Текст книги "Офицерский корпус Русской Армии - Опыт самопознания"
Автор книги: Автор Неизвестен
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 49 страниц)
Ум, простота и приветливость Ермолова создали ему в армии такое обаяние, с которым равнялось только обаяние князей Багратиона и Раевского.
Фельдъегерь, привезший в 1826 г. в Петербург присяжные листы кавказской армии, своими словами весьма рельефно выразил это великое обаяние имени Ермолова.
"Алексей Петрович, – сказал он, – так боготворим в Грузии, что, если бы он велел присягнуть персидскому шаху, все бы тотчас это сделали" (Д. Давыдов).
Впоследствии, уже находясь в немилости, Ермолов, вопреки общему правилу, продолжал служить кумиром России{10}. Так, в Московском благородном собрании при появлении Ермолова вставали и первыми кланялись ему все знакомые и незнакомые, не только мужчины, но и дамы; всякий извозчик знал дом, где жил "Алексей Петрович", со всеми ласковый и всем одинаково доступный.
В истории наполеоновских войн имя Ермолова блещет почти во всех сражениях. Начиная с Прейсиш-Эйлау, где с ротой конной артиллерии он по своей инициативе, без всяких приказаний, без прикрытия прискакал к месту катастрофы и огнем остановил наступление французов, чем спас положение армии;
с именем Ермолова связаны лучшие страницы нашей истории; особенно же блестяща его деятельность как начальника штаба 1-й армии в 1812 г. у Смоленска, в бою под Лубиным. Крупную роль сыграл он в Бородинском сражении и в пленении корпуса Вандамма под Кульмом, создав себе прочную славу способного военачальника.
Упомяну и о личности Барклая де Толли, с именем которого тесно связаны события эпохи. Правда, он далеко не отличался благородством своих сподвижников; в письмах его к Александру в 1812 году можно видеть много зависти и недоброжелательства к Кутузову, а в дальнейшей деятельности после 1814 года он явился деятельным помощником Аракчеева по уничтожению русской мощи. Тем не менее деятельность Барклая как боевого генерала имеет за собою много светлых страниц.
"Барклай де Толли, – пишет Д. Давыдов, – с самого начала своего служения обращал на себя внимание своим изумительным мужеством, хладнокровием и отличным знанием дела". Обучение им 1-й армии перед войной 1812 г. заслуживает особенного внимания. Так, еще тогда он требовал от своих войск ежедневного маневрирования и обращал особенное внимание на умение применяться к местности. Желая развить в подчиненных находчивость, он постоянно практиковал неожиданные нападения на штаб-квартиры соседей; при этом любопытно, что когда один батальонный командир сам произвел неожиданное нападение на штаб-квартиру Барклая и его самого взял в плен. то это доставило Барклаю величайшее удовольствие.
Сумрачный, постоянно угрюмый, бесстрашный, неутомимый и холодный, как мраморная статуя, Барклай своим мужеством и спокойствием вызвал даже поговорку среди солдат: "Поглядя на Барклая, и страх не берет".
Потеряв привязанность армии в первую половину Отечественной войны, он вновь вернул ее своим поведением в Бородинском сражении и своей безупречной боевой деятельностью, конечно, искупил сторицей все свои недостатки.
Далее, говоря о доблестных вождях этой эпохи, нельзя миновать и светлой личности гр. Остермана-Толстого, отличавшегося редким благородством, неимоверным хладнокровием и замечательным упорством в бою. Снаружи сухой и как будто черствый, а в то же время необыкновенно сердечный, простой и в высшей степени гуманный человек. Характерной его чертой, по свидетельству современников, являлось удивительное спокойствие и ничем не возмутимое присутствие духа в самые критические минуты{11}. Первый из русских генералов, имел он страшную честь встретить в 1806 году самого Наполеона на поле сражения. Отброшенный на далекое расстояние от армии, без определенных инструкций, мог он весь день 11 декабря наблюдать приготовления к переправе 40 тыс. корпуса Даву. Имея всего 7 тыс., но зная, что армия наша разбросана и не готова к бою, он принял на свой страх смелое решение вступить в бой с самим Наполеоном.
И в темную декабрьскую ночь при зареве запылавшей деревни Помехово, когда одна за другой повалили в атаку густые колонны французов и с одного фланга до другого понеслись грозные крики, указывавшие на присутствие самого Императора, гр. Остерман сохранял свое обычное спокойствие и, отбив ряд атак, только к утру стал отходить к Насельску, дав возможность французам пройти в этот день всего 16 верст и выиграв время на сосредоточение армии.
Таков же он и в боях под Пултуском, Эйлау, Островной. Ему же обязана Россия и Кульмской победой, где сдался в плен целый корпус Вандамма.
Остановлюсь и на личности Раевского, горячо обожаемого любимца войск.
"Свидетель Екатерининского века, памятник 12 года, человек без предрассудков, с сильным характером и чувствительный, он невольно привяжет к себе всякого, кто только достоин понимать и ценить его высокие качества", – так характеризует его Пушкин. Не менее выразительна и характеристика Дениса Давыдова: "Он был всегда одинаков со старшими и равными себе в кругу друзей, знакомых и незнакомых, пред войсками, в пылу битв и среди мира. Он был всегда спокоен, скромен, приветлив, но всегда сознавал силу свою, которая невольно обнаруживалась в его физиономии и взоре при самом спокойном его положении"{12}.
Напомню, как на плотине под Салтановкой вывел он перед колонну своих двух сыновей 10 и 16 лет под картечь французской батареи, жертвуя самыми дорогими существами для пользы родины. Еще более велик он в Бородинском сражении, когда, ожидая с минуты на минуту грозного удара французов, он не думает о себе и своей позиции, а без всякого приказания, по одной просьбе, посылает половину своих войск на поддержку атакованному соседу.
Упомяну и о скромном, добродушном, приветливом Дохтурове{13}. Последним оставляет он поле Аустерлицкого сражения, устраивая арьергард армии. С радостью, совершенно больной несется защищать Смоленск, говоря: "Лучше умирать в поле, чем на постели". Он же выдерживает и упорный бой под Малоярославцем, где рухнула последняя надежда Наполеона открыть себе путь в наши хлебородные губернии.
Не могу обойти молчанием и доблестного Неверовского, "любимца солдат и старшего брата своих офицеров". Подвиг его под Красным, где с шестью тысячами только что набранных рекрут отразил он атаки 15-ти тыс. конницы Мюрата и спас наше положение, есть наилучшее доказательство могучего значения хорошего начальника.
"Я помню, – пишет Денис Давыдов, – какими глазами мы увидели эту дивизию, подходившую к нам в облаках пыли и дыма, покрытую потом трудов и кровью чести! Каждый штык ее горел лучом бессмертия! Так некогда смотрели на Багратиона, возвращавшегося к армии в 1805 г. из-под Голлабрюна" (после Шенграбена).
Не утруждая внимания читателей характеристикой остальных героев этой великой нашей годины, перечислю лишь имена, наиболее выдающихся из них, напомню про гр. Витгенштейна – геройского защитника Петербурга, пылкого, талантливого гр. Каменского, Милорадовича, Коновницына, Багговута, Воронцова, Палена, Ламберта, Паскевича. Кульнева, лихих артиллеристов гр. Кутайсова и Никитина, отчаянных партизан: Д. Давыдова, Дорохова. Фигнера и Сеславина.
Достаточно и этих кратких характеристик, и даже одного простого перечисления имен, чтобы видеть, какое богатое наследие осталось армии от Екатерининского царствования. Глубоко прав Ермолов, писавший в одном из писем Воронцову (Архив Воронцова) перед 12-м годом, что многие наши генералы превосходят французских по своим качествам и знаниям;
правда, наряду с этим он отметил, что в армии был известный процент генералов, совершенно негодных, которых бы не стали держать ни в одной европейской армии, но этот новый тип генерала, о котором речь впереди, еще не был многочислен и, к счастью, не в его руках лежала судьба армии в ту эпоху. В войсках еще преобладал тогда светлый тип генерала старой школы. А эта школа настолько рельефна, настолько разнилась по своим понятиям от новой, что я считаю своим долгом остановиться на нескольких характерных исторических фактах, чтобы резче и рельефнее подчеркнуть, какие богатыри вынесли на своих плечах тяжелую борьбу с Первым Полководцем мира и внесли в нашу историю самые светлые ее страницы.
В числе характерных черт боевого генерала старой Екатерининской школы самой доминирующей, рельефной чертой приходится поставить его необыкновенное благородство, удивительную способность подавить свое личное честолюбие, забыть свое личное "Я" в те минуты, когда речь шла о пользе и славе родины. В этих случаях наши боевые генералы той эпохи дают положительно изумительные образцы величия, которые в последующих войнах, к сожалению, уже не повторяются, заменяясь совершенно обратным отношением к общему благу.
Как характерен для обрисовки эпохи, например, следующий факт.
В 1813 году после смерти Кутузова Главнокомандующим назначается гр. Витгенштейн. Три старших генерала обойдены этим назначением, но беспрекословно, без единого звука неудовольствия, подчиняются младшему. Однако вскоре новый главнокомандующий оказывается совсем не на месте: он совершенно не управляется с большой армией, разводит беспорядок и путаницу. Тогда вместо интриг и происков, столь неизбежных в последующее время, происходит нечто весьма удивительное. Старший из обойденных генералов, Милорадович, прямо отправляется к гр. Витгенштейну, и между ними происходит следующий, для обоих весьма характерный, разговор.
"Зная благородный образ ваших мыслей, – говорит Милорадович, – я намерен объясниться с Вами откровенно. Беспорядки в армии умножаются ежедневно, все на Вас ропщут, и благо отечества требует, чтобы назначили на место Ваше другого Главнокомандующего".
Высоким благородством и достоинством блещет и ответ Витгенштейна: "Вы старее меня, и я охотно буду служить под начальством Вашим или другого, которого Император определит на мое место".
Но Милорадович, как настоящий солдат, думал не о себе, а о пользе Родины; место Главнокомандующего представлялось ему не в виде выгодной освобождающейся вакансии, а в виде тяжелого, ответственного поста, занять который не всякому по плечу; забыв совершенно вопрос старшинства, он поехал хлопотать за Барклая, самого младшего из обойденных генералов. "Он не захочет командовать", – сказал Государь. "Прикажите ему, – возразил Милорадович. – Тот изменник, кто в теперешних обстоятельствах осмелится воспротивиться Вашей воле". Таким образом, состоялось назначение Барклая (Шильдер).
Подобным же духом преданности интересам Государства полно и письмо кн. Багратиона Императору в 1809 г., в бытность князя Главнокомандующим Дунайской армией. Вопрос шел о назначении уполномоченного для мирных переговоров с турками, причем Император предоставил кн. Багратиону на выбор одного из трех кандидатов: герцога Ришелье, Алопеуса и гр. Кочубея, оговорившись в письме, что гр. Кочубей не может быть назначен, так как он старше чином князя и таким образом Главнокомандующему придется подчиниться дипломату.
Истинным величием настоящего витязя блещет ответ любимца Суворова: "Хотя гр. Кочубей чином и старше меня, но в деле, столь тесно связанном с пользою, славою и благосостоянием Империи, я в полной мере чужд от всякого личного тщеславия и совершенно готов жертвовать всем, что только может способствовать ко благу отечества моего..." И что эти великие слова не являлись пустой фразой, можно видеть из окончания письма, где князь определенно высказывается именно в пользу гр. Кочубея, говоря: "Однако предпочел бы я природного русского всякому другому"{14}. [...]
Продолжая характеристику блестящих наших генералов, отмечу, что в тогдашних походах нередки такие отрадные явления, как добровольное подчинение старшего младшему, более осведомленному в обстановке.
Да такие поступки и не удивительны со стороны тех, кто жил прежде всего идеей о благе и славе родины, кто не только на словах, но и на деле жертвовал для нее собою.
Касаясь вообще рыцарского благородства тогдашних генералов, считаю грехом обойти и следующий факт{15}.
Как известно, Ермолов и гр. Остерман-Толстой были личными врагами. В Кульмском сражении на долю Остермана выпало руководство войсками. В пылу боя неприятельское ядро оторвало графу левую руку; увезенный на перевязочный пункт, он мужественно перенес ампутацию руки без хлороформа, приказав только вызвать песенников из ближайшего полка. В командование войсками вступил Ермолов, и бой закончился взятием в плен всего корпуса Вандамма. Реляция об этом сражении была написана самим Ермоловым, и в ней, приписав весь успех непоколебимому мужеству войск и распоряжениям гр. Остермана-Толстого, он почти умолчал о себе. Толстой, прочитав реляцию, несмотря на жестокие мучения тотчас нацарапал Ермолову следующую записку: "Довольно возблагодарить не могу Ваше Пр-ство, находя только, что Вы мало упомянули о ген. Ермолове, которому я всю истинную справедливость отдавать привычен".
