Текст книги "Тени и отзвуки времени"
Автор книги: Нгуен Туан
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 19 страниц)
Староста, изумленный таким поворотом дела, спросил дядюшку Тина:
– Почему же ты бежал со своим кувшином? Ведь начальство ловит самогонщиков. Кому нужен твой соус? Ты и меня чуть не подвел. А я как-никак староста, со мной тебе лучше не ссориться. Ну-ка, выкладывай все начистоту.
Тот, успокоясь немного, ответил:
– Я… я слышал, соседи вернулись с базара и говорили – теперь, мол, будут штрафовать за бобовый и рыбный соус… А я ведь не выправил бумагу с разрешением, вот и стал удирать со страху. Думал, выброшу кувшин…
Покуда в деревне снова воцарилось спокойствие, и таможенники, кипя праведным гневом, удалились восвояси, солнце почти уже село. Дядюшка Тин возвращался домой со своим кувшином, в котором тихонько плескался бобовый соус, и сокрушался лишь о хлопотах, выпавших на долю его жены: ей, бедняге пришлось бегать и прятать самогон и сусло. «Где она все схоронила? – думал он. – Хорошо ли? Надежно ли?.. А ведь не попадись мне под руку кувшин с соусом, даже небо не спасло бы меня от тюрьмы…»
ДАМСКАЯ ХИТРОСТЬ

С того дня, как прибыл новый начальник уезда Тхатьтхань, не прошло еще и семи месяцев, а он уже собрался писать прошение о переводе в другое место.
Нет, не потому, что здесь не было у него побочных доходов, да и народ мыонгов – они жили в этом уезде – знал назубок, когда и какие положены начальству подарки. Не подумайте только, будто здесь слишком часто совершаются убийства, кражи или чересчур запутанные тяжбы перегружают начальственный ум. Нет-нет, ничто такое не отвлекает служителей народа от возвышенных помыслов о прогрессе и справедливости. Начальство имеет полную возможность посвятить этим чистым и радостным размышлениям не только досуг, но и все рабочее время. Понятно, решите вы, значит, народ здешний чересчур строптив и упрям. Заведешься, к примеру, с какой-нибудь деревенской общиной и хоть всех перетаскай в город на дознание, они скорее всей деревней в тюрьму сядут, чем откроют истину. Круговая порука! Вот и опять не угадали. Скажете, будто здесь полно жалобщиков и сутяг, готовых обивать пороги разных канцелярий и ведомств да клеветать на свое начальство? И снова ошибетесь…
Земля в Тханьхоа добрая. Да что там «добрая»? Сущий клад! Тут тебе и пашни, и дары леса, и щедроты моря. Всего не перечислишь. И люди живут в Тханьхоа такие же добрые, как их земля. В старину, я читал, геоманты[67] уверяли, будто свойства земли влияют на людской нрав. Правда, нынче ученые с ними не очень согласны. А я все же думаю: земля – она ключ ко всему!
Злые языки распустили слух, будто народ в Тханьхоа туповат. Это все выдумки чванливых соседей-конфуцианцев из Нгеана. До того заважничали, что можно подумать, будто это они воздвигли до неба все девяносто девять вершин Хонглиня[68]. Вместо того чтоб на самих себя глянуть, высмеивают соседей, ехидствуют, не щадят ничего и никого – ни святынь, ни великих людей. Правда, даже им не под силу отрицать общеизвестные вещи: вот, скажем, в Тханьхоа – корень династии Ле[69], отсюда вышел княжеский род Чинь[70], да и наша императорская фамилия Нгуен[71] как-никак тоже из здешних краев! Все это конфуцианские мудрецы – никуда не денешься – признают. «Зато, – утверждают они, – после исхода из Тханьхоа стольких достойных людей, там остались одни подонки…» Послушать их, так даже чудодейственные силы земли не помогут, понадобится еще не одно поколение, прежде чем в Тханьхоа заведутся приличные люди.
Беда с ними! Но вы их не слушайте, люди в Тханьхоа хорошие и трудолюбивые. Злопыхателям конфуцианцам, будь они в самом деле энциклопедистами, полагалось бы знать знаменитую поговорку: «Средь всех уездов и округов первый – СЫОНГ, второй – ЗИА, третий – ХЭУЛОК». А где расположены эти два округа и уезды, знаете? Конечно же, в Тханьхоа. Да вы возьмите любого чиновника в Тханьхоа, они все эту поговорку знают. А уж кому, как не им, виднее, где местечко получше! Я, чтоб уж окончательно тут разобраться, побывал во всех этих местах – и в КуангСЫОНГЕ, и в ТиньЗИА, и в ХЭУЛОКЕ. Тамошний люд согласился, что земли их чудо как хороши. Теперь остается вдолбить эту истину твердолобым нгеанским умникам.
Но вернемся к событиям в Тхатьтхане.
Если я повторю вам, что живут там одни мыонги, а кругом – сплошные леса, вы все равно не поймете, в чем же причина страданий уездного начальника. Казалось бы, наоборот, таким уездом править – одно удовольствие. Давайте незримо проникнем к начальнику в кабинет: вот он сидит – мрачнее осенней тучи; перед ним распечатанный конверт, в руке – письмо, и он, пробегая страницы глазами, восклицает с тоской: «Господи, да когда же это кончится?!» Потом берет со стола следующее письмо, и все повторяется снова.
Он-то надеялся поначалу, что письма, приходящие издалека, станут для него отрадой, принесут сюда, в захолустье, освежающий ветер, который разгонит тучи, затопляющие поутру низины, и развеет туманы, что затягивают под вечер все дороги к уезду… Ан нет! Письма от родных ли, от бывших ли сослуживцев, или от коллег – правителей дальних областей и уездов, – выводили его из себя, причиняли несказанные мученья.
Письма, именно письма: длинные или немногословные, печальные или веселые, шутливые или благопристойные, подписанные близкими или чужими людьми – в них было все зло! В первой же строке любого из них содержалась такая, примерно, фраза:
«Говорят, у вас в уезде, где-то в Чакняте, водятся утки, мясо которых необыкновенно вкусно. Пришлите, господин начальник (или «дорогой друг»), пожалуйста, парочку уток. Я, разумеется, вас не тороплю, но, если…»
А в посланиях окружных правителей да и чиновников рангом пониже из дальних провинций слышался казенный начальственный тон:
«Тхатьтхань, как известно, район обитания уток особой породы, именуемой чакнят. В связи с приближением холодного сезона, когда нам рекомендуется калорийная, жирная пища, прошу прислать несколько уток к нашему столу. Полагаю, спиртное при этом…»
Уездный начальник в Тхатьтхане был беден. Да и по складу характера он не собирался делать карьеру. У него были свои планы на будущее. Он мечтал как можно скорее уйти с государственной службы и заняться верным и прибыльным коммерческим делом. С нетерпением ожидал он того дня, когда наконец сумеет, как говорится, повесить на иву близ уездных ворот меч и печать, глянет на юг, где стоит императорская столица, отвесит, как должно, четыре поклона и отправится восвояси. Но пока это все оставалось мечтой.
Пока ему надо было ежедневно ходить в присутствие и, что самое страшное, снова и снова слышать, читать, что-то решать об «особой породе уток, именуемой чакнят…» Образ этой утки, казавшейся иногда выше человеческого роста, преследовал его повсюду. Они с уткой стали теперь нераздельны, как голос и эхо, как тело и тень. Ему иногда даже казалось, будто он понимает долетающее с пруда утиное кряканье, и его подмывало ответить дружелюбным водоплавающим на благозвучном наречии пернатых.
Выпадали, конечно, дни, когда служебные заботы отвлекали его на время от утиных кошмаров. Случалось ему вечерами забыться в обществе изысканных друзей, щедро одаренных от природы музыкальными и прочими талантами. Но все это, увы, приносило лишь временное облегчение. А потом на него опять налетали утки из Чакнята. Он ожесточился и стал настоящим птицененавистником. «Почему бы, – восклицал он про себя, мятежно вздымая очи, – почему б небесам не обрушить на этих летающих тварей какой-нибудь страшный мор?! Пусть бы вымерли подлые утки, чтоб и на племя их не осталось. Ничего с гурманами не сделается, поскорбят маленько да и найдут себе иную усладу. Пускай впредь набивают брюхо за свои деньги!..»
