Текст книги "Журнал Наш Современник №5 (2001)"
Автор книги: Наш Современник Журнал
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 21 страниц)
Автобусов армяне на похоронах не признают, они любят, как итальянцы, длинную процессию из легковых автомобилей. Так было и на этот раз.
Кладбище находилось за городом, высоко на горе, которая, когда кортеж стал по ней медленно подниматься, заслонила своей сутулой спиной подножие и нижнюю половину подернутого дымкой Масиса-Арарата – так что казалось, что мы взбираемся именно на библейскую гору.
Я искал взглядом кладбище, но не видел ничего, кроме сооружений из кровельного железа с косой крышей, как у ереванских "чепков" или деревенских автобусных остановок. Когда подъехали ближе, оказалось, что это навесы над кладбищенскими участками, под которыми можно спрятаться от беспощадно палящих лучей солнца. На русское кладбище это было непохоже еще и потому, что вместо железных оград были невысокие каменные стены. Армянских крестов-хачкаров было немного, из чего следовало заключить, что кладбище здесь недавно.
Кавалькада остановилась, мы вышли из машины. Могила была выдолблена в скале у самого обрыва. Гроб опустили на землю, старичок-пастор приступил к отпеванию. Меня попросили подержать в руках землю, необходимую для завершения обряда. Я взял ее. Но это была не земля – пыль и камни. Легкий ветерок выдувал прах из моей горсти. Я чувствовал горечь и тяжесть на сердце: все было чужое – и древние камни, прокаленные прямыми лучами солнца, и оркестр, стоящий не за нами, а под обрывом внизу, и непонятные слова молитв, и желтое небо, и выступающая из дымки вершина Арарата. "В земле чужой", – стучала в голове моей фраза.
Гроб опустили в могилу, камни загремели по его крышке. Мужчины заработали лопатами и кирками. Над кучей щебня поднялось облако пыли, заслонив могилу. Потом говорили прощальные слова, брали стаканчик водки, отпивали, а остаток выливали на могильный холмик. Закончилось все так: близкие родственники выстроились цепочкой (я замыкал ее), и присутствовавшие по очереди подходили к ним со словами утешения, жали руки, целовали и неизменно говорили слово, очевидно, ключевое для понимания характера армянского народа: "Терпения!"
Так говорили, наверное, и сто, и двести, и пятьсот лет назад над свежими могилами мужчин и женщин, детей и стариков, замученных, убитых кривыми турецкими ножами и ятаганами. Это слово вобрало в себя все знание, что выработал за свою долгую историю этот древний народ – и любой другой народ, который хотел бы существовать столь же долго, обязан был бы ему научиться.
Я, сын более молодого народа, был нетерпелив, тоскуя при виде чужих камней и пыли, и не было в том правды, ибо не в скорби она, а в т е р п е н и и . И когда я подумал об этом, то примирился с тем, что было вокруг меня, почувствовал себя таким же, как эти люди, точнее – одним из них, а землю эту – не чужой.
С горы машины спускались задом – словно сначала записали подъем на видео, а теперь отматывали пленку назад. Я, опасливо поглядывая то на срывающиеся из-под колес вниз камни, то на кузов опасно громыхающего над нами сзади похоронного кадиллака, полагал, что стал свидетелем еще одного обряда – типа того, когда люди глядят в зеркало, вернувшись, или стараются не наступать на еловые ветви, что у нас разбрасывают на пути похоронной процессии. Мол, там, на кладбище, начинается царство мертвых, и покидать его надо не вперед лицом, как вошел, а спиной. "Только тогда в машины не надо садиться, а то и впрямь можно пересесть в катафалк вперед ногами", – думал я. Но оказалось, что я ошибся – это вовсе был не обряд, просто замыкающей кортеж машине было неудобно развернуться, и все по инерции последовали ее примеру.
У дома нас ждали девушки с ведрами воды и ковшами – эта предусмотрительность была куда как уместна, учитывая нашу запыленность.