Флигель-адъютанту, привезшему орден Св. Георгия II ст., Толстой сказал: "Этот орден должен принадлежать не мне, а Ермолову". Однако Император утвердил свое первоначальное пожалование. Впоследствии между сторонниками Ермолова и Толстого завязалась горячая полемика по вопросу, кому должна принадлежать честь Кульмской победы. Однако лично ни один из них не принял в ней участия, не снизошел до газетной перебранки, как это стало практиковаться в позднейшие времена.
Кстати, заговорив о гр. Остермане-Толстом, не могу не коснуться происхождения его фамилии, пользуясь этим случаем, чтобы отметить, до какой степени в тогдашнем обществе была велика гордость русским именем. Отец графа носил только фамилию Толстого и был небогатым подполковником армии Екатерины. Женат он был на графине Остерман, внучке известного петровского дипломата. Так как братья графини, владевшие громадными поместьями, были бездетны, и род Остерманов кончался, то старику Толстому предложили присоединить к своей фамилии графскую фамилию Остерманов. Старик был глубоко оскорблен подобным предложением, тем, что к его столбовой русской дворянской фамилии хотели приставить, да еще поставить впереди, фамилию "немецкого лекаришки". И эту переделку удалось произвести только впоследствии с фамилией сына (Лажечников).
Эта гордость генералов того времени своим прошлым, своим именем сквозит и в записках кн. Щербатова{16}, вынужденного в 1807 г. капитулировать в Данциге со своими тремя гарнизонными батальонами вместе с прусским гарнизоном.
"Мне казалось несносным, – пишет он, – видеть свое имя в капитуляции; слово сие было ново для русских. Мы брали крепости, но никогда в новейшие времена не бывали в осадах".
Князь окончил размышления тем, что, отпустив свои батальоны в Россию, сам не дал слова французам и отправился в плен. Свое решение он мотивировал тем, что ему, полному сил и здоровья генералу, невозможно было оставаться год в бездействии, когда Россия вела войну; отправившись же в плен, он рассчитывал быть размененным на французского генерала и мог опять принять участие в боях.
А какой высокой гордостью веет от ответа графа Н.М. Каменского второму французскому парламентеру, предложившему ему сдачу в 1807 г. "Вы видите на мне русский мундир и осмеливаетесь предлагать сдачу", – закричал граф и, повернув лошадь, уехал, прекратив всякие переговоры{17}.
Преклонимся и перед тем колоссальным обаянием, которое умел внушить своим офицерам генерал той эпохи и посредством которого он прежде всего управлял своими подчиненными.
Поразительно то безграничное благоговение к своим обожаемым вождям, которым так и веет со многих страниц воспоминаний современников; так и видишь перед собой совершенно особенных людей, видишь богатырей, для которых не могло быть ничего невозможного, потому что они умели владеть сердцем и душою своих подчиненных, могли быть уверены в их бесконечной преданности.
Невольно, перечитывая страницы подобных воспоминаний, проникаешься и сам подобным же благоговением к тем светлым личностям, которые умели быть начальниками не в силу статей дисциплинарного устава, не в силу своих густых эполет, а прежде всего благодаря тому уважению, которое внушал подчиненным их светлый облик.
Конечно, это уважение прежде всего являлось следствием личных достоинств вождя того времени, следствием его высоких рыцарских качеств, но оно в высшей степени усиливалось, доходя до настоящего благоговения, благодаря той удивительной простоте, приветливости и доступности, которыми отличался начальник той эпохи по отношению к своим подчиненным.
Эта поразительная манера сохранять свое достоинство и в то же время быть равным среди подчиненных чрезвычайно характерна в лучших генералах того времени.
"Никто не напоминал менее о том, что он начальник, и никто не умел лучше заставить помнить о том своих подчиненных", – пишет Ермолов о кн. Багратионе{18}. ...>:
И в этом отношении, в отношении умения воспитывать свои войска, многому можно поучиться у лучших начальников нашей славной эпохи.
Глубоко ошибется тот, кто подумает, что они достигали популярности и любви слабостью по службе и потаканием своим подчиненным. Наоборот, следует отметить, что в случаях серьезных служебных проступков они были много строже даже начальников следующей суровой эпохи. Так, тот же снисходительный и обожаемый кн. Багратион не задумался разжаловать в рядовые заснувшего ночью караульного начальника Бобруйской гауптвахты.
Но наряду с неумолимой строгостью к серьезным проступкам тогдашнему начальнику и в голову не пришло бы изводить своих подчиненных какими-либо мелочами и требованиями собственного измышления.
Мало того, накладывая взыскание, они подчеркивали, что взыскивают не сами по себе, не по личности, а по службе.
И насколько, вообще, щепетильны были в этом отношении тогдашние начальники, как предпочитали они лучше совсем не наложить взыскания, когда проступок касался их личности, чем подать повод думать, что они взыскивают по личности, можно видеть из следующего факта, касающегося кн. Багратиона.
"Кроме других предосудительных привычек, – пишет Д. Давыдов, – нижние чины дозволяли себе разряжать ружья не только после дела, но и во время самой битвы. Проезжая через селение Анкендорф, князь едва не сделался жертвою подобного обычая. Егерь, не видя нас, выстрелил из-за угла дома, находившегося не более 2 сажень от князя; выстрел был прямо направлен в него. Князь давно уже отдал на этот счет строгое приказание и всегда сильно взыскивал с ослушников. Но здесь направление выстрела спасло егеря; ибо князь, полагая, что наказание в этом случае имело бы вид личности, проскакал мимо; но никогда не забуду я орлиного взгляда, брошенного им на виновного".
Самой же симпатичной, самой высокой чертой тогдашнего рыцаря-генерала являлось бережное его отношение к. самолюбию подчиненных. Ни на словах, ни в приказах не позволяли они себе и тени того глумления, того издевательства над офицерами, какое с такой любовью и прибавлением самых плоских острот стало широко практиковаться в позднейшее время.
Тогдашние начальники слишком серьезно смотрели на свое призвание, слишком высоко ставили свое звание, чтобы унижать его издевательством над беззащитными подчиненными.
К тому же, как истинные военные люди, в самолюбии офицеров они видели не предмет насмешек и глумления, а могущественный рычаг воспитания своих подчиненных.
Наилучшим доказательством справедливости моих слов может служить замечательный приказ одного из деятелей этой эпохи, гр. Витгенштейна. Этот приказ помещен мною в заключении для удобства сравнения взглядов на офицера в две различные эпохи жизни нашей армии. Здесь же я ограничусь словами Михайловского-Данилевского о Дохтурове, весьма любопытными для характеристики взглядов той эпохи, когда наша армия так выгодно отличалась от своих западных соседей.
"Дохтуров, – писал Данилевский, – был другом солдат и офицеров своих; из них не найдется ни одного, которому бы он сделал неприятность. В обращении с подчиненными не подражал он иностранцам, у которых младший видит в начальнике своем строгого, неумолимого судью, но подражал генералам века Екатерины, которые ласковым обращением с русскими офицерами, служащими из чести, подвигали их на великие предприятия, наполнившие почти волшебною славою правление сей Государыни". "Я никогда не был придворным, – сказал однажды Дохтуров, – и не искал милостей в Главных квартирах и у царедворцев, а дорожу любовью войск, которые для меня бесценны".
Как же было и войскам не обожать такого начальника, того, кто любил их такой горячей, бескорыстной любовью, кто во вверенной ему части видел не ступень для дальнейшей карьеры, а свою родную семью.
Для обрисовки типа тогдашнего генерала весьма любопытны и слова Лажечникова об одном из самых строгих генералов – графе Остермане-Толстом.
"Как начальник войска он был строг, но строгость его заключалась только во взгляде, в двух-трех молниеносных словах, которых боялись больше, нежели распекания иного начальника. Во время командования ни одного офицера не сделал несчастным; всем помогал щедрою рукою. Мелочным интриганом никогда не был, кривыми путями не ходил и не любил тех, кто по ним ходит, никогда не выставлял своих заслуг и ничего не домогался для себя; лести терпеть не мог".
О том же неукротимом и горячем Ермолове хорошо выразился дежурный генерал 2-й армии Марин: "Я люблю видеть сего Ахилла в гневе, из уст которого никогда не вырывается ничего оскорбительного для провинившегося подчиненного"{19}.
Взгляды эпохи на отношения к нижним чинам и понятие об истинной дисциплине хорошо вылились в известном "Наставлении господам пехотным офицерам в день сражения"{20}. Здесь можно видеть, как резко различали тогдашние генералы разницу между гуманностью и слабостью, между заботливостью и заигрыванием с солдатом, между истинной дисциплиной, чуждой, однако, мелочных придирок, и распущенностью. Так, "Наставление" гласит: "В некоторых полках есть постыдное заведение, что офицеры и ротные командиры в мирное время строги и взыскательны, а на войне слабы и в команде своих подчиненных нерешительны.
Ничего нет хуже таковых офицеров: они могут иногда казаться хорошими во время мира, но как негодных для настоящей службы их терпеть в полках не должно...
Воля Всемилостивейшего Государя нашего есть, чтобы с солдата взыскивали только за настоящую службу; прежние излишние учения, как-то: многочисленные темпы ружьем и проч. – уже давно отменены, и офицер при всей возможной за настоящие преступления строгости может легко заслужить почтеннейшее для военного человека название – друг солдата. Чем больше офицер в спокойное время был справедлив и ласков, тем больше на войне подчиненные будут стараться оправдать сии поступки и в глазах его один перед другим отличаться".
Неудивительно, что при подобных взглядах и обращении начальников с подчиненными многие части армии того времени могли представлять действительно прочную цепь, в которой от генерала и до солдата все жило и думало одной мыслью, одной идеей.
Чем же положительно приходится восторгаться при изучении этой славной эпохи – это непреклонной волей наших генералов, инициативой и стремлением к взаимной поддержке. Не могли их поколебать и устрашить ни превосходные силы врага, ни присутствие на поле сражения самого Наполеона, что так убийственно действовало на дух и волю генералов других армий. И на каждом шагу мы видим не заботу о своей персоне, о своем отряде, а мысль об общем благе армии, готовность всегда пожертвовать собою, лечь костьми со своим отрядом, если того потребует обстановка, не ожидая приказаний свыше.
Мною уже было отмечено выше подобное величие некоторых генералов того времени, но остановлюсь еще на нескольких примерах, желая подчеркнуть, как зачастую достоинствами частных начальников искупались в эту эпоху многие промахи, ошибки и интриги высшего командования.
Блестящий план декабрьской операции Наполеона в 1806 г. сулил Йену слабой и разбросанной русской армии, тем более, что оба наших корпусных командира, Беннигсен и Буксгевден, враждуя между собою, готовы были один другого подвести под удар, а обезумевший Главнокомандующий отдавал самые нелепые и противоречивые распоряжения, сам даже убеждал всюду солдат бросать ранцы, амуницию и бежать в Россию, так как в армии измена. Между тем благодаря самостоятельности и самоотвержению частных начальников операция закончилась поражением Ланна у Пултуска и безрезультатным арьергардным боем у Голымина. Не будучи в состоянии остановиться на замечательной инициативе многих наших начальников, сведших к таким ничтожным результатам весь план Наполеона, все же не могу не упомянуть о выдающемся поступке Дохтурова, который 14 декабря, имея категорическое приказание корпусного командира отступать, сам вернул уже с марша всю дивизию и, никого не спрашивая, вступил в жестокий бой с двойными силами французов при одном только известии, что вблизи отряд другого корпуса находится в опасности.
Не менее велик и Барклай в январе 1807 г., когда, не боясь ответственности, рискуя всей репутацией, он останавливает 25 января у Гофа, без всяких приказаний, свой 3-тысячный отряд и кладет его весь в неравной борьбе с главными силами Наполеона, теряя знамена и орудия, но спасая армию.
"Настоящее поколение, – пишет по этому поводу Данилевский, – не может иметь представления о впечатлении, какое производило на противников Наполеона известие о появлении его на поле сражения. Но Барклая де Толли оно не поколебало. О хладнокровии его можно было сказать, что, если бы вселенная сокрушалась и грозила подавить его падением, он взирал бы без содрогания на разрушение мира".
Реляция Барклая о мотивах своего решения настолько характерна, настолько хорошо обрисовывает тип тогдашнего генерала, что нельзя не остановиться на ней, тем более что в ней есть кое-что и о службе связи в той армии.
"Во всяком другом случае, – пишет он, – я бы заблаговременно ретировался, дабы при таком неравенстве в силах не терять весь деташемент мой без всякой пользы, но через офицеров, которых посылал я в Главную Квартиру, осведомился я, что большая часть армии еще не собрана при Ландсберге, находилась в походе, и никакой позиции занято не было. В рассуждении сего, почел я долгом, лучше со всем отрядом моим пожертвовать собою столь сильному неприятелю, нежели, ретируясь, привлечь неприятеля за собою и через то подвергнуть всю армию опасности"{21}. Неудивительно, что против армии, имевшей в своих рядах таких железных вождей, не под силу оказалось бороться и Наполеону, так легко и быстро разметавшему остальные армии Европы.
Не буду останавливаться на великих примерах поведения вождей наших в эту славную эпоху; 1812 год весь блещет их достоинствами, и в этом отношении пред ним спасует и пресловутый 1870 год. Отмечу только, как в наибольшем блеске самостоятельность наших начальников выразилась в двух самых больших сражениях эпохи: Прейсиш-Эйлауском и Бородинском.
Под Прейсиш-Эйлау после жестокого боя французы опрокидывают наш левый фланг; в общем резерве нет ни одного человека, а Главнокомандующий Беннигсен исчезает с поля сражения, отправившись торопить спешивший к армии отряд Лестока. Момент был настолько критический, что гибель всякой другой армии была бы неизбежна, но в русской – того времени, несмотря на то, что французы были уже в тылу, – не явилось ни паники, ни речи об отступлении; наоборот, к месту катастрофы бросились части с других участков позиции; по своей инициативе с противоположного фланга прискакали три конные батареи, явились отдельные полки, прискакал все тот же, всюду поспевавший кн. Багратион, бывший не у дел в день боя.
Общими усилиями, никем свыше не объединенными, но тем не менее дружными, французы были не только остановлены, но и отодвинуты назад; удачная атака Выборгского полка, шедшего во главе отряда Лестока, давала надежду на окончательное поражение французов при общей контратаке, но прибывший в это время Беннигсен остановил порыв подчиненных и помешал той контратаке, которая, по свидетельству Бернадотта, дала бы нам не менее 150 орудий и привела бы Наполеона к катастрофе много раньше Березины.
На ночном военном совете решение Беннигсена отступить встретило горячий отпор со стороны его генералов, и дело едва не дошло до дуэли тут же на месте с состоявшим при армии, но не подчиненным Главнокомандующему, генералом.
Тем же духом командного состава блещет и Бородинское сражение, называемое иногда "битвою генералов" по количеству потери начальников.
Утром, когда обозначился удар французов на флеши, кн. Багратион посылает к соседям просить подкреплений, и ни от кого не получил он отказа, никто не стал отговариваться неподчинением князю и отсутствием приказания Главнокомандующего. Даже Раевский, находясь в затруднительном положении, сам ожидая грозного удара французов, прислал князю половину своих резервов.
На этом я заканчиваю характеристику генеральского состава тогдашней армии и в заключение хочу только отметить, как качества генерала отразились на исходе нашей великой борьбы. Мы не выставили против Наполеона ни гениев, ни даже первоклассных талантов. Наши вожди не блистали особенной глубиной своих замыслов, не дали миру великих образцов искусства, никого не удивили своим особенным умением. Недаром мы никак не могли найти соответствующего Главнокомандующего, который мог бы хоть отчасти соперничать с Наполеоном по своим замыслам; самый лучший из них – Кутузов – умел только разгадывать планы гениального полководца, отражать его удары, но не мог сам наносить их.
Правда, нельзя отказать нашим генералам ни в таланте, ни в знании, ни в опытности, но все эти качества не поражают своими размерами: такие же таланты можно в любое время найти во всякой армии, знания их тоже не особенно обширны, боевая опытность многих из них до первой встречи с Наполеоном ограничивалась опытом, полученным в обер-офицерских чинах, а то и вовсе отсутствовала, и тем не менее, в роли вождей они сразу же оказались на месте, да еще и в самой ужасающей обстановке.
И этому нечего удивляться. Если тогдашние вожди и не блистали особенными талантами, особой глубиной творчества, то нельзя не преклониться перед их высокими нравственными качествами: удивительным пониманием своего долга, благородным и неустрашимым духом, перед их горячим желанием победы, заставлявшим молчать все личные чувства, перед их непреклонной волей, близостью и глубоким знанием своих подчиненных, уверенностью в своих войсках. И если каждый из этих генералов в отдельности и думать не может равняться с Наполеоном, то общая их совокупность грозна даже гению. Даже гению оказалось невозможным справиться с той армией, где ошибки одного генерала тотчас бросались исправлять другие, где для выручки всех из критического положения всегда находился один, готовый жертвовать собою.