Но пока насчет птичьего мора сообщений не поступало.
Всякий раз, бывая по делам в городе, начальник уезда Тхатьтхань встречал охотников до вкусной утятины и приходил в неистовство. К себе, в уездную управу, он возвращался свирепым и разъяренным и если еще находил среди корреспонденции что-нибудь об утках, в управе становилось жарко и страшно, как в преисподней. Подчиненные и просители потели, тупели и трепетали.
По таким дням стражники, караулившие ночью начальничий дом, не наслаждались звуками лунного дана[72] и лишь сочувственно качали головами: мол, до того довели человека, что ему и музыка не в радость. По мнению стражников, начальник их был выдающимся музыкантом.
Как-то вечером, едва он приехал из города – шофер еще даже не заглушил мотор, – в доме послышались сердитые голоса. Хозяин бранился с женой. Впрочем, жена его вовсе не казалась рассерженной. Слушая громогласные попреки супруга, она мило и лукаво улыбалась. Я бы даже подумал (а в семейных-то сварах я большой дока), что она нарочно поддразнивает мужа, ведь обычно ей не доводилось видеть его во гневе. В унынии – да, но не в гневе. Наконец разбушевавшийся было супруг смягчился. И насмешливая ухмылка жены сменилась обычной ее доброй улыбкой. В семье наступил мир.
– Опять ты надо мной смеешься? – спросил муж. – Тебе, верно, кажутся смешными вся эта суета и прожектерство? А я бы хотел, чтобы ты считалась с моими огорчениями и заботами.
– Ну что у тебя за заботы? – смеясь, спросила жена. – Все горюешь из-за уток чакнят? Видно, нынче и губернатора на утятину потянуло? – Она опять засмеялась. – А может, еще и помощника его, и судью?.. Да уж вижу, вижу, так и есть. Знаю, как они намекают издалека: закинут словцо, будто рыбак наживу. Ну, сознайся, милый…
– Увы, ты угадала. И откуда ты все знаешь?..
Уездный начальник и его жена были еще довольно молоды; если сложить их годы, то в сумме не набралось бы и семидесяти. Оба они держались современных взглядов и в минуты размолвок называли друг друга на «вы». Да оно и верно, в запальчивости лучше не выходить за строгие рамки, особенно в местоимениях. Но большею частью в семье их царил мир, и они были ласковы и внимательны друг к другу, как в молодости. (Не знаю, как вы, а я уверен, что это великая редкость.)
– Ах, дорогая, ну подумай, что за польза от такой службы? Не уважишь кого-то «наверху», скажут – упрям и заносчив. Не угодишь друзьям, изволь, через день о тебе разойдется молва, будто ты сухарь и скаред.
– Знай мы все наперед, мы бы… А впрочем, что «мы бы»?.. – Она с улыбкой покосилась на мужа.
Тот сосредоточенно поглощал суп. Вдруг он поднял голову и спросил:
– Слушай, а ты знаешь, сколько стоит одна поганая утка из Чакнята?
– Да, дорогой, самое большее – восемь хао, а когда цены падают, просят донг за пару.
Лицо начальника уезда приняло скорбное выражение, но он взял себя в руки и доел суп.
– Вот и прикинь, – продолжал он, – сколько уток я могу купить на все свое жалованье?.. Что?.. То-то! А ведь каждому адресату подавай не меньше двух уток. Сосчитай теперь всех моих друзей-приятелей, прибавь еще кучу алчущих правителей, заместителей. Да в Чакняте столько уток не наберется. Мыонги-то держат в дому по две-три пары, не больше. Да и на базар им таскать птицу лень.
Он понурился, помолчал, потом снова заговорил.
– Они, наверное, воображают, будто мы плаваем здесь в плетеной лодочке по залитым водою полям весеннего риса, протянем правую руку за борт – утка; протянем левую – пожалуйста, вторая. Одну лодку нагрузим до краев, берем следующую. Выловили один выводок, навстречу плывет новый.