А потом мы сели за поминальный стол, и здесь я понял еще нечто, чего мне так не хватало помимо терпения. Я и не предполагал, что поминки станут особым испытанием для меня, я думал, что это будет, как у нас: плавным переходом от напряжения первой половины дня к состоянию застольной расслабленности. Но армянские поминки – это обряд, сохраняющий форму от начала до конца, в отличие от наших, к концу все более теряющих форму, так что даже порой забывается, по какому поводу собрались. Их даже нельзя сравнить с грузинскими, потому что отсутствует тамада: все и так знают, что делать и в какой последовательности говорить.
Сначала все мужчины по очереди выражают соболезнования главе дома (женщины слова лишены и вообще сидят отдельно). Количество тостов в смысле опьянения большого значения не имеет: армяне на поминках не пьют, а пригубляют, чокаясь, по своему обычаю, костяшками пальцев, держащих рюмку. Потом пришла очередь принимать соболезнования старшему сыну, затем – младшему. Я прилетел буквально накануне похорон, почти не спал, провел день, полный переживаний, и поэтому просто отдыхал сейчас, не нуждаясь ни в водке, ни в еде. Большинство речей произносилось по-армянски, и я мог не включаться, сохраняя на лице выражение вежливого внимания. Я не подозревал, что придет и моя очередь и что действо, собственно, будет заканчиваться мной. Когда же это случилось и все, обращаясь ко мне, стали говорить по-русски, – главным образом благодарили за то, что смог приехать, – я понял то, что поначалу понимал смутно и отстраненно.
Из многочисленной украинской и русской родни тети (их было 9 детей в семье) волею судеб прилетел только я один, и мне поневоле выпала здесь честь представлять русский и украинский народы. А если бы и я не смог прилететь (что было очень даже возможно, ибо билетов в кассе не было, и невостребованную бронь, на которую претендовало еще 18 человек, я получил с Божией помощью и по доброте аэрофлотовцев уже под конец регистрации), то это послужило бы поводом не только для горьких слов в адрес тетиных родственников (сама она в подобных случаях не считалась ни с силами, ни с затратами), но и в адрес русских и украинцев в целом – дескать, не умеют они чтить свою почившую родню. Быть может, впервые я почувствовал со всей ясностью, слушая незамысловатые, идущие от сердца слова этих людей, что каждый из нас в другой стране в любой ситуации представляет свой народ, что отношения между нациями складываются не только на страницах исторических книг, на ооновских ассамблеях, за длинными столами переговоров и в кабинетах аналитиков, они слагаются год за годом, век за веком из небольших кирпичиков, один из которых, может быть, был заложен сегодня.
И тогда я встал и так же естественно и непосредственно, как поднимал рюмку, без всякого желания непременно ответить приятным на приятное, сказал, что мне выпала редкая для русского человека возможность породниться с армянским народом, и я считаю это для себя честью и горжусь этим, и верю, что судьба не разведет нас надолго и мы обязательно будем вместе.
И вот только тогда – по взглядам, по улыбкам, по рукопожатиям – я понял, эти люди поверили, что я не просто льщу им, и стена отчуждения, существующая между армянином и иноземцем независимо от взаимного уважения, рухнула, и я действительно стал одним из них – Андрей-джан.
Но тут все закончилось – мужчины разом, как один, встали из-за стола, а женщины так же дружно покинули свою лоджию и стали убирать посуду. За одним, до половины накрытым столом, остались лишь близкие, подсела к нам, закончив приборку, сухонькая, с добрым морщинистым лицом теткина свекровь, которая на кладбище, крепко взяв меня за руку своей лапкой, сказала: "Она мне была как дочь!", и беседа за рюмкой доброй армянской водки потекла только по-русски – и я не чувствовал никакого стеснения от того, что хозяевам приходится делать это всего для одного человека, и видел, что не чувствуют этого и они.
"Терпения"
Мои впечатления об этих трех днях в Армении можно сравнить с горстью земли, что я держал в руках на кладбище. Ветер выдувал пыль, но тяжелые камни – остались.
Всех противоречий, конечно, устранить невозможно, особенно литературным путем. "Люби, люби, да не теряй головы". Как забыть, например, что теперь на российском Северном Кавказе армян, наверное, проживает столько же, сколько в самой Армении, если не больше? И что не далее как в январе нынешнего года, уже после моей поездки в Армению, на Ставрополье прошли антирусские выступления армян? Не получится ли так, что покуда мы со своим привычным благодушием размышляем, хорошо ли отворачиваться от своих всегдашних союзников и братьев во Христе, они нам готовят северокавказское Косово? Да что там Косово... В случае возникновения агрессивного армянского сепаратизма в Краснодарском крае и на Ставрополье Косово с овчинку покажется. Армяне – не албанцы... Вспомнят, глядишь, что одна из столиц древней Великой Армении называлась Армавир, и объявят, что столица будущей "Великой Армении" – Армавир краснодарский! Доказывай потом...
Быть может, я несправедлив и, обжегшись на молоке, дую на воду... Но нас, русских, слишком часто в XX веке обманывали, в том числе и братья по крови и вере, чтобы мы верили кому бы то ни было на слово, не дождавшись дел... А откровенность между друзьями, пусть и не всегда лицеприятная, главный залог доверия.
...Я был не первым из покидающих Армению, кому Большой Арарат открылся полностью, от вершины до подножия, лишь в день отъезда. Арарат, как и сама Армения, требует терпения. Я смотрел на него сквозь стекло аэропорта и думал об истории с поисками Ноева ковчега. Один из участников экспедиции на Арарат, американский астронавт Ирвинг, член экипажа "Аполлона-15", сказал: "Важно понять, желает ли Бог, чтобы ковчег был вновь открыт. Если Он сохранял его все эти годы, для этого должна быть очень серьезная причина. Я думаю о том, какой час Он изберет для этого открытия, кого призовет, чтобы найти его?"
Если верить летчику Росковицкому, то первое свидетельство об обнаружении ковчега было получено накануне страшных потрясений в судьбе России... Ирвинг прав: не в ковчеге дело и не в других чудесах – их на земле достаточно и без ковчега, взять хотя бы схождение Благодатного огня в Храме гроба Господня в Иерусалиме на православную Пасху. Что-то от падких на все необычайное западных СМИ не видно особого интереса к этому явлению. Дело не в чудесах, у Господа все чудесно, а в нас – готовы мы к ним? Событие сверхъестественное, повторяющееся каждый год в один и тот же день, для "образованного Запада" – уже не чудо. Подавай свеженького! Поэтому Иисус в "Легенде о Великом инквизиторе" Достоевского, литературной версии евангельского рассказа об искушении Христа в пустыне, и отказался от диавольского искушения доказать Свою божественную силу чудом. Чудо уже в том, по словам Достоевского, как листок на дереве растет. Или вот врезал я от души молотком по ногтю, расплющил его, он почернел, слез, а новый нарастал каким-то уродливым горбом. Но день за днем он незаметно выравнивался, горб сходил на нет – и сейчас ноготь почти такой же, как и на другой руке. Как это получается? Кто вычислил эти идеальные пропорции, рассчитал время и скорость роста? Разве это не чудо? Ведь если бы процесс выправления ногтя фиксировали каждый день по несколько секунд на пленке, а потом кадры смонтировали бы и показали в ускоренном режиме – мы увидели бы чудо. Этот феномен использован режиссером Тарковским в фильме "Солярис". Там у посланницы "космического мозга" Хари происходит мгновенная регенерация поврежденных тканей. А разве у обычных людей она не происходит, только медленнее?
Для кого-то обретение Ноева ковчега стало бы очередным доказательством бытия Бога, для кого-то – материальным свидетельством об исчезнувшей цивилизации, как найденная Шлиманом Троя. Но ведь немало и тех, кто считает самих людей безусловным свидетельством бытия Бога, а кто-то, допустим, видит в современных армянах живых наследников цивилизации, насчитывающей то ли две с половиной тысячи лет, как гайская, то ли три тысячи, как урартская, а может, и все пять, если считать со времен Ноя. Стоит ли ждать завершения поисков ковчега, чтобы почувствовать это? К тому же найдется немало людей, которые скажут об обретенном ковчеге: да, он доказывает, что предусмотрительный Ной существовал, что был всемирный потоп, но не доказывает существования Бога.
Между историей с поисками ковчега и тем, что я предполагал увидеть и что увидел в Армении, была какая-то неуловимая и труднообъяснимая связь. Она, вероятней всего, имела отношение не столько ко мне – не так уж и важно, что я увидел за три дня и что не увидел, – а к самим армянам.
Когда я думал о том, что возвращение Армении в Россию – это прежде всего проблема армян, я делал правильный вывод, но с помощью не совсем правильной, утрированной мной в качестве литературного приема логики – типа американской: "Это ваши проблемы".
Русская империя – и впрямь спасительный ковчег для таких народов, как армянский, но в него теперь нельзя ни загнать никого насильно, ни тем более использовать часть территории России в качестве такого ковчега. Джеймс Ирвинг понял, что бесперспективны попытки найти Ноев ковчег, исходя из научной задачи, – " в а ж н о п о н я т ь , ж е л а е т л и Б о г , ч т о б ы к о в ч е г б ы л в н о в ь о т к р ы т ". Точно так же не принесет успеха объединение, решенное как чисто политическая задача. Нельзя дважды войти в одну и ту же реку – и механически повторить 1828-й или 1922-й год тоже нельзя. Если Бог подверг армянский народ новым испытаниям, то он должен сам пройти путь до конца. Ожидает ли его в конце пути ковчег спасения, зависит от того, насколько сильно захочет этого сам армянский народ. Главное для нас – не мешать.
Пожелаем же армянам на этом пути того, что они сами желают себе уже много веков – т е р п е н и я . И другим народам бывшего Союза тоже.
М.Ковров • О драматургии (Наш современник N5 2001)
МИХАИЛ КОВРОВ
О ДРАМАТУРГИИ
(Русский Канон)
Когда-то умели отличать хорошую пьесу от плохой. Аристотель считал, что если эпизоды следуют друг за другом без всякой необходимости, то такие пьесы сочиняются плохими поэтами вследствие их собственной бездарности ("Поэтика", гл. 9). Сейчас этого уже не понимают.
Прозаик и драматург Юрий Олеша записывает в дневнике (пятидесятые годы)*: "Я мог бы написать "Мертвые души", "Божественную комедию", "Дон Кихота". По крайней мере, мне понятно, как это написано. Но есть произведения, которые я не мог бы написать даже принципиально. Это пьесы Чехова; я не знаю, как они написаны. Почему он их кончает именно тут; почему делает тот или иной переход именно там; зачем в "Трех сестрах" пожар и что это за изящная жизнь, о которой мечтает провинциальный артиллерийский офицер?"
Тем не менее Олеша считает пьесы Чехова хорошими (он не объясняет, почему). "Безусловно, это одно из удивительнейших явлений русской литературы, наиболее личное, не имевшее ни примеров, ни продолжения". Толстой не смог дочитать "Трех сестер" до конца.
Эврипид, по словам Аристотеля, изображал людей такими, каковы они есть, Софокл – какими они должны быть. Еще он пишет: комедия стремится изображать худших, а трагедия – лучших людей, нежели ныне существующие. Сейчас, когда, скажем, для Толстого древнегреческий философ Платон – еще учитель человечества, а для Николая Федорова (1829-1903) – его одностороннее уродливое развитие, при котором обожание идей переходит в безумное отделение мысли от дела, слова Аристотеля совершенно непонятны; многократно менялось отношение не только к тому, что говорят древние, но и к ним самим. Платонов, кажется, вколачивает последний гвоздь: "Вся философия есть способ самозащиты угнетенных людей против угнетателей, путем поисков такого слова, чтоб их угнетали не до смерти, чтоб слово это подействовало на угнетателей особым, неизвестным магическим способом"**.
Все настолько запуталось, что сейчас, например, можно прочитать: "Самый плохой шекспировский спектакль, скверно отрежиссированный, сыгранный слабыми, не умеющими декламировать стихи актерами, и по своему масштабу, и по качеству неизменно превосходит постановку Ибсена или Мольера, будь она дурна или хороша"***. Комментарии, по-моему, не нужны.
Первым, кому удалось ознакомиться с западным театром, был Авраамий Суздальский. Во время путешествия в 1487 г. на знаменитый флорентийский собор проездом, в Любеке, он видел представление "действа" Благовещения. Еще двух, посланников царя Михаила Федоровича Проестева и Матвеева, присутствующих в Польше на придворном спектакле, где они видели "комедию, а по-русски потеху", упоминает Соловьев в IX томе "Истории России". Три комедии во Флоренции в 1659 г. видел Лихачев. Потемкин, в Париже, в 1668 году смотрел комедии "Игра любви и фортуны" и "Амфитрион". Оба – царские посланники.
Первое представление в первом в Москве и в России Преображенском театре состоялось по царскому распоряжению от 4 июня 1672 года: "Великий Государь Царь и Великий Князь Алексей Михайлович, всея Великия и Малыя и Белыя России Самодержец, указал иноземцу, магистру Ягану Готфриду учинить комедию и на комедии действовать из Библии книгу Эсфирь и для того действа устроить хоромину". Хотя ранее, в 1648 году, им же особой грамотой велено было преследовать со всякой строгостью "хари" (маски), скоморошьи игры и музыку на всяких "бесовских гуденных сосудах".
Первую оркестровую музыку московский народ услышал 2 мая 1606 года при торжественном въезде в Москву Марины Мнишек. Когда Марина проехала третью городскую стену и выехала на площадь перед Кремлем, с помоста, устроенного для торжества, раздались звуки флейт, труб и литавр. Маски же были приготовлены к первому маскараду, который должен был состояться в воскресенье 18 мая и не состоялся. Они были вытащены 17 мая на площадь к нагому трупу самозванца с криками: "вот боги, которым молился расстрига!" Именно об этих масках и бесовских гуденных сосудах помнят в 1648 г.
Премьера "Артаксерксова действа" в Преображенском театре состоялась 17 (27 – по новому стилю) октября 1672 года и продолжалась десять (!) часов. Театр имел небольшие размеры: квадрат со стороною 21 м и высотою 4,3 м. Стены и полы были обиты войлоком и убраны красным и зеленым сукном и коврами. Простые деревянные скамьи для зрителей. Царское место, впереди других, было обито красным сукном. Сценa отделена от зрительного зала брусом с перилами, занавес (шпалер) – раздвижной на медных кольцах по железному пруту. Сцена и зрительный зал освещались сальными свечами, закрепленными в досках.
Царь был в восхищении от спектакля и щедро одарил актеров, на следующем представлении присутствовали царица и царевны. Для них были устроены особые места, огороженные частой решеткой, скрывавшей их от публики. В следующем году в репертуаре Преображенского театра появились пьесы светского содержания, среди которых особенным успехом у придворных дам пользовалась "Жалостная комедия об Адаме и Еве".
Тексты пьес того времени поражают сейчас наше воображение:
Она. Вы так мне флатируете, что уж невозможно.
Он. Вы мне не поверите, что я вас адорирую.
Он. Я этого, сударь, не меритирую.
Он. Я думаю, что вы довольно ремаркированы быть могли, чтобы я опреде вас, всегда в конфузии.
Она. Что вы дистре, так это может быть отчего другого.
Он. Я все, кроме вас, мепризирую.
Она. Я этой пансе не имею, чтоб я и впрямь в ваших глазах емабль была.
Он. Треземабль, сударыня, вы как день в моих глазах.
Она. И я вас очень естимую, да для того я и за вас нейду; когда б вы и многие калите имели, мне б вас больше естимовать было уж нельзя.
Он. А для чего, разве б вы любить меня не стали?
Она. Дворянской дочери любить мужа, ха, ха, ха; Это посацкой бабе прилично!
Он. Против этого спорить нельзя, однако ежели б вы меня из одоратера сделали своим амантом, то б это было пардонабельно.
Она. Пардонабельно любить мужа! ха, ха, ха; вы ли полно это говорите, я б не чаяла, чтоб вы так не резонабельны были.
Любой театрал вам скажет, что этот текст написан в конце XX века. Спор об авторстве (Л. Петрушевская, Г. Горин или Н. Коляда) трудноразрешим: большинство идущих сейчас в театрах пьес написаны по данному образцу.
Это А. Сумароков, "Пустая ссора", середина восемнадцатого столетия.
Чехов говорил: драматургов сейчас пятьсот тридцать шесть и все они имеют успех; так и в наши дни; исключения редки: Цветаева, Платонов.
Тот же Платонов догадался: хорошая пьеса или плохая – одинаково интересно; скучных и бессмысленных пьес нет, если зритель бдительно ищет смысл жизни. В театре действует ищущая тоска зрителя, а не умелость актеров и драматургов. Он хочет оказаться в месте каком-нибудь. Вот в этой комнате.
Им важно знать, что делать по выходе отсюда из дверей. Они, как и положено в театре, прикидываются, что все пьесы им одинаково интересны; сидят, зачарованные...
Первым внятно об этом сказал Толстой: почти все, что считается искусством, не только не есть настоящее и хорошее искусство, а подделка под него. Реакция на анализ Толстого через сто лет такова: "Если ты Толстой, можно, наверное, обойтись и без Шекспира, и все же мы многим обязаны Толстому, распознавшему истинную природу того, что составляет силу Шекспира и его "злоумышление" – свободу от морали" (пред. ссылка, с. 203). И теперь, когда апологеты Западного Канона нам говорят: "Чтение очень хороших писателей – скажем, Гомера, Данте, Шекспира, Толстого – не делает нас лучшими гражданами, чем мы были"*, мы думаем: это, может быть, и справедливо; но только относительно первых трех.
Апологеты Западного Канона говорят: "Искусство совершенно бесполезно, согласно блистательному Оскару Уайльду, который был прав относительно всего"**. На что Платонов заметил: "Значит ваше все – ничто!"
В одном из своих эссе Вирджиния Вулф писала (1919): "Самые элементарные замечания о современной художественной прозе вряд ли могут обойтись без упоминания о русском влиянии, и можно рискнуть, заявив, что писать о художественной прозе, не учитывая русской, значит попусту тратить время. Если мы хотим понять человеческую душу и сердце, где еще мы найдем их изображенными с такой глубиной? Если нас тошнит от собственного материализма, то самые скромные русские романисты обладают естественным уважением к человеческому духу... В каждом великом русском писателе мы различаем черты святого, поскольку сочувствие к страданиям других, любовь к ним ведут их к цели, достойной самых утонченных требований духа, составляющих святость. Именно святость в них заставляет нас ощутить наше безверие и обыденность и делает многие известные романы мелкими и пустыми. Заключения русского ума, столь всеобъемлющие, исполненные сострадания, неизбежно имеют привкус исключительной грусти... Именно ощущение, что нет ответа на вопросы, которые жизнь ставит один за другим, и что история заканчивается в безнадежной вопросительной интонации, наполняет нас глубоким и, в конце концов, может быть, обидным отчаянием. Возможно, они и правы: разумеется, они видят больше, чем мы, и при этом без сложных помех, свойственных нашему видению".
В Западном Каноне проблема выбора решается своеволием, в Русском – она ощущается именно как проблема: "Есть бесконечность путей, а мы идем только по одному. Другие пути лежат пустынными и просторными, на них никого нет. Мы же идем смеющейся любящей толпой по одной случайной дороге... Вселенная могла бы быть иной, и человек мог бы поворотить ее на лучшую дорогу. Но этого нет и, может, не будет. От такой мысли захлопывается сердце и замораживается жизнь" (Платонов. "Поэма мысли", 1920).
В Русском Каноне определяющим является характер чувств, передаваемых автором, и в этом смысле пьесы Островского философичнее пьес Шекспира, если последние трактовать так, как это делают апологеты Западного Канона.
Почему самый плохой шекспировский спектакль выше любой постановки любого автора? Потому что предтечей Лира, говорит Г. Блум, автор упомянутого "Западного Канона", "является не литературное воплощение другого короля, а прообраз всех властителей – Яхве, сам Господь".
Наибольший восторг у Блума вызывает Фальстаф, оправдывающий свое право заниматься разбоем на больших дорогах: "Что делать, Хэл, это мое призвание, а для человека не грех следовать своему призванию". Искренность книги Блума ошеломляет и сравнима лишь со стихами Майи Энджелов (Angelou) в честь инаугурации президента Клинтона, которые в передовице "Нью-Йорк таймс" были названы произведением уитменовской мощи. Последний бастион Западного Канона, Соединенные Штаты Америки, постоянно испытывают необходимость оправдания бомбардировок Хиросимы и Нагасаки, как следования своему призванию. Книга Блума с ликованием встречена изданиями, финансируемыми фондом Сороса. Почти все рецензенты – сотрудники радиостанции "Голос Америки" и ее филиалов, бывшие и настоящие. В центре современного Западного Канона, который давно уже – практическая философия канцеляриста, стоят Блумы, а Шекспир тут ни при чем.
Отрицание Западного Канона началось не с Толстого. Еще митрополит Кирилл в соборных правилах 1274 года говорит: "Паки же уведихом бесовская еще держаще обычая треклятых эллин, в божественные праздники позоры некаки бесовския творити, со свистанием и с кличем и с воплем сзывающие неки скаредныя пьяницы". Поучение священнослужителям 1499 года категорически повелевает: "аще будут на браце или в пиру позоры каковы, отходи прежде видения!"
Чаадаев о Гомере: "Гибельный героизм страстей, грязный идеал красоты, необузданное пристрастие к земле – все это заимствовано нами у него... греки решились таким образом идеализировать и обоготворять порок и преступление... поэзия зла существовала только у них и у народов, унаследовавших их цивилизацию". Толстым, в трактате об искусстве, показано, что все разговоры о "красоте" являются продолжением все тех же схоластических бесед, которыми люди утомляли себя в средние века.
Н. Федоров не понимал Дантова счастья, при котором грешники осуждаются на вечные муки, а праведники – на созерцание этих мук; не признавал неизменности (по Данте) человеческой природы и незыблемости местоположения, предуготованного нам в вечности.
Толстой говорит: "Истинное произведение искусства есть только то, которое передает чувства новые, не испытанные людьми".
В 1888 г. Чехов пишет Суворину: публика, слушая оперу "Евгений Онегин", плачет, когда Татьяна пишет свое письмо*, "публика, как она ни глупа, все-таки в общем умнее, искреннее и благодушнее... актеров и драматургов".
Искусство всегда растет благодаря благоприятному случаю, пишет Платонов; что естественно в мире, где господствуют законы случайного блуждания**. Вряд ли бы Шекспир стал драматургом, если бы, убегая от преследования сэра Томаса (в лесах которого он браконьерствовал, охотясь на оленей) и попав в Лондон, не устроился присматривать за лошадьми приезжавших в театр господ.
Такова же история рождения и русского национального театра. В конце 1749 года ярославский купец Федор Волков был по торговым делам в Петербурге и случайно попал на кадетский спектакль кружка "любителей российской словесности". Увидя Никиту Афанасьевича Бекетова в роли Синава (трагедия Сумарокова "Синав и Трувор"), как рассказывал он впоследствии Дмитревскому, "я пришел в такое восхищение, что не знал, где был: на земле или на небесах; тут родилась во мне мысль завести свой театр в Ярославле". И уже в 1751 году опять же случайно заглянувший в Ярославль сенатский экзекутор Игнатьев был настолько восхищен "затеей", что ярославцев немедленно потребовали в столицу. Сохранился рапорт генерал-прокурора князя Трубецкого Императрице Елизавете Петровне, устанавливающий дату прибытия ярославцев в Петербург – 3 февраля 1752 г. Их разместили в Смольном. Очень быстро*** любительская затея была доведена до официального признания государственной необходимости: Указа Правительственному Сенату от 30 августа 1756 г. об учреждении русского театра: "...дирекция того русского театра поручается от нас бригадиру Александру Сумарокову".
И все же странно, что при всеобщем господстве случайности разница между Западным и Русским Каноном так очевидна, что Станиславский мог, например, сказать: "Большинство из новой театральной Москвы относится не к русской природе, и никогда не свяжется с ней, а останется лишь наростом на теле". То есть как бы все и без слов понятно. Вот мы чувствуем, например, что на этот спектакль не только пятый или тринадцатый, но и второй раз не придем. Да, не придем.
Греческие трагедии создавались для однократного исполнения. В 1748 году в России был разрешен свободный вход на спектакль ("только бы одеты были не гнусно"), а тут я как-то был на семьсот сорок четвертом представлении по очень слабой инсценировке "Мертвых душ". А ведь еще Островский говорил о своей пьесе, что она так хороша, что может выдержать три представления. Что-то изменилось в театре в самое последнее время; но что?
Впрочем, и раньше изменения бывали стремительными. Когда Шекспиру было двенадцать лет, в Лондоне был построен первый постоянный театр, к концу века их было уже девять. Никаких декораций не было*. "Гамлет" шел без антрактов, с двух до четырех часов дня (свечи зажигались в церквях и то лишь на Рождество). Деление на акты стало важным, когда спектакли были перенесены на вечернее время; размер актов пьес Мольера определялся временем сгорания свечи. Первая актриса появилась в России в 1759 году (до тех пор роли женщин исполнялись переодетыми мужчинами), теперь их хоть пруд пруди. Даже пьесы Чехова сто лет назад были совершенно другими. Вот как описывает очевидец премьеру "Иванова".
"Это было что-то невероятное, публика вскакивала со своих мест, одни аплодировали, другие шикали и громко свистели, третьи топали ногами. Стулья и кресла в партере были сдвинуты со своих мест, ряды их перепутались, сбились в одну кучу, так что после нельзя было найти своего места; сидевшая в ложах публика встревожилась и не знала, сидеть ей или уходить. А что делалось на галерке, то этого невозможно себе и представить: там происходило целое побоище". Такого возбуждения в публике отродясь не видел суфлер, прослуживший в театре 32 года. Роли знали только Давыдов (Иванов) и Глама-Мещерская (Сарра), остальные играли по суфлеру и по внутреннему убеждению. На премьере присутствовала вся семья Чехова и многие его знакомые. Маша, сестра, находилась в полуобморочном состоянии, с М. Дюковским сделалось сердцебиение и он бежал, а А. Киселев ни с того ни с сего схватил себя за голову и возопил: "Что же я теперь буду делать?" Чехов выходил на вызовы, Давыдов тряс ему руку, а Глама на манер Манилова другую его руку прижимала к своему сердцу. Чехову было двадцать семь. На следующий день Чехова посетил известный драматург Виктор Крылов, на пьесах которого держался репертуар Малого театра, и предложил переработать пьесу, гонорар – пополам.








