Текст книги "Тени и отзвуки времени"
Автор книги: Нгуен Туан
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц)
Вот уж лет семь или восемь Нгуен и Мой, не сговариваясь друг с другом, бросили Тханьхоа и уехали в Ханой. Каждый верил, что выбиться в люди и прославиться – а оба считали себя достойными славы и почестей – можно лишь в большом городе, где жизнь озарена светом цивилизации и прогресса. Долго ли погубить свой талант в маленьком провинциальном городке. Здесь у людей на все случаи жизни одна поговорка: «В чьем доме фонарь – там и свет». Но фонари эти, увы, сияют не в каждом окне, да и свет их слишком слаб и неярок, чтобы рассеять мрак, окутывающий город, едва солнце уходит за городскую стену, построенную еще при императоре Зиа Лаунге[28].
И потому Мой, поклонившись отцу с матерью и потрепав по плечу младшего брата, отправился в Ханой, ибо только на столичной почве[29] талант его мог должным образом расцвести и возвыситься.
Само собою, Нгуена обуревали те же мысли, когда он лобызал жену и детей, прежде чем отправиться на вокзал и, сунув голову в окошко станционной кассы, испросить у давнего знакомца (именовавшего, правда, себя не кассиром, а «секретарем железнодорожного ведомства») билет до Ханоя! И в помыслах этих его утверждали – все как один – приятели и друзья. О нет, дело было вовсе не в том, что они выпивали и закусывали на деньги Нгуена, нет – бескорыстие прежде всего! Просто сама мысль о том, что Нгуен вдруг похоронит свой светлый дар в здешнем глухом захолустье, была для них невыносима.
«Посмотрим! – твердили Нгуен и Мой, усаживаясь в вагон. – Посмотрим… Талант, он как золотой самородок, только в столице могут оценить его чистоту и достоинство. Мы еще себя покажем!». (Скромность – лучшее украшение человека.)
Итак, они не сговаривались, не советовались заранее: но волею случая как-то утром – семь или восемь лет назад – сели в один и тот же поезд, уходивший в Ханой. И с первыми же оборотами вагонных колес испытали великое удовлетворение: отныне лишь ягодицы их обращены были к невежеству и тьме, очам же уже открывались сияющие горизонты!
Поезд сделал первую остановку на станции Хамжонг. Мой, горделиво подняв голову, с презреньем глядел на рассекавшие небо железные конструкции подвесного моста. А Нгуен, удостоив бурлившую внизу реку смачного плевка, негодовал на деревянный настил, преградивший его плевку путь к воде. Он готов был, как сказочный богатырь, затеять вражду с шумливой и быстрой рекою Коня[30].
Затем они, прислонясь друг к другу, стали на передней подножке вагона и, взявшись за руки, подняли к небесам сцепленные пальцы. Железный мост возомнил, конечно, будто именно его приветствуют они этим жестом. Ничего подобного, им было не до моста. Просто крутая металлическая арка казалась им вратами в новую жизнь, гостеприимно распахнутыми перед их блистательными талантами. Это ее приветствовали они, рискуя свалиться с вагонных ступенек.
В первый день, проведенный ими в столице, не произошло, пожалуй, ничего достойного внимания будущих историков. Хотя, постойте-ка, не в этот ли самый день, когда они, торопясь обрести столичный лоск, совершали променад вокруг озера Меча, у Моя стащили бумажник с деньгами, а Нгуен – еще утром – потерял в вокзальной толчее левый башмак?
Но гораздо более важное событие случилось на следующий день. Мой и Нгуен посетили магистратуру и оба получили вид на жительство в городе Ханое на пять лет. Бесценный документ! Корочка его была золотисто-желтая – императорский цвет! И, созерцая украшавшие документ печати и подписи, они проникались презрением к далекому городку, где гражданское их лицо удостоверяли разве что налоговые квитанции.
Отныне они старались не вспоминать и само название «Тханьхоа». Куда бы ни занесла их судьба, они – по делу и без дела – совали людям под нос золотистое удостоверение, выданное ханойскими властями: пускай трепещут перед столичной знаменитостью!
Жизнь подхватила их, закружила, завертела и понесла в бурном своем потоке. Им некогда было вспоминать друг о друге. Главное – сперва утвердиться в царстве прогресса, хоть на одной ноге. Утвердиться и заставить воссиять ослепительным блеском свой несравненный талант. До случайных ли тут приятелей?
Так думал Мой. И Нгуен думал точно так же. Что там поезда, дороги, мосты!.. Хамжонг – обычный подвесной мост. Будь у него хоть одна опора из тесаного голубого камня, вода круглый год неустанно шумела бы и бурлила вокруг каменных плит, то закручиваясь в водовороте, то распрямляясь, как тугая часовая пружина. И река Коня казалась бы тогда красивее и мощнее. А так она бежала – бог весть откуда и куда – вялая и невозмутимая. Да и сколько воды утекло под тем мостом!..
…Итак, сегодня они оба возвращаются в Тханьхоа. Нежданно-негаданно оказались они вместе, совсем как в тот достопамятный день, когда они ехали покорять сияющие вершины прогресса. Сегодня они возвращались – в новеньких шляпах и модных европейских костюмах – скорым ночным экспрессом.
Скорый поезд, ненасытный пожиратель пространства, шумно отдуваясь, замер у перрона. Из шестого вагона вышел всего один пассажир. Это был Мой. С подножки седьмого вагона спрыгнул еще один – Нгуен. Они глянули друг на друга. О небо!..
Они протянули друг другу руки и, обнявшись, гулко похлопывали один другого по плечу – точь-в-точь здоровяки янки, свидевшиеся после долгой разлуки.
Чудеса! Не виделись семь или восемь лет. Вместе, в одном поезде, проехали сто семьдесят пять километров (как-никак – четыре часа) и не знали об этом. Они посмеялись над этакой нелепостью, чувствуя, как на душе становится легко и вольготно.
А контролер, глядя на них, начинал уже сердиться: когда же эти два чудака разомкнут наконец объятия и, вручив ему свои использованные билеты, покинут перрон. Контролера давно уже ждали дома с ужином! «Ну, хорошо, – думал он, – я согласен: вокзал – не просто транспортный узел, это – место проводов и встреч пассажиров. Но кто сказал, что перроны предназначены только для бурного изъявления чувств?!»
Все остальные приезжие давно уж покинули станцию, и поезд, окутавшись клубами белого пара, умчался на Юг, а Мой с Нгуеном все не могли расстаться, толкуя о разных разностях. Чемоданы их вместе с коробками и свертками громоздились вокруг, рядом стояли и маялись носильщики.
Исчерпав все темы для разговора, Мой попросил Нгуена оказать ему спасительную услугу: вытащить из левого глаза пылинку паровозной сажи, мучившую его от самого Донгзиао. А сам – долг платежом красен – любезно расправил и разгладил отложной ворот новомодной рубашки Нгуена, смявшийся тоже, представьте себе, в Донгзиао… По словам Нгуена, он уснул, склонив голову на плечо некой прелестной особы, ехавшей в Хюэ. Нет-нет, он прежде ее и в глаза не видел, но, разумеется, покорил с ходу. Да еще вдобавок шепнул ей, – а вагон был набит битком, – что сходит в Тханьхоа и дама сможет занять его место. Ну, дальше сами понимаете… В Донгзиао они задремали, прислонясь друг к дружке. Ему и сейчас еще щекочет ноздри аромат кокосового масла, которым благоухала красотка из Хюэ.
Тут наконец Нгуен, словно выйдя из транса, спросил:
– Что ж, не пора ли нам по домам?
– Пожалуй. А когда вы обратно, в Ханой?
– Да не знаю еще. Может быть, задержусь на неделю, а то и на две. А вы?
– Я тоже еще не решил. Думаю, мы непременно должны встретиться до отъезда. Обменяемся визитами, как пишут в светской хронике?
Нгуен вдруг с изумлением вспомнил, что здесь, в крохотном городке, где все всех знают и раз по сто хаживали друг другу в гости, ни он к Мою, ни Мой к нему никогда не заглядывали.
Он вежливо уступил Мою первую коляску рикши, подкатившую к вокзалу, и кивнул:
– Вы правы. Буду ждать вас и сам с удовольствием загляну к вам.
У перекрестка их коляски разъехались в разные стороны, но Мой с Нгуеном еще долго махали на прощанье руками.
Гулко пробили городские часы, и колокольный звон поплыл вдоль улиц, над тусклыми фонарями и силуэтами редких прохожих.
«Как же я буду теперь принимать его? – думал каждый из седоков, сменивших экспресс на рикшу. – Ведь он мне, по сути дела, чужой человек. Ну ладно, исполню формальности, окажу ему гостеприимство…»
На другой день Мой явился с визитом.
– Это господин Мой, – объявил Нгуен, представляя гостя жене и детям, – он приехал вместе со мной из Ханоя, одним поездом. Господин Мой – старший сын досточтимого Фана… Э-э… Досточтимого Фана из окружного суда.
Жена Нгуена, не имевшая ни малейшего представления ни о досточтимом Фане, ни об окружном суде, воскликнула с приятной улыбкой:
– А-а! Как же, как же…
Тем же вечером Нгуен посетил Моя.
– Батюшка! Матушка, прошу любить и жаловать, – сказал Мой, – это господин Нгуен, сын досточтимого архивариуса Ту. Он тоже работает в Ханое, мы вместе приехали, одним поездом.
Досточтимый Фан кивнул и воскликнул:
– А-а!..
Он отлично помнил старого архивариуса; они служили вместе, по одному ведомству. Оба вышли теперь на пенсию. «Это хорошо, – подумал он, – что Мой дружит с сыном господина Ту. Как там сказано? Ах да: «Близ старых бамбуков, волею неба, новые всходят ростки…» Он велел Мою подавать чай и усадил Нгуена на низенький табурет рядом с собой.
Тетушка Фан, сплюнув в полоскательницу разжеванный бетель, сказала (голос у нее был мягкий и ласковый):
– Вот и чудесно! Вы ведь земляки, кому, как не вам, дружить на чужбине? Молодцы, что сговорились и приехали вместе.
Добрая, гостеприимная мать Моя понравилась Нгуену. Ему было неловко обманывать ее; хотелось сознаться, что они на чужбине не видятся никогда да и в один-то поезд угодили случайно. Но он промолчал.
Нгуен сидел, принужденно отвечая на пустые вопросы стариков и томясь от смертельной скуки.
Каждый раз, родив очередную фразу, он вытягивал шею и по-птичьи вертел головой, разглядывая обрамленные листы картона со старинными изреченьями и шелковые панно, расшитые золотыми иероглифами, легкими, будто порхающие мотыльки. А за окном виден был сад старого Фана: купа перечных деревьев и кусты периллы с пахучими лиловыми листьями.
Наконец Нгуен встал и попросил разрешенья откланяться. У него иссякло терпение. Мой, словно он только и дожидался этого, тоже с облегчением поднялся проводить гостя и сказал ему уже в дверях:
– Надо бывать друг у друга почаще.
Когда Нгуен ушел, тетушка Фан сказала сыну:
– Зря говорят, будто первенец старого Ту грубиян, гуляка и мот. Как я погляжу, он человек воспитанный и разумный. Ты с ним дружи, сынок. Там ведь, в столице, народ все больше с норовом да бессердечный.
Дня через два-три они снова навестили друг друга. А потом родители Моя чуть не силком заставили Нгуена отобедать у них: они и слушать не хотели его отговорки, ссылались на свои почтенные годы и просили не чиниться и чувствовать себя как дома.
«Как дома…» Слова эти казались ему непонятными и странными. Разве они дружили домами? Да и много ли общего между их стариками?..
– А знаете, господин Нгуен, – начал вдруг старый Фан, – отец ваш, когда мы оба еще работали в суде, всегда сиживал рядом со мной. И на банкетах в городе, и когда мы бывали в уездах на разных праздниках да воскресных гуляньях. Он, правда, уступал мне по части спиртного, но зато какой был рассказчик и балагур! Знал уморительные истории про французов, что впервые явились сюда на службу…
Всякий раз, когда старик делал небольшую паузу, Нгуен кивал и поддакивал, боясь, как бы их разговор не угас сам собою.
– …И как некогда мы приятельствовали с вашим батюшкой, так, к величайшей моей радости, подружились и вы с Моем. Древние мудрецы в Поднебесной называли это «вековечной дружбой». Хорошо бы потом ваши дети подружились с моими внучатами… Я хочу попросить вас, дорогой, повлияйте на Моя – пусть наконец женится. Велика ли радость – маяться одному?.. Вы уж поверьте мне, старику, дружба ценнее всего на свете. Человеку просвещенному без друзей не прожить. Об этом Конфуций еще говорил…
Нгуен все кивал да поддакивал.
Они с Моем переглянулись украдкой. Оба были немы, как устрицы, и внимали родительским поучениям с явной неловкостью.
По окончании обеда, когда Нгуен собрался уже восвояси, старая Фан вдруг спросила:
– А что, у батюшки вашего пенсия небось неплохая? Думаю, как у нас, сотни полторы, не меньше?
Нгуен не знал, что и ответить.
Выйдя наконец на улицу, Нгуен испытал великое облегчение. Вокруг него простирался бескрайний простор, над головою висели яркие звезды. При полной луне было светло, как днем. Луна затмила все уличные фонари, да и какой толк от их пятнадцатисвечовых ламп, зачахших в волнах холодного голубого света?! Они, как и многое другое в здешнем захолустье, казались пародией на цивилизацию двадцатого века. Отчего бы в такие ночи отцам города не распорядиться вовсе выключить электричество на улицах? Глядишь, и вышла бы экономия в городском бюджете. Говорят, будто нельзя выключать фонари из-за уличного транспорта. Но какой здесь, скажите на милость, транспорт, да еще по ночам? А если бы и мчались вдоль улиц вереницы автомобилей, какая бы вышла им польза от этих электрических призраков?
Под одним из фонарных столбов сбились в кружок любители пения, им вторил вибрирующий голос данбау[31]. Сюжетом песни были все те же фонари: «Бум-бом… Ах, уж эти лампочки-фонарики… Бум-бом… Видят только бабочки-комарики… Бум-бом…»
Круглая луна омывала своим прохладным сиянием белые одежды и видневшиеся из-под юбок ляжки девиц; для них уличный фонарь был все равно что домашняя люстра. Они развлекались музыкой, болтали, хихикали и вовсе не собирались спать.
Нгуен припомнил вдруг такие же лунные вечера в захудалых придорожных деревнях, когда отошла полевая страда и люди собираются прямо на шоссе. Одни, посидев у обочины и перебрав скудные новости, зевая, бредут в свои тростниковые хижины, торчащие посреди разбросанных у дороги жалких огородов, и путеводными вехами в ночи им служат похожие на метлы арековые пальмы. Другие, поняв, что дома их не ждет ничего хорошего, остаются спать на дороге, прямо под открытым небом: ветер ласков и свеж, луна светла, и раскалившийся за день асфальт приятно согревает тело. Сон их беспробуден и крепок. Кто знает, не повезет ли им – вот так, прямо во сне найти свою смерть под колесами бешено мчащегося лимузина. Великое благодеянье – мгновенная легкая смерть, а с нею – конец всем тяготам и печалям!..
Нгуен ощущал безысходную тоску здешней ночи. Мой проводил его до перекрестка, метров за триста от дома, но все никак не соглашался повернуть назад. Они шли молча, словно влюбленная пара, которой страсть замыкает уста. Наконец Нгуен стал снова упрашивать Моя вернуться домой. Ведь гостеприимство тоже имеет свои границы, и чрезмерную вежливость порой не отличишь от фальши. Да и дружба их, пожалуй, не столь еще горяча и крепка.
– А может, – предложил Мой, – раз уж мы забрели сюда, выпьем по чашечке кофе? «Осадим», как говорится, обед. Я вас приглашаю.
Нгуен усмехнулся про себя, но приглашение принял.
Запах крепкого кофе развязал им язык.
– Вам, Мой, два куска сахару или три?
Мой взял с протянутого ему блюдца три куска сахару и бросил в чашку.
– А вам – два или три?
– Я предпочитаю обычно два с половиной.
«Ну вот, – нахмурил брови Мой, – все не как у людей! Не два и не три, а два с половиной. Верно, пожалуй, говорят в Ханое про его выкрутасы».
Он с неодобрением наблюдал, как Нгуен переломил пополам кусочек рафинада и бросил одну половинку в пышущий паром кофе.
Сперва он решил было съязвить. Но потом передумал: подобные вещи приняты лишь между близкими друзьями, а поначалу вмешательство в личную жизнь приятеля неоправданно, более того, недопустимо. Так урезонивал себя Мой, прихлебывая кофе.
Вернувшись поздно вечером домой, он все вспоминал о двух с половиной кусках сахара и мосье Нгуене.
Следующий вечер. То же кафе. Двое мужчин за столиком пьют кофе. Сегодня Нгуен пригласил Моя. Вообще-то у Моя весь день болела голова, и он собирался сидеть дома. Но все-таки принял приглашение: он понимал, что Нгуену не хочется оставаться перед ним в долгу. Уж больно мосье Нгуен щепетилен. В этот вечер один из них был весьма осторожен и сдержан, а другой – рассеян. Однако расход сахара оставался прежним: один бросил в чашку три куска, другой – два с половиной.
В кафе набилось много народу. Обычные для захолустного городка «прожигатели жизни». Мелкие чиновники, приехавшие из уездов по своим делам, и так называемые деловые люди. Кто-то похвалялся первосортным лесом, сплавленным сюда по реке, кто-то рассказывал о недавно открытых богатейших зарослях коричного дерева.
Мой и Нгуен с интересом разглядывали публику за соседними столиками. Молодые люди с напомаженными волосами, в пестрых рубашках, восхвалявшие европейские товары и моды… Муниципальные клерки, спорившие, разойтись ли по домам – отоспаться, или перекинуться еще в картишки… Юнцы, поносившие старомодных родителей и некрасивых, постылых жен, – эти, задрав на стол ноги в туфлях без носков, изливали свою тоску в старинной песне, звеня ножами и ложками по стаканам в такт дребезжащим пронзительным голосам… Здешние певички с подвыпившими кавалерами, которых красотки уговаривали взять их с собой в Нгеан.
– Так вы завтра едете в Винь?[32] – спрашивала одна из девиц. – Взяли б и нас с собой.
– Да, мы уезжаем завтра, но только не в Винь, а в Ханой.
– О-о, это еще лучше! Доедайте, допивайте и пойдем ко мне. Повеселимся… А утром поедем вместе в Ханой…
– Ты, крошка, лучше поставь за меня на кон…
Но больше всего Нгуена и Моя заинтриговал другой разговор: трое мужчин толковали про «дизель» – его де вот-вот пустят по железной дороге с остановкой в Тханьхоа.
– Здорово, правда?!
– Когда, говоришь, в понедельник?
– Завтра как раз понедельник!
– Ну, значит, завтра первый дизель придет в Тханьхоа.
– Ни разу не видел дизеля… Сложная небось машина?
– Нам пока ехать некуда, но все равно сходим поглядим…
– В котором часу, говоришь? В девять утра? Ладно…
Вокзал Тханьхоа. Утро.
Нгуен стоит на перроне. Он, как и все, ждет дизеля. Комичное выражение лиц и застывшие взгляды соседей чем-то напоминают ему лилипутов, которых он видел однажды во французском цирке.
Вчера, услыхав в кафе разговоры о дизеле, он вернулся домой и долго не мог заснуть: пора, пришло время собираться в путь. Не сидеть же здесь вечно. И до утра ему снился скорый поезд: сверкающие лаком вагоны мчались сквозь ночь, мутную и вязкую, точно стоячий пруд.
Проснувшись, Нгуен умылся и оделся с особой тщательностью. Он всегда наряжался накануне событий, от которых ждал особых, неизведанных еще ощущений. А-а, вон и Мой стоит посреди перрона! Не сговариваясь, они оба явились сюда. До девяти было еще далеко, а перрон был заполнен людьми. Мой и Нгуен обменялись улыбками – вместо приветствий.
Народ ожидал прибытия дизеля, словно великого праздника. И когда он наконец показался вдали, все, ахнув, подались к краю перрона и застыли, не моргая и до хруста вытянув шеи. Те, кто явился с детьми, подняли их на плечи. Перепуганные малыши уцепились за родителей руками и ногами, как котята, которых собираются бросить в воду.
Так вот он какой – дизель! Огромный! Грохочущий, пышущий жаром. Локомотив приближался, замедляя ход и уставясь на публику зеркальными фарами.
И тут послышался легкий ропот разочарования. Да ведь это все тот же поезд. Только паровоз без трубы и работает не на угле, а на мазуте. И вагон-то всего один, правда – белый. Словом, ничего особенного… Правда, скорость, говорят, у него бешеная, летит, как ураган.
Дизель же, видя такое к себе пренебреженье, задерживаться не стал, протрубил что-то своей сиреной и умчался на Юг.
Гудок его показался людям необычным: ревет, точно дикий зверь лесной. И над толпой прокатился смех. Распотешил на славу, не зря пришли.
Народ расходился с вокзала, как из театра. Подошвы башмаков, туфель, сайгонских сандалий шаркали по асфальту, словно спички о коробок – вот-вот задымятся.
Навстречу попадались опоздавшие. Узнав, что дизель уже проехал, они горестно цокали языками и поворачивали назад.
Мой и Нгуен шагали следом за всеми, и чудилось им, будто время стало тягучим и липким и они с трудом продираются сквозь нескончаемую вереницу часов и дней, безликих и сходных друг с другом до мелочей. Нгуен невольно вопрошал себя, что же лучше: существовать вот в таком богом забытом городке, где все питает и тешит твою плоть, или жить на износ, растрачивая себя в борьбе, в поисках и утратах среди водоворотов и омутов большого города? Люди здесь благодушны. Рядом джунгли, под боком море, изобилие древесины, рыбы, креветок, корицы… Здесь человек, одаренный и дельный, не надрываясь, будет жить припеваючи, даже тупицам с невеждами обеспечен верный достаток. Никто никому не лезет в душу, да и души их, как и сами люди, похожи одна на другую, словно две капли воды. Дождям и ветрам в этих местах определен неизменный срок; а тратам – душевным и денежным – положен точный предел. И ни единое существо человеческое вроде бы слыхом не слыхивало ни про какие соблазны, порывы и беды иной – переменчивой, безжалостной и холодной – жизни.
Но вдруг дорогу Нгуену и Мою преградила супружеская чета, выступавшая с величавым достоинством.
– На этом дизеле, – говорила жена, сверкая золотым зубом, – нам очень даже удобно ездить к деду в Винь. Не правда ли, дорогой?
– Правда, дорогая. – Во рту у мужа тоже вспыхнул желтый огонек. – Дизель отходит в девять утра. Мы завтракаем дома, а в полдень – уже в Вине. И не надо тратиться на еду. Поболтаем часок со стариком, попьем чайку, сядем на двухчасовой дизель – и в полпятого уже дома. Как раз поспеваем к обеду. За лавкой пока приглядит мой брат Тин. Пропустит денек в своей конторе, земля от этого не остановится. А выручка останется в семье…
С утра и до вечера в день апрельского полнолуния одна тысяча девятьсот сорокового года первый дизель, прошедший через Тханьхоа, можно сказать, не съезжал у горожан с языка.
Диковинной машины давно уж и след простыл. А о ней говорили и спорили в хижинах Лодочной слободы и за столиками фешенебельной ресторации китайца Ли, на скотобойне, в саду с аттракционами мосье Мишу, за лакированными дверями присутственных мест; в хибарках у Лимонного моста, под навесами Колбасного ряда и у городских ворот…
Великий день!.. Эпохальное событие!.. Историческая веха!
Ах, как здесь любили углубляться в туманные дебри истории – вспоминать, сопоставлять и, само собою, пророчествовать. Нгуена с Моем тоже поразило это поветрие. Впрочем, замечу, бацилла истории чаще всего одолевает именно тех, кому нечего сказать о настоящем, о нынешнем дне.
Да и толковали-то Мой и Нгуен, честно говоря, о пустяках, о том, например, когда и какое именно событие здесь, в Тханьхоа, собрало больше всего народу и по какому поводу было уничтожено особенно много выпивки и закуски.
Да вы посудите сами.
Слово – Мою: он стоит за приезд сюда французского министра Рейно и в особенности за тот день, когда мосье Рейно осматривал дамбу Байтхыонг…
Слово – Нгуену: дамба дамбою, но он считает важнейшим событием пребывание в Тханьхоа покойного государя императора; в год, он как сейчас помнит, Земли и Коня…
Мой: да-да, год Земли и Коня… Ланнэ дизнеф сант дизюит…[33] Однако куда покойному императору до французского маршала Жоффра! Мосье марешаль, совершая вояж по Индокитаю, заглянул и сюда, к нам. Еще бы, как он мог не посетить поле сражения в Бадине[34], где он участвовал совсем еще молодым в чине капитана и был тяжело ранен…
Оба они понимали бессмысленность подобных словопрений. Но надо же им было хоть о чем-нибудь говорить! А о чем прикажете разговаривать людям совершенно разным по убеждениям, вкусам и складу характера?
В Ханое Мой прослыл ходячей энциклопедией. Ученость его простиралась не только вглубь, но и вширь. Средь воинства столичной интеллигенции он, несмотря на молодость, хаживал в генералах. Да, телом он был молод, но дух его достиг самого что ни на есть зрелого возраста.
Познаниями своими Нгуен уступал Мою, но зато он превосходил его талантом. Нгуен был рожден на свет для служения Искусству (нет-нет, это не описка, именно – Искусству с большой буквы!). И хотя Нгуен не имел на этот счет никакого официального документа, большинство окружающих признавало его талант.
Желая увековечить свое имя и внести достойный вклад в духовную жизнь столицы, Мой строчил статьи, рассказы и повести в ежемесячные журналы. Могучею силой ума он оживлял и вырывал из забвения события седой старины, прояснял истоки национального самосознания и весь процесс его формирования и роста. Он писал мудро, доходчиво и тонко. И псевдоним его, – а большинство корифеев подписывалось чужими именами! – псевдоним его «Гость с реки Коня» был у всех на устах. О да, он, вне всякого сомнения, прославил свою родную землю – Тханьхоа!
Ну а что же совершил в это время Нгуен? Какими деяниями заполнял он свои дни, дабы потом не сокрушаться о бесплодно растраченном времени?
…Он жил! Он взял на себя смелость жить так, как ему было угодно. Он желал утвердить перед всеми свое «Я», решил вырваться прочь из тесных обыденных рамок. Нгуен превратил свою жизнь в нескончаемый эксперимент, где вместо пробирок, пружин и приборов были его эмоции, ощущения и мысли, его сила и молодость. Эксперимент этот оставил глубокие рубцы и шрамы в душе Нгуена.
Молодость прошла. С нею вместе иссякла и вера.
Он устал, бесконечно устал; на смену порывам души пришли холодность и подозрительность.
За всякий эксперимент подобного рода приходится платить дорогой ценой. И не у каждого хватает сил для расплаты.
Отныне в его характере преобладали скепсис и горечь. С ним стало трудно общаться. Нгуен говорил и действовал невпопад, как незадачливый герой сказки, приходивший в трауре на свадьбу и ликовавший на похоронах.
В конце концов он сделался невыносим. Люди говорили ему прямо в лицо, что он подобен занозе, колючке на стебле цветка, гвоздю, торчащему из дивана.
Нгуен и сам понимал, что не в силах ужиться с людьми и пропасть, разделившая их, становится день ото дня все шире и глубже. Но он хотел и впредь оставаться самим собой. Он упорствовал и готов был в одиночку сражаться с целым светом. Нет, он не склонит голову и ничего не убоится!
У него и мысли не возникало, что в этой схватке он может потерпеть поражение! Он ведь здоров и полон сил, зубы его крепки, ноги неутомимы, мозг ясен… Что ему до потрясений и несуразиц окружающей жизни?! Потом, потом, когда он устанет и ослабеет, тогда, быть может, он попробует примириться с жизнью. Чем тогда придется ему поступиться? Что, если он вынужден будет, как за подаянием, протянуть руку к ближним своим за сочувствием и поддержкой? Но нет! Время это еще не пришло! Он еще всем покажет!..
Впрочем, спокойная, безбедная жизнь вот она – рукой подать! Надо лишь стать таким, как все, надо жить, думать, дышать, как все, и люди распахнут перед тобой объятья.
Но он не желал изменять самому себе. Куда торопиться?
Жизнь пролегла по крутым склонам, как тяжелая горная дорога. И он пробивался по ней вперед и вперед, разбирая завалы и разбрасывая камни – куда попало. Они попадали в голову людям, часто – знакомым и близким, рассекая до крови живую плоть. Он расшвыривал камни, утешая себя тем, что когда-нибудь после соберет их и сложит небывалое прежде дивное здание.
Само собою, Нгуен, как и большинство одаренных натур, подвизался на литературном поприще. Стиль Нгуена, как зеркало, отражал его характер. Нет, он не писал о великих делах и не заботился о морали и нравственности. Да и кто в наш лживый век посмеет всерьез говорить об этом?
Корявый слог Нгуена, казалось, обдирал глотку. А содержание его шедевров было двусмысленно и неясно, как древние пророчества. Перечитывай – не перечитывай, понять их никто не мог. Ритмическая проза его и стихи печатались всплошную – без глав, без абзацев и строф. Истинному гению общепринятые границы тесны и противопоказаны. Он в них задыхается и хиреет. К тому же раскованная, свободная форма как раз в духе времени. Ему ли, ниспровергателю, отрицавшему всех и вся, подражать классикам?! Нет, ни за что!
Люди доброжелательные, маясь после творений Нгуена головной болью, деликатно предлагали автору прояснить и упростить кое-что, тогда, мол, и читателей у него станет «больше».
Один знаменитый писатель, – из тех, кто восседает среди литературной братии на почетной, отороченной алой лентой циновке, – меняя очки, долго вчитывался в книгу, принесенную Нгуеном, потом сказал:
– Произведения ваши и впрямь обогнали эпоху; боюсь, современникам не угнаться за вами. Впору, как говорится, приналечь на тормоза.
Поняв, что давний благожелатель щадит его авторское самолюбие, Нгуен решил держаться с ним откровенно, но почтительно:
– Ах, дорогой мэтр, я и сам понимаю, читатели у меня появятся только в будущем. Спасибо вам, спасибо за добрый совет.
Но следовать совету старика Нгуен и не собирался. Да и что останется от нашей индивидуальности, если мы не будем стоять на своем? Нгуен здесь, пожалуй, доходил до крайности, я бы даже сказал – до какой-то свирепости. А окружающих это, конечно, выводило из себя.
Впрочем, Нгуену их неудовольствие было глубоко безразлично. Истинный художник, считал он, должен прежде всего хранить верность самому себе и своим идеалам.
Нгуен дорожил своей книгой, как ясным бескомпромиссным самовыражением. Она стала символом его присутствия в этом мире – мире, который казался ему хитросплетением неутоленных страстей, несбывшихся надежд и горьких обид. От липкой, как грязь, суетности этого мира он и желал очиститься.
Приятели и знакомые с трудом выносили самого Нгуена. Ну а уж книгу его, где все они были выставлены на посмешище, люди простить ему не могли.
Некоторые призывали даже к физической расправе с Нгуеном. Никогда еще он не чувствовал себя таким одиноким. Хотя, если быть до конца справедливым, один доброжелатель у него все-таки сохранился. Это был Мой.
Он не собирался льстить Нгуену или примазываться к его будущей славе. Просто он свято верил в талант Нгуена. Конечно, Нгуен никому б не позволил себя жалеть. Настоящий талант в самом себе черпает утешение и поддержку, а уж самоуверенность Нгуена давно стала притчею во языцех. Мой лишь старался всячески ограждать Нгуена от несправедливостей и обид. Он ждал, что Нгуен хоть когда-нибудь подойдет к нему и заговорит по-приятельски. Увы, эти надежды его оставались втуне.
Мой и сам не лишен был амбиции. Конечно, ему хотелось, чтобы собрат по перу и земляк выказал в его адрес хоть какие-то знаки внимания, признал бы, что и он не последняя пешка в подлунном мире. В душе-то Мой, впрочем, почитал себя вовсе не пешкою, а фигурой значительной и – будем уж до конца откровенны – светочем мысли. И именно в качестве светоча он жаждал признания со стороны Нгуена.









