Текст книги "Узоры прошлого (СИ)"
Автор книги: Наташа Айверс
Жанры:
Исторические любовные романы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 20 страниц)
Глава 9
Дальше обманывать себя было бессмысленно. Пора признать: я – моя душа или моё сознание – каким-то непостижимым образом оказалась в теле купчихи из девятнадцатого века.
Мысль эта казалась нелепой, почти смешной. Я ведь читала романы, где героиня вдруг просыпается в другом времени – обычно, разумеется, красивее, моложе и богаче, чем была прежде. И при этом – с целым кладом чудесных умений в голове: и мыло сварит, и свечи отольёт, и кирпичи обожжёт, и сошьёт, и спрядёт, и огород засадит так, что хоть завтра на ярмарку вези.
А я? Я же не то что мыло – я даже кашу в печи варить не умею. Всегда с удовольствием читала такие истории, смеялась над их приключениями и завидовала их умению буквально на ровном месте делать деньги. В каждой второй книге попаданка открывала то гончарный заводик, то ткацкую мастерскую, то сыроварню, то маслобойню, то пасеку… Закупала товар, перепродавала, снова закупала, умножала капитал – и уже к третьей главе у неё сундуки ломились от золота.
У меня же всё оказалось куда прозаичнее, и мне с трудом верилось, что я смогу провернуть нечто подобное. Тут-то и вспомнился один старый анекдот:
Миллионера спрашивают:
– Как вы заработали свой первый миллион?
– Купил яблоко за доллар, вымыл, натёр до блеска и продал за два. Купил два яблока, вымыл, натёр, продал за четыре… и так дальше.
– И так вы дошли до миллиона?
– Нет. На следующий день умер мой дядя и оставил мне наследство.
Вот только в моей истории никакого «дяди с наследством» не предвиделось. Вместо этого – муж, четверо детей и… пивоварня. Что я с ней буду делать, если даже приблизительно не представляю, как варят пиво? Ну, помню, что вроде солод там нужен… ещё, кажется, хмель, вода, бочки… но ведь ни технологий, ни каких-то особых рецептов я не знаю.
Я сидела, обдумывая варианты, но ни один не казался стоящим. Мысли скакали, цеплялись за пустяки и тут же ускользали. В сложных ситуациях меня всегда спасало одно: составить план. Пусть он будет сырым и неполным, но, когда идеи ложатся на бумагу, в них уже начинают проступать очертания того, за что можно зацепиться. А это всё же лучше, чем сидеть сложа руки.
Я перебрала лежавшие на столе бумаги и выбрала один лист из кипы счетов – на одной стороне он был уже исписан и погашен, зато оборотная оставалась чистой. Выдвинув скрипнувший ящик бюро, я достала перьевую ручку – гладкий деревянный держатель с потемневшим от чернил пером. Рядом стояла пузатая стеклянная чернильница; пробка, обмазанная воском и обмотанная бечёвкой, плотно закрывала горлышко, судя по всему, чтобы чернила не высыхали. Я сняла её и увидела густую тёмную жидкость с едва заметным синеватым отливом.
Я окунула перо в чернильницу, видимо слишком глубоко и капля тяжёлая скатилась прямо на ноготь, оставив жирное пятно на пальце. Я вскочила, метнулась к гардеробу, где на верхней полке стопкой лежали чистые льняные платки, схватила один и протёрла. Теперь и платок был весь в разводах. Второй раз получилось аккуратнее, но, стоило коснуться бумаги, перо царапнуло и клякса расплылась по листу. Пришлось перевернуть его вверх ногами и начать снова.
В голове у меня вертелся вопрос: что я умею? Написала первую строчку: "Бухгалтер". Ну да, цифры я люблю, могу составить бюджет, подсчитать расходы и доходы – это, пожалуй, пока единственное, чем могу быть полезна в купеческом хозяйстве.
Следом добавила: «Рисование». И тут же приписала в скобках – не картины, а орнаменты и узоры. В двадцать первом веке можно было бы заняться дизайном или, на худой конец, открытки продавать. А тут?.. Судя по тому, как бережно здесь расходовали бумагу, она стоит недёшево, краски – тем более. Да и где мои поделки сбывать? На ярмарке, как у большинства попаданок? Но там берут то, что имеет очевидную ценность – ткань, глиняную посуду, свечи, масло… А орнаменты? Кому они нужны, да ещё и на дорогущей бумаге? Среди писем и записок ничего похожего на открытки я не нашла – значит, этим, пожалуй, смогу удивить местное общество. Вот только, зная о продвижении товара не понаслышке, понимаю: чтобы их ввести в моду, придётся раздать не одну сотню даром. А реализовывать где? Разве что через нашу лавку… но и то – прибыль сомнительная.
Я думала, покусывая кончик пера – и, конечно же, снова поставила кляксу. Вспомнила ещё пару умений, но на фоне здешней жизни они показались или такими пустяковыми, что даже рука не поднялась занести их в список, или совершенно бесполезными. Ну вот кому здесь может понадобиться умение быстро печатать вслепую на клавиатуре? Или фотографировать на смартфон, подбирая фильтры? А уж вести страницу в соцсетях… хотя, пожалуй, это могло бы пригодиться – хотя бы для рекламных объявлений. Мои «кулинарные таланты» – минимальные. Готовила я всегда строго по рецептам, взятым из интернета, которые и наизусть-то не помню. Да и без плиты, духовки, миксера и привычных продуктов рассчитывать на съедобный результат явно не стоит.
В итоге список выглядел жалко:
– бухгалтерия;
– рисование (узоры);
– аккуратный почерк;
– чтение и письмо.
М-да… не то чтобы я могла одним этим прокормить семью в 1815 году. Но раз уж считать я хотя бы умею, завтра первым делом выясню наше финансовое положение. Составлю таблицу доходов и расходов – уж это-то я могу.
Я отложила ручку, откинулась на спинку стула и потерла глаза. Долго ли я просидела над этим жалким списком, сказать было трудно.
Я ещё раз посмотрела на листок с «умениями». Я оказалась в теле женщины, которая, судя по письмам, не любила ни свой дом, ни детей, ни мужа. Тратила силы и деньги, чтобы казаться кем-то другим, и была влюблена в мужчину, который манипулировал ею. Она была самовлюблённой, наивной – и в итоге осталась ни с чем. А теперь я живу её жизнью, должна расплачиваться с её долгами и разбирать последствия её ошибок.
В комнате стояла тишина. Я повернула голову и только тогда заметила, что за окном уже почти стемнело. Дом будто спал: ни шагов, ни голосов, лишь тихий скрип половиц под моими ногами, когда я поднялась, прошла к двери и накинула шаль, висевшую на кованом крюке. Шерсть была грубоватой, но тёплой, пахла мятой – свежо и чуть сладко. Интересно, откуда этот запах? У них мыло с травами?.. Хотя, скорее всего, они используют мешочки с сушёной мятой, как у меня в шкафу саше с лавандой. Точно, лаванда ведь и у нас считалась лучшим средством от моли. Помню рекламу: фиолетовые поля Прованса, довольная хозяйка раскладывает по полкам ароматные пакетики с надписью «Lavender – защита от моли без химии». Наверное, мята здесь работает также – отпугивает насекомых.
Проходя мимо столовой на кухню, я замедлила шаг. На краю стола лежала газета, сложенная вчетверо. Я взяла её в руки – шероховатая, чуть жёсткая бумага, серая с желтоватым оттенком, с крошечными вкраплениями волокон древесины. Пахло свежей типографской краской – густой, маслянистой, с едва уловимой металлической ноткой, как от железных монет.
На развороте – крупный, строгий шрифт: «МОСКОВСКІЯ ВѢДОМОСТИ». Под заголовком – дата: «1815 года, марта 5 дня», пятница, и номер выпуска.
Дальше шёл плотный, убористо набранный текст: сверху – извлечения из высочайше объявленных распоряжений и сенатских публикаций; ниже – известия «из Вены» о ходе переговоров союзных держав, завершавших делёж европейских владений и утверждавших прочный порядок после войны с Бонапартом.
А следом – короткая заметка о пожаре в Замоскворечье: сгорели три лавки, погибла лошадь. Ни картинок, ни виньеток – лишь тонкие линии, отделяющие разделы. На последней полосе мелькали следующие объявления: «Продается два крестьянскихъ двора въ селеніи Подолино, по причинѣ отъѣзда помещицы», «Требуется кучеръ на карету господина Савина – жалованіе по уставу», «Чистыя мѣста подъ лавки сдаются въ торговой линіи – обращаться къ приказчику П. Федорову». Тут же сообщалось о привозе новой партии астраханского изюма и сахара, а также о продаже муки «Конфетной» «наипервейшего качества, чистой, белой, годной к выпечке куличей и белых хлебов» у купца Дударева. Попадались и объявления о беглых крестьянах: «Съ двора помещика Н. И. Горчакова сбѣжалъ крестьянинъ Петръ, тридцати лѣтъ, ростъ средній, волосы темныя, на щекѣ шрамъ. Кто приведетъ – получитъ награду». Завершало колонку известие о грядущей Московской ярмарке: «откроется въ первую недѣлю Апрѣля – ожидаются товары суконъ, шелковыхъ матерій, сахара, винъ и пряностей заморскихъ, утвари медной и железной; равно и диковинки: коралловыя ожерелья, фарфоръ китайскій и платье турецкаго шитья».
Я невольно задержала взгляд на дате: венчание было в 1804 году, мне тогда исполнилось восемнадцать… Сейчас – 1815-й. Выходит, в этом теле мне двадцать восемь – почти столько же, сколько и до… того как упала. Что ж, не худший вариант: хотя бы не придётся привыкать.
Я аккуратно свернула газету, положила на место и пошла на кухню, откуда доносился негромкий стук глиняной посуды и тихое шарканье по половицам.
Плотнее запахнув шаль, я глубоко вдохнула и решительно толкнула дверь.
Глава 10
Воздух на кухне ещё хранил тепло тлеющих в печи углей. В нос ударил кислый запах остывших щей и аромат ржаного хлеба. В животе предательски заурчало – только теперь я поняла, что давно голодна.
– Кто тут шастает? – раздался из полутьмы сонный голос.
Я обернулась: за столом сидела Аксинья, а перед ней белела холщовая рубаха. Она подшивала подол мелкими, крепкими стежками, щурясь и бормоча себе что-то под нос. Услышав мои шаги, она подняла голову, смерила меня строгим взглядом и проворчала:
– Так и знала. Опять себя голодом морите, Екатерина Ивановна. Я ведь стучала, звала к вечери – не отозвались.

Я остановилась и смотрела на неё: усталую, с глубокими морщинами у глаз, с натруженными, покрасневшими от работы пальцами. Женщину, на которую прежняя Екатерина когда-то свалила всё: и заботу о чужих детях мужа от первого брака, и о своих собственных. Старая кормилица держала дом, варила, стирала, лечила, трудилась сразу за троих слуг, которых молодая хозяйка разогнала, экономя копейку. И при всём том ещё и терпела её прихоти, бесконечные жалобы и капризы.
Я подошла ближе, обошла стол и, наклонившись, осторожно обняла её за плечи.
– Прости меня, Аксинья, – выдохнула я ей в платок на макушке. – И… спасибо тебе за всё. Что за детьми смотришь. Что обо мне не забываешь.
Она вздрогнула, будто не сразу поверила услышанному, и замерла. Казалось, я обнимаю не живого человека, а неподвижный деревянный столб. Но спустя мгновение её тёплая, тяжёлая ладонь легла поверх моей руки на плече. Она вздохнула и тихо, сипловато произнесла:
– Ох, Катюша… ох, деточка моя…
Голос её дрогнул, и, повернув голову, она уткнулась в моё плечо, расплакавшись. Я чувствовала, как моя шаль намокает от её горячих слёз.
Я гладила её по плечам и тихо приговаривала: что мы теперь вместе, что я взялась за ум, что пора мне учиться быть настоящей хозяйкой, заботиться о доме и о детях. Что папенька не зря пристыдил меня в последнем письме. Аксинья слушала молча, замирая каждый раз когда я начинала говорить, только изредка кивала и шмыгала носом.
Потом, чуть отстранившись, она протерла глаза краем фартука и вдруг спохватилась:
– Ох, Господи, что ж я сижу… Ты ж голодная, поди. Сейчас, сейчас, щей подогрею, хлеба нарежу.
Она всплеснула руками, смутившись, и поднялась.
– Да не обязательно греть, – остановила я её. – Можно и холодные.
– Где ж это видано, чтоб хозяйка на ночь холодные щи хлебала, – пробурчала она, – Ты мне что, чужая?
Я невольно улыбнулась. Бабку Аксинью хлебом не корми – дай поворчать. Но в этом ворчание было что-то доброе и ласковое. Она заметила мою улыбку, фыркнула и, будто оправдываясь, добавила:
– Да что ж, я всё ж по правде говорю.
Она встала, кочергой взрыхлила угли, чтоб жарок поднялся. Красные язычки разошлись шире, рассыпаясь искрами. Тогда Аксинья взяла ухват, зацепила тяжёлый чугунок за ушки и осторожно подвинула его ближе к огню. После этого достала каравай из кадки, где он лежал под полотняным рушником, и отрезала несколько толстых ломтей.
Минут через пять Аксинья снова взялась за ухват, осторожно вытащила чугунок из печи, длинным железным крючком на ручке поддела крышку и приподняла. В тот же миг изнутри повалил густой пар – капустный, чуть кислый, с мясным духом. Она бросила внутрь щепоть соли «для вкусу». Аромат щей расползся по кухне, и у меня свело живот от голода.
– Вот и ладно, – вздохнула Аксинья, ставя передо мной глиняную миску и ломоть хлеба. – Вот и подкрепись, а то ишь, бледная какая.
Я взяла ложку. Капуста, ножка гриба, кусочек мяса – густо и наваристо. Первую ложку я проглотила поспешно – обожгла нёбо, но было так вкусно, что я невольно улыбнулась.
– Вкусно, Аксинья, – сказала я.
– Счас ещё вкуснее будет, – оживилась Аксинья и юркнула к кадке у двери. Деревянным ковшом отвела рассол и протянула мне хрустящий огурец. – Вот, держи. Прошлогодний, в самый раз.
Я надкусила: он хрустнул звонко, с приятной кислинкой, и щи с хлебом заиграли по-новому. Аксинья вернулась за стол, снова взялась за иглу, но поглядывала на меня украдкой с умилением.
В этот миг дверь в кухню скрипнула. На пороге показался Савелий – босиком, в длинной, до пят рубахе из домотканого полотна. Волосы торчком, щёки горят, глаза блестят – видно, только что вылез из тёплой постели.
– Мама… ой, маменька… – он споткнулся о слово, виновато улыбнувшись. – Пить хочу.
– Иди, – хмыкнула Аксинья. – Квас в жбане у стены. Возьми кружку.
Он шагнул нерешительно, поглядывая на меня и на то, как я ем. Подошёл к жбану, снял деревянную крышку, зачерпнул тяжёлой глиняной кружкой квасу. Хлебнул жадно, утёр рукавом губы и снова скосил глаза на мою миску. Я улыбнулась:
– Щей хочешь?
Аксинья тут же заворчала:
– Ишь ты, можно подумать дитя некормленое! Словно щей не хлебал давеча так что за ушами трещало. Поди, из матушкиной миски вкуснее будет?
Савелий вспыхнул и быстро-быстро закивал. В следующее мгновение он уже подскочил ко мне, уселся на лавку вплотную, прижавшись к боку, будто боялся, что я передумаю. Я подвинула миску, и мы по очереди черпали ложкой густые щи.
Он ел медленно, словно и не голоден вовсе, а больше жался ко мне – тёплый, сонный, с мягкими вихрами на затылке. Глаза его то и дело косились на моё лицо, ловя каждый мой взгляд. Когда я отломила кусочек хлеба и сунула ему прямо в рот, глаза у него вспыхнули радостью: точно не ломоть ржаного хлеба дала я, а неведомый деликатес.
Он схватил мою руку обеими ладошками, крепко прижал к себе и, зажмурившись, стал откусывать крохотными кусочками. Огурец из моих рук он ухватил так же жадно: хрустнул так звонко, что даже у Аксиньи игла замерла на весу. Она покосилась на нас, губы её дрогнули – ворчанье давно смолкло, а в глазах её мелькало довольство: видно, аппетит ребёнка согрел её сердце. Покачав головой, она снова взялась за рубаху.
И тут я поняла: права была Аксинья – из материнских рук еда всегда вкуснее. Савелий пришёл не за щами и хлебом, а за тем, чего ему не хватало больше всего, – за лаской. На очередную ложку он лишь мотнул головой, показывая, что сыт, зевнув, потер глаза кулачком и прижался ко мне ещё крепче, задрёмывая. Я бережно прикрыла его полой шали и продолжила доедать одна, украдкой улыбаясь.
Кухня наполнилась тихим уютом: шорох иглы в руках Аксиньи, потрескивание углей в глубине печи, сонное сопение Савелия у меня под боком. Всё вокруг было таким простым и настоящим, что сердце моё впервые за долгое время оттаяло.
Мы сидели за столом, у самой печи. Савелий давно уже спал – Аксинья увела его, перекрестила и уложила, а сама вернулась. На столе посвистывал пузатый медный самовар и тонкая струйка пара шла к потолку. Рядом стояли две глиняные кружки с толстым краем, плоская миска с ломтями хлеба и ещё одна – с вишнёвым вареньем, густым, тягучим, с рубиновыми ягодами. Чай пах мятой, зверобоем и мелиссой – травы хранились у Аксиньи в полотняных мешочках за печью.
Мы сидели долго, не спеша, прерываясь, чтобы отпить терпкого, горячего чаю. Аксинья то и дело крестилась на огонёк лампады, вздыхала и вспоминала. Рассказывала про детей, и про меня маленькую: как я любила заснуть у неё на руках, как упрямилась есть кашу и требовала сладостей – то пряника тульского, то заморского пирожного, что папенька однажды принёс из «немецкой» лавки в городе.
Я поддакивала, делая вид, будто и вправду помню, задавала ненавязчивые вопросы. И чем дольше слушала, тем яснее понимала: без этой женщины хозяйство Екатерины давно бы уже рухнуло.
Но в её словах сквозила и обида.
– Ты ж мне, Катюша, почти дочкой была, – заговорила она, пальцами крутя пояс фартука. – Я тебя кормила, нянчила… А как замуж вышла, разобиделась – заставила меня «Екатериной Ивановной» звать. Да прикажи ещё – на людях, ладно бы, а дома-то зачем? Я и сердцем охладела… Господи, грешна я, прости…
Она качнула головой, помолчала и добавила:
– А я что… – Аксинья развела руками. – Я ж только учила, как умела. Нехорошо ведь было: детки-то мужнины тебя побаивались. Ты с ними ласкова была лишь при батюшке, да при людях, а дома… ох, сколько слёз детских пролито было… А своих-то кровиночек тоже к груди не тянула. Всё «маменькой да папенькой зовите» – по-благородному, по-барски. А надо-то, чтобы от сердца звали… вот тогда любовь настоящая.
Она вздохнула, глядя в кружку:
– С отцом-то ведь разругалась ты, помнишь? Всё ему в укор ставила, что за мужа тебя отдал не по сердцу. А он, смотри, тоже по-своему думал: ты в дела его не вникала, всё тряпки да гости на уме, а купцу то невпору. Вот и выдал тебя за вдовца сурьёзного, с лавкой прибыльной – ему мать для детей надобна была. Да что говорить… Муж твой не худой человек, нет. Да вот апосля женитьбы, бес в ребро… – она перекрестилась, – пивоварню с артелью затеял. Да только скажу я тебе: небогоугодное то дело, прости Господи.
Я слушала и молчала, лишь изредка кивая, ловя эти обрывки и стараясь заполнить пробелы в жизни Екатерины – чтобы понять её прошлое и куда мне самой двигаться дальше.
Наконец, поставив кружку, Аксинья поднялась, поправила передник и сказала тихо:
– Ложись спать, деточка. Поспи завтра подольше, будить не стану. Послезавтра ведь к службе, вставать рано.
Она проводила меня до горницы, помогла улечься в кровать, поправила подушку, погладила по голове и поцеловала в макушку как мать целует своё дитя. Подоткнула одеяло, вздохнула и, ворча себе под нос про «охальника-мужа, что по кабакам шатается», тихо вышла, притворив за собой дверь.
Я осталась одна в темноте. Кровать пахла свежим холстом, сушёными травами, и гусиным пухом. Я зарылась лицом в мягкую подушку прокручивая события этого дня в голове. Кажется, в этом доме у меня теперь появилась союзница.
«Интересно, в каком мире я проснусь утром?..» – мелькнуло в голове, пока я зевала и, подложив руки под щёку, медленно погружалась в сон.
Глава 11
Проснулась я поздно и по привычке потянулась рукой к телефону на тумбочке. Пальцы нащупали лишь пустоту. Я сонно пошарила ещё раз – ничего.
Распахнув глаза, я замерла от открывшейся картины. Под пальцами – не гладкая сатиновая ткань с бледными бутонами чайных роз, а грубое льняное полотно, жёсткое и шершавое. Я откинулась на спину разглядывая высокий потолок с потемневшими балками над головой. Стены белели известкой, из окна пробивались полосы света – солнце стояло уже высоко: утро давно миновало.
Меня будто окатило ледяной водой. Это был не сон. Я всё ещё в XIX веке. Сердце болезненно сжалось, горло перехватило, и слёзы сами покатились по щекам – солёные и горячие. Почему? Не знаю. Может, потому что я прощалась с тем, что осталось там: с папой и его новой семьёй, с привычной работой, с коллегами и знакомыми. Может, потому что впервые по-настоящему осознала: я застряла здесь. И, возможно, дороги назад нет.
Слёзы, однако, быстро иссякли. Да, по отцу я скучала, но после рождения сводных братьев и сестёр, мы виделись редко, от силу пару раз в году на праздники. Что касается работы, я скорее радовалась, что та круговерть осталась позади. Личная жизнь… её у меня и не было толком в последнее время. Бывший, как ни странно, вспоминался без надрыва – боль притупилась и ушла куда-то далеко, будто ничего и не было.
А вот другие лица стояли перед глазами ясно и чётко: улыбающийся Савелий, жмущийся к моему боку; обстоятельный Тимофей, крепко держащий меня за руку по дороге домой; серьёзный Иван с настороженными глазами; недоверчивая Марья и ворчливая, но заботливая бабка Аксинья. Что ж… я хотела семью, вот и получила целый комплект: четверо детей, бабка, муж, ещё и долги в придачу. А вот с супругом судьба знакомить меня не спешила, и от этого в груди холодком зашевелилось нехорошее предчувствие. Ох, неспроста это. Ну да ладно… разберёмся, когда придёт время.
Я соскользнула с высокой кровати словно с горки съехала и босыми ступнями зашлёпала по широким прохладным дубовым доскам. В углу перед иконой ещё горела лампадка: маленький огонёк колебался, упорно цепляясь за фитиль. Неужели она светила всю ночь? Ничего себе… и что ж у них тут за масло такое.
В одиночку умываться оказалось совсем не удобно – попробуй-ка полей себе воду одной рукой, не расплескав. Пришлось налить в чашу и, зачерпывая ладонями, плескать воду на лицо. Получается, тут все так умываются? А если бы муж стоял рядом – мы бы вместе из одного таза умывались? Брр, негигиенично.
Я усмехнулась, вытирая лицо куском грубого полотна: эко-активисты аплодировали бы стоя – на всё умывание ушло меньше литра воды. А ведь дома из крана утекло бы литров пятнадцать, только пока зубы почистишь. Представляю, какая это экономия, если все – а в начале XIX века в империи жило около сорока миллионов душ – мылись вот так, всей семьёй из одного таза.
А ведь во Франции и Англии до сих пор нередко затыкают раковину пробкой и умываются – да ещё и зубы чистят – в одной и той же воде. Не слишком приятно, наверное, макать щётку в мыльную воду вперемешку со слюной. А если ещё и бриться используя эту же воду… Ужас… А ведь вплоть до начала XX века, пока не вошли в быт водопровод и канализация, именно так и жила вся Европа: один кувшин с тазом – на всех членов семьи. Сплошная антисанитария, но считалось нормой.
А в России… ведь было же что-то и простое, и куда более опрятное. Я прикусила губу, пытаясь ухватить мысль, как кошку за хвост. Вспомнила! Папин дом в деревне. Там, в саду, стоял умывальник: бачок с водой, поднимаешь железный штырёк – и тонкой струйкой льётся вода: очень удобно. А если и здесь соорудить что-то похожее?..
Я метнулась к столу, где вчера оставила список первоочередных дел и своих жалких умений. Торопливо приписала: «Рукомойник. Бачок, штырёк, гвоздь, доска…». Ну вот, неплохо. Судя по всему в здешнем мире о таком даже ещё не слышали, а если приколотить к стене бачок с простым краном – будет целое чудо техники. Почему бы не попробовать? Да что там, и кран-то выдумывать не нужно – от самовара приспособить и всё.
На сундуке в углу лежало приготовленное платье: длинная ситцевая рубаха с вышивкой по вороту и сарафан из плотного тёмного сукна, отороченный тесьмой. Я натянула рубаху через голову – ткань холодила кожу, сарафан же сразу прибавил тяжести и тепла. Повязав передник на талии и сунув ноги в мягкие кожаные туфли, я заплела волосы в косу и накинула платок, завязав концы сзади под косой, как делала в деревне.
В мутном зеркальце отразилась чужая, неловко наряженная фигура. Всё это больше походило на костюм для исторической реконструкции, чем на повседневную одежду. Но тосковать по джинсам, футболке и резинке для волос было некогда – дела ждали.
Я вышла из горницы и спустилась по лестнице вниз. Деревянные ступени жалобно скрипнули под ногами. Внизу встретил прохладой полутёмный холл, и чем ближе к кухне – тем отчётливее становились запахи: дым из печи, кислый дух капусты, тёплый хлебный аромат. Желудок предательски сжался.
Я толкнула дверь и оказалась на кухне, застав уже привычную картину: у печи суетилась Аксинья, в длинной холщовой рубахе и тёмном шерстяном сарафане, с засученными по локоть рукавами и туго повязанным передником. Судя по запаху, в печи томилась гречневая крупа с репой.
Марья сидела за столом в скромном платье и переднике и перебирала пшено, бережно просеивая его ладонью. Чистые, светлые зёрнышки она смахивала в миску, а сор, мелкие камешки и тёмные, прогорклые крупинки – те, что могли испортить кашу горечью, – терпеливо отодвигала в сторону.
– Проснулась-таки, голубушка, – сказала Аксинья, окинув меня быстрым взглядом. – Я уж думала, и до обеда не поднимешься. Ну, проснулась, так и ладно, дай покормлю.
Марья подняла глаза. Щёки её и без того розовые от жара печи, вспыхнули ещё ярче.
– Утро доброе… – пробормотала она тихо.
Я кивнула ей, улыбаясь.
– И тебе, милая, доброе, – сказала я и заметила, как краешки её губ дрогнули – почти улыбка.
Аксинья, покосившись на девочку, довольно хмыкнула:
– Марья вон помогает мне, а мужики-то наши во дворе: Иван с Тимкой да Савкой дрова колют.
Я прислушалась – и вправду: глухие, размеренные удары топора доносились с улицы.
– Гречневая каша к обеду ещё не поспела… Дай-ка хоть молочка принесу, – пробормотала она, направляясь к двери в подполье.
– Я помогу, – сказала я и, не раздумывая, шагнула следом, стараясь не выдать своего чрезмерного любопытства.
Аксинья отворила скрипучий люк и по крутой деревянной лестнице мы спустились в подполье. В лицо сразу дохнуло прохладой и тяжёлым духом: кисловатым рассолом, копотью да сырой землёй. В стене под самым потолком чернело крохотное оконце-продух, от него по земляному полу протянулась тусклая полоска света. Всё остальное скрывалось в полумраке, пока глаза не начали понемногу привыкать.
Слева теснились бочонки: крышки придавлены камнями, а из щелей тянуло терпким духом квашеной капусты. Чуть поодаль стояла большая кадка с мясом в густом солёном рассоле; запах тянул тяжёлый, солоновато-пряный, от которого сразу защекотало в носу.
На широких полках рядком стояли глиняные горшки со сметаной, прикрытые льняными тряпицами; рядом – крынки с молоком, запотевшие от прохлады. Рядом теснились глиняные горшки с маслом, залитым сверху жёлтым слоем топлёного сала для сохранности. Подальше висели в мешочках белые комки творогу, ещё влажные, блевшие от сыворотки.
К потолочным балкам подвешены копчёные окорока и длинные пласты грудинки; от них веяло сладковатым дымком и я сглотнула слюну.
Чуть поодаль в ящике лежали кочаны капусты, вкопанные в песок, видимо, чтобы дольше не вяли; рядом в корзинах темнели свёкла да репа.
Мой взгляд упал на копчёную грудинку. Я решительно подошла, указывая на один из кусков.
– Вот и это возьмём, – сказала я.
Аксинья покачала головой:
– Ох… так мясо-то к празднику берегут, али для гостей дорогих. Жалко зря переводить.
– Вот ещё, чужим людям мясо подавать, а родная семья простой кашей будет перебиваться, – возразила я упрямо. – Гречка поспевает с репой к обеду… Но если добавить грудинки с луком – совсем другое дело выйдет.
Старуха цокнула языком, поглядев на меня с прищуром:
– Слыхано ли… чтобы хозяйка сама мясо из подпола таскала! Ну, коли так приспичило – режь по малому ломтю. Остальное оставим.
Я отхватила полкуска и в сопровождении охающей от такого транжирства Аксиньи, вылезла наверх.
– Ох ты Господи. Марья, гляди-ка, чё делается! Праздник у нас нынче маменька устроить надумала, – всплеснула руками Аксинья.
Я улыбнулась Марье:
– Мальчишки дрова рубят, вернутся голодные. Вот мы и устроим им праздник. Пусть порадуются. Поможешь мне, Марьюшка? А ты, Аксинья, посиди, отдохни.
Та сразу заворчала, что-де не бездельница какая, да и не устала вовсе, и принялась за штопку. Меня же сперва заставила выпить кружку молока с ломтём хлеба, щедро политого мёдом.
Мы с Марьей взялись за дело. Я объяснила: сделаем зажарку к варящейся крупе.
– Порежем ломтиками, Марьюшка. Сначала грудинку положим на чугунную сковороду – жирок вытопится, корочка зазолотится. Потом лук порежем толстыми полукольцами, бросим к мясу. Всё это сунем в печь, прямо на жар, пусть протомится. Простое блюдо, да сытное и душистое.
В глазах девочки заплясал огонёк интереса. Она оживилась, засияла и принялась проворно помогать, нож в её руках мелькал уверенно.
Аксинья меж тем снова заворчала:
– Ишь ты, хозяйки нашлись… Луку и чесноку, поди, тоже подавай?
– Подай, Аксиньюшка, – я улыбнулась. – С чесночным духом-то вкуснее будет.
– И солоницу с перечницей поди принести велишь? Да и лавровый лист, что я ж к Рождеству берегла.
– А к чему им там залёживаться? – парировала я.
Марья прыснула в кулачок, а я добавила мягче:
– Не горюй, Аксинья. Нам нужно-то совсем немного.
Прижимистая старушка вздохнула и покачала головой.
– Эх, шустрые пошли молодицы… Ну ладно уж, дам. Лаврушки да перцу чёрного щепоть, – буркнула она. – Гляжу, праздник у нас нынче без календаря вышел.
Аксинья подалась к поставцу, невысокому шкафу с полками, где хранился хлеб, отворила дверцу и достала тяжёлую резную солоницу с откидной крышкой. Солоница была выдолблена в форме утки: высоко вздёрнутая «голова» и длинный «хвост» служили ручками. Я невольно провела пальцем по искусной древесной резьбе, когда Аксинья поставила её на стол.
– Грудинка-то и сама солёная будет, – пробурчала она, – да без щепотки всё одно пресновато покажется. Для каши соли малость потребна – чтоб вкус вышел ладный.
Следом она вытащила маленькую берестяную коробочку – в ней сухо перекатывались горошины чёрного перца.
– Перцу щепоть – мясо веселее станет, – пояснила старуха.
Я привычным движением раздавила горошины плоской стороной ножа на доске. Гулко хрустнуло – острый аромат сразу ударил в нос.
– Ох-ты ж Господи, нож-то попортишь! – Аксинья всплеснула руками, хватаясь за сердце. – Для того ж у нас ступочка есть!
– Тише, тише, – я примиряюще подняла ладонь, – всё цело. Вот, гляди, – я показала ей дроблёные тёмные крупинки. – Быстро и мелко.
Старуха покачала головой, ворчание в её глазах сменилось любопытством, но ступку она всё-таки достала:
– В ступочке-то надёжней, – пробурчала она, будто оправдываясь.
Вздохнув, она снова полезла глубже в шкаф и вытащила на свет крохотный свёрток. В нём хрустели десяток сухих, ломких листиков.
– Ишь чего удумали… лаврушки им подавай, – недовольно пробормотала она. – Эта травка редкая, дороже перцу. Но уж коли мясо праздником пошло – держи.
Старуха осторожно переложила один лист на мою ладонь, словно боялась, что он рассыплется.
– Один, – строго повторила она. – Больше не дам.




