Начальник вздохнул:
– Я теперь только понял, каково было древним в разоренной стране посылать лакомую снедь кому-то, кто сидел за тридевять земель в тепле и неге и пировал в свое удовольствие. Вот ведь в чем скрытый смысл знаменитых стихов:
В У Восточном провиант редчайший
Закупая для роскошных блюд, —
Расточительно и безрассудно
Через всю страну его везут[73].
Жена – она выучилась китайской словесности от отца и старших братьев, а затем и муж шлифовал ее познания, – наклонив голову, пыталась представить себе, как мчались когда-то по долгим дорогам всадники и колесницы – от города к городу, от заставы к заставе, торопясь доставить в столицу редкостные кушанья.
Но шутливый от природы нрав ее взял верх, и она, передернув плечами, засмеялась:
– Это еще не все, главное, мы с тобой поняли, дорогой, каково нынешнему чиновнику начинать свою карьеру в уезде Тхатьтхань.
– Будь проклят здешний уезд и жирные утки! Чтоб они все околели! Хотя, дорогая, я убежден, не будь тут уток, с меня бы непременно потребовали еще что-нибудь – одушевленное или неодушевленное. Вымогателям-то что, ведь их не убудет! Ты не слыхала, как в свое время уездный начальник из Каулока почтительно слал правителю округа – вернее, его коню – свежие травы и листья бамбука? Представляешь, встретились они, сели – выпивают и закусывают, разговор идет все больше о возвышенном; вдруг правитель ему и говорит: «Слыхал я, у вас в уезде трава и бамбук содержат много азота. А азот, я сам проверял, весьма полезен для пищеварения моего коня». Каково, а?..
За разговорами они не заметили, как наступила ночь. Собираясь уже ко сну, жена сказала:
– Слушай, я, кажется, придумала, как нам справиться с этим утиным бедствием.
– Брось шутить. Спи!
– Да я вовсе не шучу. Мы…
Муж сурово глянул на нее. Она засмеялась:
– Хорошо, хорошо – завтра!.. Утром я отправляюсь в город и закупаю две сотни уток, самых тощих. По одному хао за голову. Привожу их сюда и выпускаю в болота Чакнят. Чувствуешь, к чему я клоню?.. Нет?.. А еще слывешь знатоком уток! Птица эта бывает жирной и вкусной, когда живет в воде. Если же ее держат в лугах да огородах, мясо у нее дурно пахнет.
Теперь муж явно был заинтригован.
– Так вот, – продолжала она, – если любую утку привезти в Чакнят, чтобы она привыкла к тамошнему воздуху, плавала в водах Чакнята и находила корм на болотах, она явно станет чакнятской уткой. Ты со мной согласен? Или, может, боишься, что это будет обман?
Он молчал.
– Тебе ведь и невдомек, что я ездила в Чакнят и все разузнала на месте. Болота там, как мне объяснили мыонги, огромные; чуть ли не двести мау[74]. Все поросло тростником и лесом, а под водой меж корнями полно креветок, рачков, личинок и прочей живности. Мыонги сами креветок не ловят, все достается уткам. Потому-то у них и вкусное мясо. Ну, что скажешь?
– Да-а, задумано неплохо; только слишком уж дело сомнительное. И не к лицу мне такое, с позволенья сказать, занятие. Хорошо бы, конечно, что-нибудь изобрести. Нам надо, собственно, протянуть до конца года, а там уж удобно будет просить о переводе… Чертовы утки! Чую, мне все равно из-за них головы не сносить.
Он задумался. Потом вздохнул:
– Понимаешь, дорогая, я, может, и согласился бы… Да откуда у нас деньги на уток? И где, скажи на милость, взять столько уток?..
С тех пор, когда долгими осенними и зимними вечерами муж, пытаясь отвлечься от обуревавших его забот, играл на лунном дане чувствительные мелодии, жена лукаво поглядывала на него и читала нараспев две строчки из «Киеу»:
Здесь, где правитель уезда, праздность царит и лень,
Голос утиный[75] и струн перезвон звучат весь день напролет…
Муж не подавал вида, но ему-то, великому эрудиту, стихи эти явно должны были резать слух.
«ЗАПАД ЕСТЬ ЗАПАД, ВОСТОК ЕСТЬ ВОСТОК…»

Почтеннейший Хо слыл человеком старого закала. Он бегло читал по-китайски, красиво чертил иероглифы и даже изъяснялся частенько на китайский манер[76]. В наш суетный век, когда все вокруг помешались на коммерции, почтеннейший Хо, чтоб не отстать от жизни, тоже надумал заняться торговлей и открыл, как он привык выражаться высоким штилем, «зельницу», а по-простому – лавку, где продавались бальзамы и снадобья китайской медицины. И место для своего заведения он выбрал, конечно, не где-нибудь в захолустье, а посреди такого просвещенного и важного города, как Ханой. В день открытия лавки возле дверей ее часа три кряду искрились и громыхали шутихи и хлопушки, приветствуя горожан и возвещая всем, а особенно хворым, где и у кого уготовано им исцеленье.
Хо был человеком приветливым и обходительным, и вскоре заведение его отбоя не знало от посетителей. Конечно, клиент клиенту рознь. Больные шли за рецептами и лекарствами, знакомые либо приезжие желали завести полезные связи, а прохожие заходили выпить чашечку чая, затянуться из кальяна крепчайшим лаосским табаком да почесать языки.
Надо сказать, почтеннейший Хо был не только негоциантом, но и прорицателем. Не знаю, впрямь ли он мог провидеть будущее, только многие восхваляли его на все лады и видели в нем не лекаря, а пророка. Люди валом валили в зельницу, умоляя хозяина погадать на куриных ножках, несли ему гороскопы и, соблазняя посулами, просили съездить в деревню, отыскать благодатное место для погребения предков[77]. А Хо, лишь помани его пальцем, и рад был забросить на целый день свой резак со ступкой, прилавок, уставленный коробками и пузырьками, и для гостей пренебрегал распорядком работы солидного коммерческого заведения. Иной раз гости догадывались, что пришли не вовремя, и с извинениями поворачивали к дверям. Но не тут-то было, хозяин ни за что не хотел отпускать их восвояси, пока не перемолвится словечком да не угостит чаем: ведь гость в доме – добрая примета.
И со временем в зельницу повадились одни лишь зеваки, благо в положенный час тебя и обедом накормят, и чаем напоят. И всякий раз они приводили с собой друзей – познакомиться с почтеннейшим Хо.
Владелец дома, сдававший аптекарю помещение, видя такое многолюдство, приносил ему поздравления: мол, торговое дело его процветает. Теперь домохозяин и его близкие с трудом протискивались во двор через лавку, битком набитую народом, на каждом шагу приговаривая:
– Прошу прощения, не позволите ли войти…
– Извините за беспокойство, мне бы выйти…
В конце концов пришлось почтеннейшему Хо снять другое помещение, попросторней и с комнатой наверху. Ее он отвел для друзей; дверь, ведущая наверх, всегда была гостеприимно распахнута. За дверью виднелся красный лакированный топчан, а на нем – кальян с чашкой и лампа, от каких прикуривают курильщики опия. Эта лампа, залитая арахисовым маслом, сменила заморскую керосиновую коптилку, на фитильке которой, бывало, плясал крохотный, как горошина, голубой огонек.
Вскоре среди друзей и собеседников почтеннейшего Хо завелись знатоки новомодных наук, не знавшие ни словечка по-китайски; заслышав старинные поученья и притчи, они едва не затыкали уши. Но гостеприимный Хо, как положено, привечал и угощал их и даже старался сдерживаться, когда иной из желторотых умников затевал словопренья о предсказаниях и пророчествах. Однако дни шли за днями, и постепенно поклонники европейских учений и веяний составили среди его приятелей большинство. Порой ему страсть как хотелось выговориться, облегчить душу, но из дружеских уст он слышал одни лишь французские словеса. Нет, почтеннейший Хо не корил приятелей за то, что они изъяснялись по-французски при нем, старом конфуцианце. Он лишь пенял на самого себя за собственное невежество и решил во что бы то ни стало научиться французскому – этому диковинному наречию, где слова лепятся из множества слогов, звучавших загадочно и неясно, как напевы великого Шуня[78]. Да и когда еще ему браться за эту премудрость, как не теперь, когда друзья могут ему преподать ее в наилучшем виде?
Почтеннейший Хо привык все свои намерения воплощать в жизнь. Давние клиенты его даже стали подумывать, не повредился ли хозяин в уме, слыша, как он на старости лет зубрит какую-то галиматью: «ле солей – солнце, ле солей… ля люн – луна… ля люн… ле санж – обезьяна…»
Нет уж, он сам – сущая обезьяна. Уважаемый вроде человек: в приличном кафтане на вате восседает, скрестив ноги, на топчане, перед ним – столик для письма, вокруг – древние курильницы, на стенах, как положено, четыре картины – битва при Цзинчжоу[79], под каждой старинным почерком чжуань начертаны вирши, меж картинами – связки монет былых царствований в виде мечей[80] и веники из белого конского волоса; и этот достойный муж бубнит себе под нос сущую тарабарщину. И смех и грех! Но, видя его усердие, никто не смел смеяться над ним открыто. Наставники его были люди серьезные, и сам он внимал им с почтением. Одно лишь его удручало: время летело, а науку он все еще не постиг; друзья занимались с ним редко, от случая к случаю. И хозяин решил привязать их покрепче к своему дому, чтоб заходили почаще да оставались подольше, тогда уж сумеет он постичь язык французов и приобщиться к сокровищам знаний, изложенных на этом наречии. Ведь конфуцианская мудрость ныне совсем захирела, и знатоки ее ценятся не дороже болотной ряски.
Почтеннейший Хо предавался занятиям, забыв о возможных недугах и истощении сил. Теперь он искал лишь предлог, чтоб покинуть прилавок, а вечерние часы целиком посвятил ученью. Он держал всегда наготове принадлежности для курения опиума, и друзья, само собою, засиживались у него допоздна. Расходов прибавилось, но зато обученье пошло быстрым ходом; а без издержек не сдвинешься с места. Лампада, поднос с трубками и шкатулка с зельем удерживали учителей под его крышей надежней, чем буря с дождем.
Друзья навещали его каждодневно. Одни и впрямь обучали его языку, другие – просто листали подле лампы журналы и книги да вели раздумчивые беседы.
Хозяин радушно встречал гостей, когда бы они ни пришли, и потчевал, уставляя поднос всем, что было в доме достойного их изысканных вкусов. Прощаясь, он всегда просил без стеснения приводить к нему своих друзей, дабы он мог и с ними потолковать о хитросплетениях судьбы: ведь на свете, кроме премудрости книжной, есть еще и житейская мудрость! Приятели даже подтрунивали над ним: уж больно, мол, он жаден – мало ему конфуцианской науки, он и в коммерцию ударился, и французский язык постигает, а теперь еще подавай ему бывалых собеседников, чтоб докопаться до смысла жизни. Поистине, ум человеческий ненасытен! Хозяин и гости тихонько посмеивались. Под потолком дым лаосского табака сплетался с опийным дымом. Но почтеннейшему Хо этого было мало, и он то и дело подбрасывал в курильницу, где тлели благовония, новые кусочки чама[81]. Когда урок кончался, он, твердя про себя новые слова, выкуривал с удовольствием трубочку опия – в награду за чрезмерный умственный труд. Душа его, растворяясь, улетала ввысь следом за кольцами дыма, и он сокрушался о тех несчастных, кто не знал ни словечка по-французски: каково-то им будет при нынешней новой жизни. Сквозь благостные мысли до него доносились как бы издалека голоса друзей, читавших отрывок из книги французского писателя, – вот только имя его вылетело из головы, – ругавшего последними словами английскую королеву… Поношение величества, да еще в прозе!.. Потом они принялись за стихи одного романтичного поэта: ах, как убивался стихотворец по своей возлюбленной, пытаясь забыться в грезах на берегу этого, – ну, как его, – знаменитого озера то ли в Швейцарии, то ли в Италии… Да, говорят, во французской поэзии любая строка будет посильнее, чем древние танские строфы… И еще друзья восхищались перлами остроумия французского баснописца, имя которого китайцы произносят Ла-фунг-тиен…[82] Как там у него сказано о куске сыра, вороне и лисице?.. Скоро, скоро уже почтеннейший Хо сумеет и сам наслаждаться всеми этими красотами! Если лес конфуцианской учености велик и густолиствен, то европейская мудрость подобна бескрайнему морю. Благо друзья помогают ему постичь ее. Наконец, видя его успехи, друзья посулили через урок-другой привести к нему в дом настоящего француза.
– Как? – всполошился почтеннейший Хо. – Живого француза?! Да смогу ли я с ним объясниться? Нет уж, вы мне все растолкуйте и объясните.
– Не волнуйтесь… В Ханой приехал один французский писатель собирать материалы для своей новой книги. Он очень хотел бы свести знакомство с кем-нибудь из бывалых людей, чтобы лучше узнать наши обычаи и нравы. Знакомство с таким знаменитым писателем, как мосье де Лафор, – редкостная удача. К тому же он – аристократ из знатнейшего рода. Частица «де» в его имени – знак дворянского достоинства и пишется раздельно.
– Мосье де Лафор, говорите?.. Мосье де Лафор?.. Знаменитый писатель? И «де» – раздельное? Что-то я в толк не возьму…
– Ну, не беда. Выучите в совершенстве французский, сами поймете смысл раздельного «де». Главное, помните: он – писатель и аристократ. Мы ему рассказали о вас, и он изъявил желание нанести вам визит. Кстати, мосье де Лафор курит опиум. Словом, мы пригласили его к вам. Чудесно, не правда ли?
– Конечно, конечно. Француз, да еще из знати?.. Только уж, когда он пожалует, вы меня одного не оставляйте. Ладно?..
И вот, в один прекрасный день, мосье де Лафор явился в гости к почтеннейшему Хо. Все завсегдатаи были в сборе, и лампада, залитая арахисовым маслом, горела ярче обычного. Церемония взаимного представления прошла неторопливо и торжественно. Почтеннейший Хо, сложив на груди ладони, сперва отвесил гостю несколько поклонов, а затем протянул руку. Мосье де Лафор, полагая, что вежливость жителей Аннама[83], наподобие японской, состоит в том, чтобы на каждый поклон ответствовать десятью, кланялся, как заведенный, и бормотал изысканные приветствия.
Наконец почтеннейший Хо принялся заваривать чай, а друзья его – все хором – завели беседу с мэтром французской словесности. Не всякому посчастливится перемолвиться словом с мыслителем из великой и просвещенной страны. Почтеннейший Хо благоговел перед громадным талантом мосье де Лафора, хотя из речей его не понял ни полслова. Однако лицезрение гостя и звуки чужеземного языка доставляли ему неизъяснимое блаженство. Время от времени кто-нибудь из гостей указывал на хозяина рукой, и мосье де Лафор отвешивал ему церемонный поклон. Почтеннейший Хо, сложив на груди ладони, низко кланялся в ответ, а мосье де Лафор расплывался в улыбке, щурил глаза и снова поворачивался к своим собеседникам. Хозяин же, ухмыляясь, цеплял на нос очки и, опершись локтем на жесткую кожаную подушку, перелистывал для пущей важности том Ляо Чжая[84]. Кто-то из гостей, набив опием первую трубку, с поклоном протянул ее мосье де Лафору. И вскоре трубка пошла вкруговую. Разговор становился все оживленнее. Никогда еще почтеннейший Хо не бодрствовал так поздно. Но ведь за всю его долгую жизнь не случалось ничего подобного сегодняшней встрече с иноземным светилом! И, пожимая на прощание руку мосье де Лафору, он задрожал от волнения. С помощью своих просвещенных друзей ему удалось назначить день и час нового визита мосье де Лафора…
Заморский гость явился точно в назначенный срок. Но, как назло, на месте не оказалось ни одного хозяйского друга. Пришлось почтеннейшему Хо самому принимать великого мэтра. Он, как и в прошлый раз, заварил ароматный чай, возжег благовония, а потом, самолично набив опием трубку, пригласил мосье де Лафора возлечь на красный топчан. Мэтр сложил перед грудью ладони и, поклонясь на восточный манер, улегся с трубкой в руке. На топчане, у самого края, лежали стопкой журналы с душераздирающими батальными фото на обложках и две-три книжки небольшого формата – чтиво, забытое гостями. Надеясь занять гостя до прихода кого-нибудь из своих друзей галломанов, почтеннейший Хо протянул мосье де Лафору журналы и книги.
Мосье де Лафор с увлечением листал журналы и книги, не забывая прикладываться к трубке. Гостеприимный хозяин успевал лишь подавать гостю трубки: одна, три, пять, десять, дюжина. Наконец мэтр совсем одурманился. Резко привстав, мосье де Лафор единым духом выпил целый чайник чаю и заговорил. Говорил он громко и быстро, почти не переводя дух. И глядел, не отрываясь, прямо в глаза хозяину, а тот внимал ему в волнении и тревоге, согласно кивая головой. Временами мосье де Лафор еще больше повышал голос, указуя перстом на раскрытые журналы и книги, как бы желая подчеркнуть и особо истолковать поразившие его фразы. (А вам-то самим, читатель, не приводилось видеть чужестранцев, накурившихся опиума? Они часами тараторят без умолку, никому не давая вставить словечка. И замолкают, лишь когда из головы выветрится опийный дурман, замолкают и засыпают.)
Почтеннейший Хо слушал дорогого гостя, в надлежащих, по его мнению, местах хитро улыбаясь или, напротив, напуская на себя глубокомыслие и серьезность. Мосье де Лафор явно стал уставать и совсем было опустился спиной на матрасный валик. Не зная, чем еще развлечь гостя, почтеннейший Хо поглядел в окно. Там висела круглая зимняя луна, и холодный свет ее лился сквозь оконное стекло. И тут почтеннейший Хо вдруг вспомнил свои занятия французским языком, взял красноречивого мэтра за палец, а свободной рукой указав на окно, произнес:
– Regardez la lune![85]
Мосье де Лафор, наморщив лоб, долго созерцал лунный диск, потом многозначительно взглянул на хозяина, кивнул головой и подумал: «О, как я был прав! Внутренний мир интеллигента здесь, на Востоке, необычайно богат и разнообразен. Одной лишь интуицией они познают материальные сущности… Главное их устремление – приблизиться к Творцу. Минимум материального, максимум интеллектуальной символики. Зачем далеко ходить за примерами? Хозяин дал мне книги, журналы о войне между Японией и Китаем. Как умно и тактично он открыл мне тем самым свои убеждения и образ мысли. А мы у себя спорим, суетимся, навязываем собеседникам чуждые им взгляды. Одной только фразой призвал он меня взглянуть на ночное светило, но эта фраза стоит всех моих сумбурных и шумных речей. Ах, сколь обманчива внешняя его сдержанность! За ней сокрыты мощь и возвышенность духа. И я, верно, кажусь ему скудоумным невеждой…»
Обуреваемый философическими раздумьями, мосье де Лафор встал, отряхнул свое платье, с величайшим почтением пожал руку хозяину и удалился. А тот, ликуя, проводил гостя вниз по лестнице и, высунувшись за дверь, долго еще кивал и улыбался ему вслед.
Но, увы, с того достопамятного дня прошло чуть ли не полгода, а мосье де Лафор больше не появлялся у дверей зельницы.
И почтеннейшему Хо оставалось лишь тешить друзей рассказом о том, как он с глазу на глаз беседовал со знаменитым французом. Заключал же он свой рассказ неизменно одним и тем же вопросом:
– Скажите, не перепутал ли я слова? Не оскорбил ли ненароком возвышенную душу мосье де Лафора? А ну как у них, во Франции, глядеть на луну непристойно?..
ЧАЙНИКИ ИЗ ПОДНЕБЕСНОЙ

Солнце стояло почти отвесно над головой. Настоятель пагоды Абрикосового холма не торопясь возвращался в покои, отведенные для благочестивых раздумий. Он снял шляпу, сплетенную из пальмовых листьев, и приготовился было воссесть на свое обычное место, но тут за воротами пагоды послышался чей-то ломкий юношеский голос. Отрок, недавно принявший постриг, почтительно поднялся на три ступеньки:









