то… конечно же, все галстуки преисполнялись надеждой. Каждый верил, что он красивее другого, ярче, свежее – и не просто красивее, а именно он и никакой другой к лицу повелителю сейчас, сегодня, сию минуту.

Но, распахнув створки шкафа, Нгуен обводил галстуки грустным безразличным взглядом. Взор его не задержался даже на самых новых и ярких галстуках, висевших на первом шнурке. Эти красавцы считали себя вправе первыми выйти на волю, не желая смешиваться со старомодными родичами. Кто же, кто станет нынче счастливцем? Увы, догадаться не мог никто. И галстуки ждали, трепеща и надеясь. Ведь их много, а возлюбленный хозяин один, и шея у него одна. Минуты тянулись как годы.

Нгуен, печально глядевший в шкаф, снова не выбрал ни одного галстука!

Он лишь тяжко вздохнул и вялыми движениями пальцев распустил узел галстука, повязанного у него на шее бог весть с каких пор. Потом снял его и со словами: «Итак, здесь погребен еще один светлый день моей жизни», – бросил его на шнурок, поближе к начавшим стариться родственникам.

Дверцы шкафа с шумом захлопнулись.

Возликовавшие было узники вновь пали духом. Все кончилось! Еще один галстук станет теперь горевать и томиться в темнице.

Но где же справедливость?! Если они опостылели Нгуену, почему он тогда не отдаст их своим друзьям? Он даже мог бы, во избежанье ущерба, продать их в комиссионный магазин. Такую партию новехоньких галстуков расхватали бы сразу. Ведь есть же на свете другие люди и другие шеи. Круглые, стройные, добрые шеи, которые жаждут украсить себя шелками. (Есть, конечно, есть еще шеи, не зря же палачи вяжут впрок пеньковые галстуки?!) Так отворите темницу и выпустите нас на волю! Право, так будет лучше для всех…

Вечером, усевшись перед зеркальным шкафом, Нгуен снял ботинки и, расстегнув ворот рубашки, перевел дух. Взглянув на себя в зеркало, он вдруг с особенной ясностью понял, до чего надоела ему эта жизнь. Нет, выносить ее и дальше у него уже не было сил! Он изуверился во всем.

Он понял, счастье вовсе не в житейских удовольствиях и не в погоне за ними, как бы заманчиво и изощренно ни изображали их модные поэты и романисты. Все это хорошо для школяра, когда он, закончив курс наук, с благословенья родителей, туго набивших его кошелек, рвется «познать жизнь». Увы, никому не под силу повторить радость первого узнавания, первую улыбку, первую запавшую в душу песню. Безумием было надеяться на это! Ароматное вино, девичьи локоны, лакомые яства – все это лишь мишура. И говорить о ней людям было бы пошлой безвкусицей. Главное – это внутренний мир человека, биение его сердца, творенья его мысли.

Отныне конец пустым забавам, глупому щегольству, зряшному прожиганию жизни, знаменем которой был разноцветный шелк, элегантно повязанный вокруг шеи. Спустим знамена и упрячем их в платяной шкаф. Пусть же это сооружение из эбена станет хранилищем его прошлого, надежно запертого на замок. А когда ему будет скучно, он отворит зеркальные дверцы и по пестрым шелковым вехам, как археолог, воссоздаст прошлое.

…Цвет бордо – радостный вечер после выигрыша на ипподроме.

…А вот – воскресное утро, прогулка с друзьями по модным магазинам, забитым вещами, которым в повседневной жизни сложнее найти применение, чем вовсе обойтись без них.

…Новогодняя ночь, когда он…

Право, перебирать галстуки – все равно что перелистывать альбом с фотографиями.

Нгуен зажил по-новому. Он старался держаться подальше от увеселительных мест. Духовную пищу он потреблял теперь по другому меню.

Ну и, естественно, внутреннему перерождению соответствовала внешняя метаморфоза. Серьезный, вдумчивый, целеустремленный, он не носил больше ничего пестрого, кричащего, слишком модного. А на шее у него – и в праздники и в будни – был повязан неизменный черный галстук.

Черный галстук!..

И когда записные остряки, зная наперед, что в семье у Нгуена все – тьфу-тьфу! – живы и здоровы, спрашивали, по кому это он носит траур, Нгуен отвечал кратко:

– По самому себе.

НА ЧУЖОМ ПИРУ, В ЧУЖОМ ПЛАТЬЕ

Нгуен только что вернулся из поездки, сумбурной и непонятной, и, глянув на себя в зеркало, ужаснулся: костюм весь измят, волосы всклокочены, на щеках чернеет редкая щетина. Ну, прямо лесной дикарь, пробравшийся в цивилизованный город.

Он раскрыл чемодан и уставился на свой старый костюм, скомканный и задубевший от пота. Не знаю, замечали ли вы, что нутро чемодана, после долгого путешествия, чем-то напоминает обличье своего владельца. Куда девается весь лоск, элегантность и благородный порядок, которыми блещут они оба накануне отъезда? Где, я спрашиваю, отличавшая их печать надежд и радужных упований?

Нгуен тотчас завалился в постель, уставшее тело его требовало отдохновения. Он лишь успел мысленно еще раз отметить самые интересные впечатления, слова и фразы, подслушанные в пути. Этот, в общем, довольно приятный труд вошел уже у него в привычку, он называл его «мыслительной стенограммой».

На столе толстым слоем лежала пыль. Посередине высились два бумажных Эвереста – стопа писем и груда газет. Проснувшись, Нгуен глянул на них, в ужасе вскочил с кровати и подбежал к столу. Вся эта бумага, испещренная типографским шрифтом и чьими-то прописями, казалась монументом, утверждающим его рабскую зависимость от житейских условностей и законов. Всего дней на десять вырвался он из их пут, и вот, извольте, жизнь властно напоминает о себе, о том, что ему никуда от нее не уйти, не скрыться.

Сначала он принялся за газеты – эти, с позволения сказать, общественные рупоры – и обнаружил, что в социальных сферах ничего не изменилось, и даже больше – решительно ничего не случилось. Буквально во всем проглядывало соглашательство, мелкотравчатость, оскудение духа. «Нет, – решил он, – не иначе, как скоро редакции назначат крупную премию тем, кто умудрится хоть что-нибудь вычитать в газете. Ей-богу, риска с их стороны никакого».

Потом он перешел к личной корреспонденции. Оглядев всю стопку писем, он не обнаружил ни одного конверта с черной траурной каймой. «Значит, ряды моих знакомых не поредели, – подумал он. – Как сие прикажете понимать? А ну как в природе вошел в силу какой-нибудь таинственный закон, отменивший смерть? То-то бы началась маета. Нет-нет, смерть заслуживает самой искренней благодарности».

Вскрывая письмо за письмом, он вдруг остановился. Это еще что – розовый конверт, а в нем красная карточка мелового картона! О небо, приглашение на свадьбу! Кто-то из друзей готовится заковать себя в цепи… Ах… пардон, брачные узы. Брак. Семья. Почтенные институты! Счастье. Сотворение нового… Есть же на свете смельчаки!

Нгуен усмехнулся.

Но кто ж это женится? Он пробежал глазами текст приглашения: жаль, хороший парень, добрый, как рисовое зернышко, мухи никогда не обидит. Женится, значит! Теперь заживет по-другому, да и сам, наверно, станет другим человеком. Эх, и думать-то об этом не хочется.

Ничего не поделаешь, видно, придется идти. Что бы ему такое подарить? Надо порадовать друга… Свадьба-то небось на носу? Так и есть, завтра… Завтра перед домом жениха загрохочут, запрыгают шутихи и рассыплются розовыми огнями, так ветер срывает в персиковой роще лепестки, роняя их на тростники и травы.

– Здорово, брат! Почтительно прошу принять этот сверток… Ну как, угодил?.. Женишься, значит? Счастлив? Да ты садись, не маячь. А отчего ты такой бледный? С этаким лицом, и в самый, можно сказать, счастливый день… Всех гостей распугаешь.

Зык засмеялся в ответ и сообщил Нгуену, что выбрал его своим шафером.

– Придется тебе, – сказал он, – быть шафером у самого бледнолицего жениха на свете!

Нгуен, решив, что Зык шутит, на всякий случай переспросил:

– Меня в шаферы? Ты разве забыл, что я отец шестерых детей! Мне, в мои годы быть шафером? Ну, брат, удружил.

– Зря волнуешься. Среди моих шаферов трое – отцы семейств. Главное – был бы человек достойный. Ты уж меня не огорчай.

– Так, а во что прикажешь мне одеться?

– Приказываю: в парчовую рубаху! Все должно быть чин чином. Шаферу положена долгополая рубаха со стоячим воротом, косою застежкой и разрезами по бокам. Ты же сам все хорошо знаешь.

– Знать-то знаю, но я… у меня…

– Пустое! Я специально раздобыл десяток рубах – всех размеров. Примеряйте, шаферы, любую!

Отказываться и дальше было неудобно. Нгуен согласился.

Вернувшись домой, он обнаружил, что думает о завтрашнем дне и о своей роли шафера не без некоторого удовольствия. Во-первых – угощение. И потом, за невестой они поедут в автомобилях. Мельком взглянув на себя в зеркало, Нгуен понял: вид у него завтра будет прекомичный.

Предчувствие его не обмануло. Явившись поутру в дом жениха, Нгуен обрядился в приготовленный Зыком костюм и, не удержавшись, покосился в зеркало. И смех и грех! Он вдруг почувствовал себя в новом платье совсем другим человеком! То же самое произошло и с другими шаферами. Какая метаморфоза! Костюм не свой – и головная повязка, и парчовая рубаха, и длинная белая сорочка, и широкие штаны – да и надет ненадолго. Со стороны могло показаться, будто все четверо шаферов: Тыонг, До, Дык и Нгуен – школяры, собравшиеся на праздник и позирующие для группового фото.

Они и впрямь созерцали свой общий портрет, заключенный в роскошную раму большого нового зеркала, жених приобрел его перед свадьбой. Вид у них был мягко говоря, странный. Дык походил на дистрофика, подцепившего легкую лихорадку. До, напротив, казался довольным и важным, словно его сию минуту назначили окружным начальником. А в облике Тыонга вдруг появились непонятно откуда следы воинской выправки и этакая величавая тупость – ни дать ни взять отставной солдафон в цивильном платье. Аттестации эти рождались в жестоких спорах. Но едва настал черед Нгуена, все вдруг сошлись на одном: он-де вылитый уездный писарь, состарившийся где-то в захолустье. Нет, каковы, а?!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю