412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наташа Айверс » Узоры прошлого (СИ) » Текст книги (страница 3)
Узоры прошлого (СИ)
  • Текст добавлен: 7 мая 2026, 22:30

Текст книги "Узоры прошлого (СИ)"


Автор книги: Наташа Айверс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц)

Глава 6

Мальчики умывались с удовольствием – Савелий фыркал и брызгался, Тимофей сосредоточенно возился с мылом и помогал брату, как взрослый. Я стояла рядом, едва сдерживая улыбку: картина была по-семейному трогательная. А вот Марья держалась совсем иначе. Осторожно закатав рукава, она быстро намылила, ополоснула руки и лицо, и тут же вытерлась – не глядя ни на кого. Румянец на скулах выдавал то ли неловкость, то ли неприязнь – я не могла понять. Даже передавая мне полотенце, она протянула его, опустив глаза.

– За дровами сходим. – сказал Тимофей.

Быстро одевшись и обувшись, мальчики выскочили один за другим во двор – с топотом и весёлым гомоном.

– И лучин не забудьте! – бросила им Марья вслед, захлопывая дверь.

– Марья… проводи меня, пожалуйста, в… Мне что-то нездоровится. Я бы… немного прилегла.

Марья наконец посмотрела на меня:

– В горницу, маменька?

Слово прозвучало неожиданно. «Горница» – так называли жилую комнату? Или спальню?.. Я кивнула, стараясь сохранять невозмутимость:

– Да. В горницу.

Мы вышли из кухни, миновали столовую и оказались в просторной передней. Помещение это служило прихожей, и с первого взгляда было видно: дом не беден. У стены стоял тяжёлый дубовый сундук с металлическими уголками. Поверх лежал тканый коврик – грубоватый, но добротный, в тускло-красных и синих полосах. Над ним висело зеркало в широкой резной раме, тёмной от времени, с чуть помутневшим стеклом. Рядом – ряд деревянных крючьев, на которых висели мужские кафтаны, тёплые шерстяные платки и меховые шапки. В углу стояла низкая лавка для обуви: под ней лежали валенки, аккуратно свернутые онучи и пара кожаных башмаков с железными набойками на каблуках.

В переднюю выходили две двери. Одна вела в столовую. Другая, более узкая и грубо сбитая, вела, судя по всему, в пристройку. Кладка стены там выглядела иначе – поновее и светлее, как будто её достраивали позже. Я машинально отметила это про себя и решила, что позже непременно туда загляну.

Марья тем временем уже стояла на лестнице. Я поспешила за ней, приподняв подол. Лестница оказалась узкой, крутой, с крепкими деревянными ступенями и гладкими перилами. Я почувствовала под пальцами тёплую, натёртую древесину – немного липковатую от воска.

На втором этаже было тихо. Узкий коридор с двумя дверями упирался в небольшое окно. Марья подошла к одной из дверей, приоткрыла её и негромко сказала, отойдя в сторону:

– Отдыхайте, маменька.

Я вошла – и на мгновение остолбенела от неожиданности.

Комната оказалась просторной, с невысоким потолком, но тёплой. В воздухе витал запах дерева, пчелиного воска и… тонкий, чуть уловимый аромат духов.

Стены были выкрашены в тёплый светлый оттенок – не белый, скорее сливочный, с лёгкой желтизной. Я провела пальцами по поверхности: шероховато, на подушечках остался едва заметный налёт. Пахло чем-то едким, знакомым…

Известь? Похоже.

В деревне, где жили отец с мачехой, он сам белил сарай – и стены там были такими же: зернистыми на ощупь, с сухим, известковым налётом. Я вспомнила как приезжала в отпуск и помогала им.

В горнице на стенах висели вышитые полотенца: одно – с крупными алыми розами, другое – с аккуратно выведенной надписью «Мир дому сему». Всё вместе выглядело очень… по-деревенски.

Пол устилал шерстяной ковёр – тёмный, выцветший от времени, но всё ещё плотный и мягкий, с витиеватыми узорами. По нему так и тянуло пройтись босиком, чтобы ощутить тепло, пружинистую упругость и шершавость ворса под голыми ступнями.

Кровать стояла в глубине комнаты. Она была высокой, доходила мне почти до груди, с пологом из тонкой светлой ткани, подушками и подзорами, украшенными нежной вышивкой. Шторы на окнах были из тонкого полупрозрачного батиста, кремового оттенка, подвязанные лентами.

У дальней стены стоял высокий шкаф из красного дерева– тёмного, почти бордового оттенка, с округлыми медными ручками, начищенными до блеска. Рядом стоял комод на резных ножках, с лакированной поверхностью, на которой чинно разместились фарфоровые шкатулки, гребень с костяными зубьями, стеклянный пузырёк с духами и небольшое зеркало – овальное, в тяжёлой латунной оправе с потемневшей гравировкой по краю. Стекло было мутноватое, с неровной поверхностью – отражение в нём расплывалось, будто в луже. Но я уже склонилась – и встретила собственный взгляд.

Нет. Не собственный. Девушка, что смотрела на меня из зеркала, была незнакомкой.

Её кожа была гладкой и светлой. Густые тёмные волосы, стянутые в тугой узел на затылке, подчёркивали правильные черты лица: выразительные брови, прямой, благородный нос, полные губы с чётким контуром и карие глаза – внимательные, цепкие, с лёгким холодком в глубине.

«Та ещё штучка, судя по глазам», – хмыкнула я про себя.

Это было удивительно красивое лицо – и вместе с тем такое... чужое.

На шее поблёскивала золотая цепочка с массивной подвеской. Уши оттягивали серьги – крупные, с камнями, будто нарочно выбраны покрупнее. Всё это выглядело нарочито богато, с претензией – но совершенно не вязалось с простеньким платьем. Словно купеческая дочка решила прикинуться простолюдинкой, да забыла снять украшения.

– Ну и кто же ты, Катя? – прошептала я, вглядываясь в отражение. – И почему я в твоей жизни… а не в своей?

В глубине души шевельнулось чувство неловкости – будто я не просто смотрю на чужое лицо, а вторгаюсь в чужую жизнь.

Я вернулась к двери, заперла её на крючок и направилась к шкафу – пора было переодеться, сбросить это тяжёлое, холодное платье, в котором и дышать трудно, и согреться невозможно. Створки скрипнули и легко распахнулись.

Внутри, на прочной деревянной перекладине, закреплённой вдоль задней стенки шкафа, висели добротные платья: плотная шерсть, гладкий ситец, тонкое сукно. Дорожные – с накидками и капюшонами. Повседневные – простые, но сшитые со вкусом. Нарядные – с затейливой вышивкой по подолу, с расшитыми серебром или бисером лифами. Пара бальных – с воздушными юбками из тонкой материи, явно сшитых на заказ, – выделялись даже среди прочих.

Всё было в идеальном порядке: ни заплат, ни стёртых рукавов, ни вытянутых нитей. Цвета – сдержанные, но благородные: бордовый, густой синий, охра, серо-зелёный, дымчато-лиловый… Это не был гардероб обнищавшей купчихи.

На верхней полке – несколько сложенных шалей, чепцы, воротнички, шляпки и капоры. От ткани тянуло лёгким, но отчётливым ароматом лаванды из-за душистых травяных мешочков, спрятанных между бельём.

Внизу, под аккуратно развешанными платьями, ровными рядами выстроилась обувь – не грубая, деревенская, а городская, добротная. Кожаные башмаки на низком каблуке, сапожки с высоким голенищем, пара ботинок из тонкой лайки, и даже лёгкие туфельки на узкой подошве – явно не для улицы, а для приёма гостей или, быть может, танцев. Вся обувь чистая, натёртая до мягкого блеска. Кое-где виднелись следы пчелиного воска – значит, обувь не только берегли, но и ухаживали за ней.

Убедившись в который раз, что дверь плотно заперта, я принялась переодеваться. Я с трудом расшнуровала платье – тяжёлое, с узкими рукавами и тугим лифом. Пришлось повозиться с завязками на спине: Екатерина, видимо, была не из тех, кто привык сам себя одевать и раздевать.

Следом пошёл корсет – выдохнув, я с облегчением сбросила его на пол. Затем – верхняя юбка, нижняя… И вот наконец, я осталась в одной длинной рубахе – льняной, без рукавов, доходящей почти до щиколоток.

Под ней – ничего не было: ни панталон, ни нижней сорочки. Я мысленно фыркнула. Стою, я значит, в одной рубахе – и с абсолютно голой пятой точкой в чужой спальне… Угораздило же попасть туда, где о панталонах, похоже, ещё и не слышали.

Поискав взглядом, я заметила у дальней стены, на низком столике, медный кувшин и умывальную чашу – фаянсовую, с простеньким синим узором по краю. Вода в кувшине оказалась прохладной, но я всё же налила немного в чашу. Рядом – сложенный кусок грубой ткани, что-то вроде полотенца.

Сняв рубаху, я быстро и основательно обтёрлась, смоченной в воде холстиной, вздрагивая от холода.

Тело моё было молодым, крепким, без дряблости, с тонкой талией и округлыми бёдрами. Но стоило чуть провести рукой по коже – и я заметила то, чего не видела в небольшом зеркальце: тонкие, белёсые полоски на боках, едва заметные при дневном свете.

Это были не ссадины и не следы от белья – это были растяжки. Я определённо рожала. Значит, всё-таки… я не мачеха, а – мать этим детям.

На полке в шкафу я отыскала свежую рубаху с кружевным воротом. Натянула её, наслаждаясь чистотой ткани, пахнущей цветами. Поверх я надела простое домашнее платье тёмно-синего цвета, что лежало сложенным на полке – шерстяное, без лишней отделки, но аккуратное и хорошо сшитое.

Повернувшись, я заметила в углу строгое, тёмное бюро, по-мужски лаконичное. Невысокое, с откидной крышкой и множеством маленьких ящичков, оно сразу бросалось в глаза. На нём, в отличие от комода, не было ни кружев, ни безделушек – только чернильница, тяжёлое бронзовое пресс-папье и аккуратно уложенное перо. Здесь муж Катерины Ивановны, должно быть, просматривал счета, подписывал векселя, вёл учётные книги.

Только вот, судя по пыли, осевшей в углублениях крышки, и тугому скрипу, когда я потянула за ручку ящика – к нему давно никто не прикасался. Замок, если он и был, не работал, или же бюро попросту не запирали.

Я подтащила пуфик, стоявший у изножья кровати. Обитый плотной вышитой тканью, он, похоже, служил подставкой для ног – или помогал забираться на высокое ложе.

Я села и, немного переведя дух, принялась за исследование недр бюро – в поисках хоть каких-то ответов на то, куда же на самом деле занесло Катю Гордееву.

Глава 7

Я выдвинула ящик бюро и сразу чихнула от душного запаха старой бумаги и высохших чернил. Внутри лежали листы, под ними – маленькая деревянная шкатулка.

Первое, к чему потянулась рука – переплёт с печатью и жирной подписью, лежащий на дне ящика.

«Извлечение из метрической книги церкви во имя Архистратига Божия Михаила, 1804 года от Рождества Христова, мая 12 дня…» – это был документ о браке купца второй гильдии Степана Григорьевича Кузьмина, вдовца и девицы Екатерины Ивановны Лебедевой.

«Поручители по невесте: отец её, купец второй гильдии Иван Алексеевич Лебедев, и Андрей Севастьянович Коробейников, купец второй гильдии. Поручители по жениху: купец второй гильдии Афанасий Митрофанович Меньшов и отставной штабс-капитан Гаврила Иванович Сыромятников.»

Я перелистывала страницы, пробегая глазами по списку приданого – подробному, написанному на десятке листов с особым тщанием. Указано были не только само приданое, но и стоимость каждого наименования, состояние и место хранения. На каждом развороте – подписи свидетелей.

Увидев строку: «три тысячи рублей ассигнациями», я задумалась, много ли это? Судя по остальному списку – невероятно много. Ниже шёл подробный перечень. Серьги: серебряные с бирюзой – тридцать рублей, золотые с гранатами, те самые, что я недавно сняла перед зеркалом – пятьдесят пять, пара золотых с рубинами – сто пять. Самовар медный – пятнадцать. Сундук с бельём – двадцать пять. Два зеркала в резных рамах – сорок. А вот и самое главное, на мой взгляд: «Дом деревянный, на каменном фундаменте, с лавкой при нём, крышей, покрытой тёсом, четырьмя окнами на улицу, двумя – во двор, русской печью, дощатыми полами, в приходе церкви Святой Троицы – семьсот рублей».

Судя по описанию, именно в этом доме я сейчас и нахожусь. А та самая дверь в пристройку, что я заметила по дороге в горницу и есть лавка.

Дальше шёл целый перечень: медная и чугунная утварь, шкатулки с рукоделием, столовая посуда из фаянса и олова, будничные и выходные платья, шёлковые и парчовые сарафаны. Ну надо же... А я-то думала, что сарафан издревле был крестьянской одеждой. А выходит – в купеческом быту его шили из дорогих тканей.

Оставшийся список я просмотрела бегло – в основном, чтобы сориентироваться по ценам. По мере чтения я медленно обводила взглядом вещи вокруг: почти всё из приданого до сих пор здесь. Ковёр турецкий, шерстяной, три на пять аршинов – по описанию похож на тот, что лежит сейчас на полу в горнице. Икона Казанской Божией Матери в чеканном серебряном окладе, висела в красном углу, а перед ней – лампада, тлеющая ровным огоньком.

Разве что бюро в списке не было… да пивоварни. Может, у мужа, этого Степана Кузьмина, она уже и имелась – а может, он использовал три тысячи рублей моего приданого, чтобы её выкупить или на эти деньги и вовсе заложил своё дело.

И мне начинало казаться, что пивоварня скорее съедала средства, чем приносила их. Не зря же Екатерина Ивановна надевала простое платье, хватала детей за руки и отправлялась на пивоварню именно в день получки – «папеньку вызволять», как говорил Савелий. «Вы всё на папеньку кричите, а он смеётся», – всплыло в памяти. И от этого делалось совсем нехорошо.

В доме – одна Аксинья. А где остальная прислуга? Или им просто нечем платить? И лавка, которая вроде как при доме… тоже должна приносить доход. Но ничего подобного в бумагах я не увидела. И вот вопрос: если всё так плохо, почему бы не продать хотя бы часть приданого? Одни украшения – по ценам в описи – стоят немало. Да на эти серьги с рубинами можно полгода прожить, ни в чём себе не отказывая.

И всё же – не продали. Почему? Гордость? Глупость? Или пускали кому-то пыль в глаза?

Вернувшись к первой странице документа, я ещё раз внимательно перечитала мертику:

«…дочь купца Ивана Алексеевича Лебедева, Екатерина Ивановна, 1786 года от Рождества Христова, лета от роду восемнадцати…»

И чуть ниже:

«…Кузьмин Степан Григорьевич, купец второй гильдии, вдовец, 1750 года от Рождества Христова, лета от роду пятидесяти четырёх…»

– Боже мой, – прошептала я, – тебя выдали замуж в восемнадцать… за старика?..

Тридцать шесть лет разницы. И он теперь мой… муж?

Я провела ладонью по вспотевшему лбу. Ну и жизнь… Вляпалась, как говорится, на славу.

Перебирая бумаги, я раскладывала их по кучкам: документы, счета, письма, короткие записки – на клочках, будто в спешке оторванных от обёртки. Плотная, жёлтоватая бумага перемежалась с тонкой, почти прозрачной; кое-где – небрежные чернильные пятна, размазанные подписи, кривые строки.

А потом нашла я выписки из метрики о крещении детей. Все написаны размашистым, но вполне разборчивым почерком. Чернила местами поблекли, бумага пожелтела, но всё было читаемо.

– Иван Степанович… Марья Степановна… Тимофей… Савелий… – я шептала имена и даты рождений.

Иван – 1799 года. Марья – 1801-го. Оба – рождены до брака Екатерины с Кузьминым, заключённого в 1804 году.

В графе «родители» значилось:

«…купец второй гильдии Степан Григорьевич Кузьмин и супруга его, Прасковья Тимофеевна…»

Значит, Катя выходила за вдовца с двумя детьми. Ивану и Марье я мачеха, и, судя по всему… нерадивая.

А вот дальше – уже другая рука в записях и имя матери значится «…Екатерина Ивановна, законная супруга». Тимофей, 1805 года рождения и Савелий, 1809.

Я продолжала просматривать счета из лавки, пытаясь сориентироваться в ценах: соль – около полутора рублей за пуд, квас – в копейках, свечи – по восемь-девять штук за рубль. Иногда к записи добавлялось: «в долг», «в расчёт», «платить обещал в пяток». Были даже отметки: «жена приходила, просила отсрочку» или «детей послал, сам в отъезде».

Это были счётные записки из лавки, ежедневные пометки на обрывках бумаги. Но самой книги учёта – настоящей торговой книги с итогами, расчётами и оборотами – я так и не нашла.

В шкатулке я обнаружила сложенные ассигнации: старые, местами потрёпанные. Пересчитала. Всего около пятидесяти рублей. Смехотворная сумма – если вспомнить, что только на зеркала в моём приданом ушло сорок, а серьги с бирюзой стоили тридцать. И уж совсем ничто – рядом с теми тремя тысячами приданого.

Выходит, это всё, что осталось? Эти пятьдесят рублей – и есть весь наш нынешний запас?

Квитанции с пивоварни, купчие и накладные, что лежали в ящике стола, тоже были все были давнишние, ни одной свежей. Судя по всему, последние бумаги хранились в другом месте – наверное, у мужа. Среди найденных мелькали названия: «бочарни Каширина», «солод мелкий ячменный», «бродильни – ремонт в подвале». На одной из расписок было выведено: «Партия пива светлого, 4 бочки, доставлены в трактир у Мясницких ворот». Это был самый «новый» документ – за прошлый год.

А вот среди более свежих бумаг попадались только долговые записки:

«Куплено в лавке в долг: лапти, масло, свечи восковые...»

Или:

«В счёт – за еду из харчевни, 2 блюда с доставкой...»

И даже:

«Долг художнику: портрет дамский – 25 рублей; пейзаж – 18 рублей»

Я застыла, нахмурившись. Портреты? Пейзажи? Разве не Екатерине должны были платить за написанные картины?

Я подошла к окну. Там, у стены, стояла изящная кушетка с изогнутой резной спинкой, обитая мягкой, нарядной тканью, похожей на бархат. Сбоку стоял деревянный мольберт, накрытый полотном, пряча недописанную работу от чужих глаз.

Рядом – аккуратный ящичек на тонких ножках, с отделениями внутри. В них – грифельные карандаши, несколько кистей. Палитра, на которой засохли мазки охры, киновари, умбры и лазури, маленький стеклянный флакон с льняным маслом, ещё один – с терпентином, и мисочка с засохший краской по краям.

У стены, прислонённые друг к другу, стояли несколько завершённых картин: пейзажи, букеты, портреты юных барышень с одинаково мечтательным взглядом и локонами, аккуратно разложенными по плечам. У всех – одна и та же подпись в уголке: «Кэти». Легкомысленно, по-девичьи. На накрытом тканью холсте, что стоял на мольберте, сквозь тонкий слой свежей краски проступали другие инициалы: «А. И. Беляев». Росчерк – явно мужской.

Похоже, она покупала чужие работы и закрашивала подписи, ставя своё имя поверх. Я коснулась щетины одной из кистей – она оказалась мягкой, почти неиспользованной. Краски на палитре были хоть засохшими, но не смешанными. Ни одной тряпицы для вытирания, ни следа работы художницы.

Значит… это была не мастерская. Это был уголок для гостей, которых Екатерина Ивановна, судя по всему, хотела впечатлить.

Я вернулась к бюро, аккуратно расправляя на столешнице стопку счетов.

«Печенье миндальное, „заграничной выпечки“, из лавки купца Аверкия Корнилова, Верхний ряд Гостиного двора – 3 рубля. Вино бордоское, бутылка – 6 рублей. Торт с орехами – 7 рублей. Карамель жженая, коробка – 2 рубля 10 копеек.»

И ниже: «Свечи восковые, праздничные – 10 штук, 5 рублей. Аренда музыкантов на вечер – 20 рублей.»

Судя по всему, Екатерина Ивановна жила на широкую ногу – на зависть другим купчихам. Только вот ни Иван, ни Марья, ни Савелий с Тимофеем, похоже, и в глаза не видели всех этих изысков. Я вспомнила слова Аксиньи о «пироге из мясной лавки». А вот и он: «Пироги мясные, столичные, „по петербургскому рецепту“, лавка при Немецкой слободе – 18 рублей».

Я прикрыла глаза. Зачем такие усилия?

Праздничный торт, печенье, музыканты, свечи, вино… Всё ради одного-единственного вечера, который, по моим прикидкам, стоил столько, сколько семье хватило бы на месяц, а то и больше. Ради чего? Или ради кого?..

«Cherchez la femme», – вспомнилась мне старая фраза. Кажется, у Дюма. Ищите женщину – ту, ради которой мужчина решается на глупость, безумство… или преступление. В случае Екатерины Ивановны я решила искать мужчину, ради которого она устраивала чаепития, пускала пыль в глаза, тратила семейный бюджет и выставляла чужие картины под собственной подписью.

Я начала методично перебирать её вещи: обшаривала ящики комода, осматривала полки в шкафу, осторожно приподнимала сложенные платья, щупала складки ткани. За окном уже сгущались сумерки, и в горнице становилось всё темнее. Только лампада перед иконой горела, отбрасывая красноватые отблески на стены.

Наконец, под стопкой нижнего белья я нащупала узелок – платок, выцветший, местами потертый. Осторожно вытянула его наружу и развернула. Внутри лежала связка разноцветные конвертов, перевязанных старой, поблекшей лентой.

Я зажгла свечу, что стояла в медном подсвечнике на бюро. Пламя осветило комнату мягким, тёплым светом.

Слегка подрагивающими пальцами я развязала ленточку.

Глава 8

Не знаю, сколько времени я просидела неподвижно после того, как дочитала последнее письмо. Свеча догорала; в подсвечнике остался лишь низкий, неровный огарок, окружённый застывшими наплывами воска. Пламя едва колыхалось, то вытягиваясь в тонкий язычок, то оседая, отбрасывая на стены дрожащие, вытянутые тени.

Я сидела, опершись локтями на стол, и старалась уложить в памяти и в мыслях всё, что узнала о Екатерине Ивановне Лебедевой.

Мать её скончалась, вскоре после её рождения, и с первых дней девочка оказалась на попечении кормилицы – Аксиньи Тихоновны. Та, потерявшая собственного младенца, вложила в единственную дочь купца Лебедева всю материнскую теплоту и заботу, какие только остались в её сердце.

Екатерина росла в сытости и неге, окружённая вниманием и лаской, какой редко баловали детей в купеческих семьях. Отец потакал ей во всём: заказывал лучшие ткани на платья, привозил ленты с заморских ярмарок, держал при доме учителей. Один обучал её французской речи, другой – игре на клавикорде, третий – рисованию акварелью и миниатюрам, а грамоте и письму сызмальства наставляла её строгая, но терпеливая учительница, нанятая отцом из московских мещанок.

Среди писем, что я перебирала, встречались и отцовские записки, сопровождавшие подарки: индийский ситец с замысловатым рисунком, кружевную тесьму – последняя была в большой моде у молодых барышень, – сапожки из мягкой кожи, янтарные бусы, шкатулки с тайничками. Казалось, слова «нет» она и не знала – любое её желание исполнялось незамедлительно.

Даже после её замужества отец ещё исполнял дочерние просьбы: в одном из писем писал, что намерен прислать Аксинью в её новый дом к мужу, вдовцу с детьми. Мол, дочь его разлюбезная жалуется, будто ребятишки «своенравны и непослушны, требуют постоянного надзора», а нянька из надёжных и испытанных людей будет молодой хозяйке «великой подмогой».

Судя по письмам, батюшка лишь дважды решался отказать дочери. Первый раз – когда узнал, что она питает «нежную склонность» к учителю музыки, младшему сыну разорившегося дворянского рода. Молодой человек сей, обладая мягким голосом, учтивыми манерами и тонкой обходительностью, вскоре сумел расположить к себе юную Екатерину.

Среди писем, аккуратно сложенных в узелке, нашлись и ноты – пожелтевшие, местами смятые, с аккуратными пометками на полях. Я перелистала несколько листов и заметила, что между страниц были вложены короткие записки, зачитанные до дыр. Я невольно усмехнулась: в наше время мальчишки вкладывали записки между страницами учебников и в этом не было ничего особенного. Но для Екатерины это был, должно быть, целый подвиг. Видимо незамужней купеческой дочери начала девятнадцатого века вести личную переписку с мужчиной считалось не просто неприличным, но и опасным: такая вольность могла подорвать репутацию семьи. А потому партитуры и нотные листы были единственным пристойным предлогом, под прикрытием которого можно было обменяться тайными посланиями.

«Душа моя Екатерина Ивановна!

Вспоминая утро, когда Вы, склонившись над клавишами, позволили мне направить Ваши пальцы на верный аккорд, я невольно теряю нить повседневных забот. Как томительно проходит время, когда я лишён возможности слышать звон Вашего смеха и видеть, как робкая тень румянца ложится на щёку Вашу от каждого моего слова.

Ваши глаза – тёплые и задумчивые – сопровождают меня даже в те часы, когда я разучиваю новую сонату или расписываю ноты. Без вас всё кажется бледным и лишённым смысла.

Ах, сударыня, как жаль, что стены Вашего дома, столь строгого, преграждают нам путь к долгим духовным беседам. Но верю: судьба благоволит тем, кто хранит искреннее расположение сердечное.

Преданный Вам,

А. И. Б.»

Однако вскоре, судя по письмам, до батюшки дошли вести о долгах учителя, его «светских затеях» – картёжных партиях и вечерах в сомнительных компаниях, к коим он, по словам осведомителей, «имел охоту». Молодому человеку немедленно было отказано от дома, а доступ в купеческое семейство – закрыт. Екатерина же восприняла «сие как прямое оскорбление достойнейшего из людей, снискавшего её расположение сердечное» и решительно встала на тропу войны с отцом.

В измятом и залитом слезами письме, чёткой, тяжёлой рукой был выведен строгий, но обстоятельный ответ. Отец Екатерины писал без обиняков, судя по всему, как привык говорить и вести дела:

«Екатерина! По зрелом рассуждении нахожу намерение твоё не только противным здравому разуму, но и вредным для чести и благополучия нашего дома. Сей человек, при всей своей учёности и обходительности, есть дворянин без состояния, без службы, живущий одним случаем и милостью чужих людей. Брак с ним лишит тебя купеческого звания, и с тем – права торговать и вести дело. Дети твои, родясь в доме дворянском, по закону лишатся всякого права торговать и держать лавку, а приданое твоё отойдёт в чужое сословие, где его пустят на ветер.

Скажу прямо: в купеческой семье честь не в пустом звании, но в деле крепком и доходном. Я не намерен класть плоды своих трудов к ногам безземельного музыканта, который завтра же станет домогаться у тебя на новые затеи и поездки. Потому прошу тебя – оставь сию прихоть, вразуми себя и об доме подумай. Прекрати своевольный отказ от пищи, коим ты пугаешь Аксинью и меня. Я уже условился о твоём браке с человеком надёжным, испытанным, купцом второй гильдии, вдовцом, имеющим дом, лавку и дело своё. Сие – во благо тебе и будущим твоим детям».

Эх… поздно отец её спохватился уму-разуму дочь учить. Да и кто ж наставляет девицу на путь хозяйственной добродетели через насильное замужество, когда она уже успела вкусить сладость вольной жизни – и полюбить того, кто умел облекать её мечты в красивые слова.

Неудивительно, что девичье сердце внять доводам рассудка не пожелало. И вскоре тайная переписка продолжилась, уже из мужнина дома – поначалу робкая, с учтивыми оборотами, тонкими намёками и рассуждениями о музыке, картинах и светских новостях. Писал А. И. Б. складно, вычурно, с теми мелкими любезностями, что так пленяют женское воображение: сравнивал её голос с утренним пением птиц, а взор – с «лазурью апрельского неба после дождя». Каждая строчка будто создана для того, чтобы в душе молодой. капризной и с детства избалованной купчихи росла уверенность: её понимают, ею восхищаются и видят в ней не представительницу торгового сословия, но утончённую натуру, способную к «высоким чувствам».

Но вскоре меж строчек стали проскальзывать просьбы – сперва будто бы безобидные: достать редкий нотный сборник из столицы, заказать через знакомого купца новый мундштук для гобоя, приобрести французскую бумагу «с водяным знаком» для их переписки. А за тем – и более обременительные: на сюртук «дабы не стыдно было явиться на музыкальный вечер в её доме», на «скромное путешествие в Петербург» – «к полезным знакомствам и покровителям в свете». Все свои нужды он облекал в такую изысканную форму, что отказ казался едва ли не поступком жестоким – особенно для той, кому он твердил о её «вдохновенном даре» и «редкой тонкости души» с таким жаром, что сердце у всякой, даже самой рассудительной купчихи, непременно должно было бы замереть в груди. Он уверял, будто её гостиная уже стала «истинным украшением нашего города», а собрания в ней – «в разговоре у каждого почтенного дома», и что «не худо было бы укрепить сей успех парой новых музыкальных пьес моего сочинения, да нанять музыкантов – разумеется, на случай особого вечера в вашем милейшем салоне».

Иногда к письму прилагались ноты «нового менуэта, сочинённого господином Б*** для квартета, что имеет честь быть в милости у самой княгини К***» с припиской, полной напыщенных благодарностей к «милостивейшей покровительнице талантов», без чьей щедрости, дескать, сие сочинение никогда бы не увидело свет.

Полгода назад батюшка решился отказать дочери во второй раз. Его последнее письмо было написано сухо, деловым почерком, без привычных отеческих заверений в любви. В нём он прямо писал, что получил её жалобы о стеснённых обстоятельствах, что «времена нынче трудные» и что ей, мол, «пришлось отпустить прислугу» – не по прихоти, а от недостатка средств, – оставив лишь приходящих работников: прачку, подёнщицу для уборки да мальчишку для посылок и в помощь приказчику в лавке.

«Советом могу помочь, деньгами – нет, – писал он, —Не ищи во мне сочувствия, ежели сама довела дом до запустения и поиздержалась сверх меры. Дело мужа твоего должно содержать семью. На мои же средства ты более не рассчитывай. Береги, что есть, и хозяйствуй рачительно».

Ну хоть здесь я была с ним полностью согласна. Всё равно ни семье, ни детям, судя по всему, ничего из тех денег, что отец исправно слал дочке, не досталось. Хотя, будь моя воля… как там тогда водилось? Хворостиной – да в деревню на исправление: гусей гонять и лапти плести, пока дурь из головы не выветрится. Что-то я раздухарилась…

Я невольно прикрыла глаза, стараясь представить, как это было: молодая барышня, с детства приученная к мысли о своей особой значительности, привыкшая к нарядам из лучших московских мастерских и почтительным поклонам дворовых людей, вдруг оказывается в доме с совсем иным укладом: хозяйство с десятком каждодневных забот, двое детей, муж, старше её почти на поколение, целиком поглощённый делами пивоварни, глядящий на молодую жену не как на драгоценную дочь купеческого дома, а лишь как на ещё одну заботу в длинном ряду прочих.

Неудивительно, что, не зная иного, она продолжила жить по-прежнему, ни в чём себе не отказывая: новые платья, «малые собрания», способные прибавить ей блеску, и частый гость, от которого её сердце колотилось, а глаза сияли.

И я почти не удивилась, когда среди бумаг нашла её последние письма, возвращённые нераспечатанными. На одном конверте, поверх прежнего адреса некоего А. И. Беляева из рода Беляевых-Тверских, крупным росчерком было выведено: «Выбыл». Я медленно опустила листы на стол, глядя на расплывшиеся от слёз Екатерины чернила.

А ведь она, Екатерина, и впрямь прожила сюжет сентиментального романа – только без счастливого конца. Но даже если я здесь ненадолго… даже если это всё сон или странная игра моего впавшего в кому воображения – её роль я играть не собираюсь. У меня своих грабель в жизни хватало, так что по чужим топтаться – увольте.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю