Текст книги "Наследник фараона"
Автор книги: Мика Тойми Валтари
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 43 страниц)
4
В Обители Жизни, которая была частью великого храма Амона, номинально обучением руководили царские врачи, каждый по своей специальности. Впрочем, мы редко видели их, ибо у них была обширная практика, они получали от богачей дорогие подарки и жили в просторных загородных домах. Но когда в Обитель Жизни приходил какой-нибудь пациент, чья болезнь ставила в тупик обыкновенных врачей, или если они не решались взять на себя лечение, обычно появлялся царский врач, чтобы лечить его, а заодно продемонстрировать свое искусство тем, кто специализировался в его области. Таким образом, даже самый бедный больной мог воспользоваться помощью царского врача во славу Амона.
Период обучения был долог даже для тех, кто обладал талантом. Мы должны были прослушать курс о лекарствах и их дозировке, знать названия и свойства трав, время года и часы, когда их следует собирать, а также научиться высушивать их и готовить из них экстракты, ибо врач должен уметь изготовлять в случае необходимости свои собственные лекарства. Многие из нас роптали на это, не находя в этом смысла, ибо достаточно было написать рецепт, чтобы получить из Обители Жизни все известные лекарства, надлежащим образом приготовленные и дозированные. Я покажу, однако, как впоследствии это знание сослужило мне добрую службу.
Мы должны были изучить названия различных частей тела, а также функции и назначение каждого органа. Мы учились управлять скальпелем и пинцетами, но прежде всего нам следовало приучить наши руки распознавать болезнь – как по исследованию естественных отверстий, так и пальпацией; по глазам мы также должны были определять характер недомогания. Мы должны были научиться помогать женщине при родах, когда повитуха с этим не справлялась. Мы должны были уметь вызывать боль и смягчать ее по обстоятельствам и отличать пустяковые жалобы от серьезных, а заболевания психические от физических. Нам нужно было распознавать в жалобах больного правду и ложь и уметь задавать вопросы, с тем чтобы получить ясную картину недуга.
За длительным периодом испытания наступил день, когда – после долгого очищения – я облачился в белую тогу и начал работать в приемном зале, где учился рвать зубы у здоровенных детин, перевязывать раны, вскрывать скальпелем нарывы и вправлять сломанные конечности. Все это было для меня не ново; благодаря урокам отца я делал большие успехи, и мне поручили опекать моих товарищей и наставлять их. Порой я получал такие же подарки, как и врачи, и я вырезал свое имя на том зеленом камне, что подарила мне Нефернефернефер, и потому мог ставить свою печать под рецептами.
На меня возлагали еще более ответственные задания. Я дежурил в покоях, где лежали неизлечимо больные, и ассистировал знаменитым врачам в лечении и при операциях, во время которых на одного вылеченного приходилось десять умерших. Я понял, что в смерти нет ничего страшного для врача, а к больным она часто приходит как милосердный друг, так что их лица после смерти становились безмятежнее, чем когда бы то ни было за всю их трудную жизнь.
Я все еще был слеп и глух, пока однажды не пришло прозрение, как это случилось в моем детстве, когда изображения, слова и буквы обрели жизнь. Мои глаза вновь открылись, и я словно очнулся ото сна; дух мой преисполнился радости, ибо я сам себе задал вопрос «почему?» Сокровенная тайна истинного знания и заключена в вопросе «почему?» Этот вопрос могущественнее, чем свирель Тота, и убедительнее, чем надписи, высеченные на камнях.
Это случилось так. Ко мне пришла женщина, не имевшая детей и считавшая себя бесплодной, ибо ей было уже сорок лет. Но ее месячные очищения прекратились, и она была встревожена; она пришла в Обитель Жизни, поскольку боялась, что одержима злым духом, который отравляет ее тело. Как предписывалось в таких случаях, я посадил в землю пшеничные зерна, поливая половину из них нильской водой, а остальное – мочой женщины. Затем я выставил эту землю на солнце и велел женщине вернуться через два дня. Когда она пришла снова, зерна проросли, причем политые нильской водой побеги были мелкие, а другие – зеленые и крепкие.
То, что писали в старину, оказалось правдой, и я сказал удивленной женщине:
– Радуйся, ибо святой Амон в милосердии своем благословил твое чрево и ты произведешь на свет дитя, как и другие избранные женщины.
Бедная душа зарыдала от радости и дала мне серебряный браслет со своего запястья, весивший два дебена, ибо она давно уже потеряла надежду. И как только она поверила мне, она спросила: «Это сын?» – полагая, что я всеведущий. Я набрался храбрости, посмотрел ей в глаза и сказал: «Это сын». Ибо шансы были равны, а в это время мне везло. Женщина еще больше обрадовалась и подарила мне браслет с другого запястья весом в два дебена.
Но когда она ушла, я спросил себя, возможно ли, чтобы пшеничное зерно открыло то, чего не может обнаружить ни один врач, и знало это прежде, чем глаз может обнаружить признаки беременности? Призвав всю свою решимость, я спросил об этом моего учителя. Он только взглянул на меня как на слабоумного и сказал: «Так написано». Но это не было ответом.
Я снова собрался с духом и задал тот же вопрос царскому акушеру в родильном доме. Он ответил:
– Амон превыше всех богов. Его око видит чрево, восприявшее семя; если он допускает зачатие, почему он не может, также допустить, чтобы прорастало зерно, политое мочой беременной женщины?
Он тоже уставился на меня как на полоумного, но и это не было ответом.
Тогда мои глаза открылись, и я понял, что врачи в Обители Жизни знают лишь писаные правила и традиции и ничего более. Если я спрашивал, почему гноящиеся раны прижигают, тогда как обычные просто перевязывают и бинтуют, и отчего нарывы излечиваются плесенью и паутиной, они замечали только: «Так было всегда». Точно также хирург мог выполнить 182 предписанные операции, а также иссечения соответственно своему опыту и мастерству – хорошо или плохо, быстро или медленно, более или менее безболезненно; но большего сделать он не мог, ибо лишь эти операции были описаны и объяснены в книгах и ничего более никогда не было сделано.
Бывали случаи, когда больной худел и бледнел, хотя врач не мог обнаружить у него ни болезни, ни повреждения; его можно было укрепить или вылечить диетой из сырой печени жертвенных животных, очень дорого стоящей, но ни в коем случае нельзя было спросить «почему?». У некоторых были боли в животе и жжение в руках и ногах. Они получали слабительное и наркотики; одни выздоравливали, другие умирали, но ни один врач не мог предсказать, выживет больной или его живот раздуется и он умрет. Никто не знал, отчего это происходит; никому не дозволялось искать ответа.
Я скоро заметил, что задаю слишком много вопросов, ибо люди начали коситься на меня, а те, кто пришел после меня, уже стали моими начальниками. Тогда я снял мое белое одеяние, очистился и покинул Обитель Жизни, унося с собой два серебряных запястья, весивших вместе четыре дебена.
5
Когда я покинул храм, чего не делал годами, то увидел, что, пока я работал и учился, Фивы изменились. Я заметил это, проходя вдоль улицы Рамс и через рынки. Везде царило оживление; одежда людей стала более изысканной и дорогой, так что с трудом можно было отличить мужчин от женщин по их парикам и складчатым юбкам. Из винных магазинов и борделей доносилась пронзительная сирийская музыка; чужеземная речь слышалась на улицах, где сирийцы и богатые негры без стеснения общались с египтянами.
Богатство и мощь Египта были безмерны; в течение столетий ни один враг не вторгался в его города, и люди, которые никогда не знали войны, достигли уже среднего возраста. Но не могу сказать, стали ли люди от этого хоть сколько-нибудь счастливее, ибо их глаза были беспокойны, движения торопливы, и казалось, что они все время нетерпеливо ждут чего-то нового и не удовлетворены сегодняшним днем.
Я шел один вдоль фиванских улиц с чувством тяжести и протеста в душе. Вернувшись домой, я обнаружил, что мой отец Сенмут состарился; спина его сгорбилась и он не мог больше разбирать писаных иероглифов. Моя мать Кипа тоже постарела; она передвигалась с одышкой и не говорила ни о чем, кроме своей могилы, ибо на свои сбережения отец купил могилу в Городе Мертвых на западном берегу реки. Я видел ее: это была красивая гробница, сложенная из глиняных кирпичей, слепленных из ила, с традиционными надписями и картинками на стенах, а вокруг нее были сотни и тысячи подобных могил; жрецы Амона продавали их честным бережливым людям за большую цену: те платили ее, чтобы обрести бессмертие. Я переписал Книгу Смерти, которую следовало положить в их гробницу, чтобы они не заблудились в своем долгом путешествии; это была прекрасная, отлично написанная книга, хотя и не украшенная цветными картинками, как те, что продавались в книжном дворе храма Амона.
Мать дала мне поесть, а отец расспрашивал меня о занятиях; но кроме этого нам нечего было сказать друг другу; дом казался мне таким же чужим, как улицы и люди на улицах. На сердце у меня стало еще тяжелее, пока я не вспомнил храм Пта и Тутмеса, который был моим другом и собирался стать художником. Я думал: «В моем кармане четыре дебена серебра. Я разыщу моего друга Тутмеса, и мы сможем вместе повеселиться и попировать, ибо я не нахожу никакого ответа на мои вопросы».
Итак, я попрощался с родителями, сказав, что должен вернуться в Обитель Жизни, и незадолго до захода солнца разыскал храм Пта. Узнав у привратника, где находится художественная школа, я вошел и осведомился об ученике Тутмесе; только тогда я услышал, что его давным-давно исключили. Ученики плевали на землю передо мной, произнося его имя, потому что при этом был их учитель; когда же он отвернулся, они посоветовали мне пойти в таверну под названием «Сирийский кувшин».
Я нашел эту таверну; она находилась между бедным и богатым кварталами, над дверью ее была надпись, восхваляющая вино с виноградника Амона, а также и то, что доставляли из порта. Внутри художники, сидя на корточках на полу, писали картины, тогда как какой-то старик меланхолически созерцал пустую винную чашу, стоящую перед ним.
– Синухе, клянусь всеми гончарными кругами! – воскликнул кто-то, вскочив с поднятыми в удивлении руками и приветствуя меня.
Я узнал Тутмеса, хотя ею грязная накидка превратилась в лохмотья и глаза были налиты кровью, а на лбу красовалась большая шишка. Он возмужал и похудел, и в углах его рта появились морщинки, но глаза его все еще хранили бодрый, озорной, неотразимый блеск; он нагнулся, пока мы не коснулись друг друга щеками. Я понял тогда, что мы все еще друзья.
– У меня тяжело на душе, – сказал я ему. – Все суета, и я разыскал тебя, чтобы мы вместе порадовали наши сердца вином, ибо никто не отвечает на мой вопрос «почему?»
Тутмес поднял свой фартук, показывая, что у него нет денег на покупку вина.
– Я принес четыре дебена серебра на своих запястьях, – произнес я с гордостью.
Затем Тутмес указал на мою голову, которая все еще была выбрита, поскольку я хотел показать людям, что был жрецом первой ступени – это все, чем я мог гордиться. Но теперь мне было досадно, что я не отпустил волосы, и я раздраженно сказал:
– Я врач, а не жрец. Кажется, я прочел над дверью, что здесь можно получить вино из порта; давай же попробуем, каково оно на вкус.
Тутмес заказал смешанное вино, и пришел раб, чтобы полить воду нам на руки, и поставил на низкий стол перед нами жареные семена лотоса. Сам хозяин принес ярко раскрашенные кубки. Тутмес поднял свой кубок, выплеснул немного на пол и сказал:
– За божественного Гончара! Разрази чума художественную школу и ее учителей! – И он перечислил имена самых ненавистных ему.
Я тоже поднял свой бокал и уронил каплю на пол.
– Во имя Амона! Пусть у него вечно будет дырявая лодка, пусть лопнет брюхо его жрецов и пусть чума унесет всех тупиц-учителей в Обители Жизни! – Но я произнес это тихим голосом и оглянулся вокруг, чтобы кто-нибудь чужой не услышал мои слова.
– Не бойся, – сказал Тутмес. – В этой таверне столько раз давали в морду соглядатаям Амона, что с них уже хватит подслушивания, а все мы, находящиеся здесь, уже пропащие. У меня не было бы даже хлеба и пива, не осени меня мысль рисовать книжки с картинками для детей богатых.
Он показал мне свиток, над которым работал, когда я пришел. Я не мог сдержать смеха, ибо он изобразил здесь крепость, которую дрожащая испуганная кошка защищала от нападения мышей, а также гиппопотама, распевающего на вершине дерева, тогда как голубь с трудом карабкался туда по лестнице.
Карие глаза Тутмеса светились улыбкой, но она исчезла, когда он развернул папирус дальше и раскрыл картинку, изображающую лысого маленького жреца, который ведет в храм на веревке огромного фараона, как ведут жертвенное животное. Затем он показал мне низенького фараона, склонившегося перед гигантской статуей Амона. Он кивнул головой в ответ на мой вопросительный взгляд.
– Видишь? Взрослые тоже смеются над этими нелепыми картинками. Смешно, когда мыши атакуют кошку или жрец тащит фараона, но люди понимающие начинают о многом задумываться. Поэтому у меня не будет нужды в хлебе и пиве, пока жрецы не изобьют меня до смерти на улице. Такое уже случалось.
– Давай выпьем, – сказал я, и мы выпили как следует, но на душе у меня не стало легче. Теперь я задал ему свой вопрос:
– Не следует спрашивать «почему?»
– Конечно, не следует, ибо человеку, который осмеливается задать вопрос «почему?», нет места в стране Кем. Все должно быть, как было, и ты это знаешь. Я трепетал от радости, когда поступил в школу искусств. Я был похож на человека, который, изнывая от жажды, приник к источнику, на голодного, схватившего кусок хлеба. И я узнал много замечательных вещей… О да! Я узнал, как держать перо и обращаться с резцом, как слепить из воска то, что будет высечено из камня, как шлифовать камень, как подбирать для мозаики цветные камни и как писать красками на гипсе. Но когда я страстно желал приступить к работе и сделать то, о чем я мечтал, меня поставили мять глину, чтобы лепили из нее другие. Потому что выше всего стоит условность. В искусстве не меньше условности, чем в литературе, и тот, кто нарушает ее, будет проклят.
С начала времен было установлено, как надо изображать стоящую фигуру и как сидящую, как лошадь, поднявшуюся на дыбы, и как быка под ярмом. Испокон веку техника была предопределена, и кто бы ни отступил от этого, будет непригоден для храма, и нет для него ни камня, ни резца. О, Синухе, друг мой, я тоже спрашивал «почему?» – только слишком часто. Вот оттого и сижу здесь с шишками на голове.
Мы выпили и повеселели, и сердцу моему стало легче, словно в нем вскрыли нарыв, ибо я не был больше одинок.
– Синухе, мой друг, мы родились в странное время. Все мельчает – изменяет свою форму, как глина на гончарном круге. Меняются одежда, слова, обычаи, и люди больше не верят в богов, хотя и боятся их. Синухе, друг мой, верно, мы родились, чтобы увидеть конец света, ибо мир уже стар и прошло целых двенадцать веков с тех пор, как построили пирамиды. Когда я думаю об этом, мне хочется охватить голову руками и рыдать как ребенок.
Но он не плакал, ибо мы пили смешанное вино в ярко раскрашенных кубках, и всякий раз, вновь наполняя их, хозяин «Сирийского кувшина» кланялся и простирал руки вперед. Время от времени приходил раб, чтобы полить воду нам на руки. На душе у меня стало легко, как у ласточки в преддверии зимы; мне хотелось читать стихи и обнять весь мир.
– Пойдем в бордель, – смеясь, предложил Тутмес. – Послушаем музыку, поглядим на танцующих девочек и развеселим наши сердца. Давай не будем больше спрашивать «почему?» или требовать, чтобы наш кубок был полон.
Мы побрели вдоль улиц. Солнце село, и я в первый раз узнал такие Фивы, где никогда не бывает ночи. В этих ярких, шумных кварталах перед борделями пылали факелы, а на углах улиц на колоннах горели светильники. Рабы бегали взад и вперед с носилками, и крики скороходов смешивались с музыкой, доносящейся из домов, и с воплями пьяных.
Еще ни разу в жизни не переступал я порога борделя и был поэтому немного испуган. Тот, в который привел меня Тутмес, назывался «Кот и виноград». Это был хорошенький домик, залитый нежным золотистым светом. Там были мягкие циновки для сидения, и юные и, на мой взгляд, прелестные девушки отбивали такт под музыку флейт и арф. Когда музыка прекратилась, они подсели к нам и попросили меня угостить их вином, ибо у них совершенно пересохло в горле. Затем две обнаженные танцовщицы исполнили сложный танец, требующий большого мастерства, и я с интересом следил за ними. Как врач я привык видеть обнаженных женщин, но никогда еще не видел колышущейся груди или маленького живота, двигающегося так соблазнительно, как эти.
Но от музыки мне снова стало грустно, и я начал тосковать, сам не зная о чем. Красивая девушка взяла мою руку, прижалась ко мне сбоку и сказала, что у меня глаза мудреца. Но ее глаза не были так зелены, как Нил в разгар лета, и ее одежда, хотя и оставляла обнаженной ее грудь, была не из царского полотна. Так что я пил вино и не только не глядел в ее глаза, но и не чувствовал никакого желания назвать ее сестрой или насладиться с ней. И последнее, что я помню об этом месте, – это злобный пинок негра и шишку на голове, которую я набил, падая с лестницы. Вышло все точно так, как предсказала моя мать Кипа: я валялся на улице без гроша в кармане, пока Тутмес не взвалил меня на свои сильные плечи и не притащил к молу, где я смог досыта напиться нильской воды и омыть лицо, руки и ноги.
В это утро я пришел в Обитель Жизни с опухшими глазами и болящей шишкой на голове, в грязном плаще и без малейшего желания задавать вопрос «почему?». Я должен был дежурить у глухих и тех, чьи уши поражены болезнью, так что я быстро помылся и надел белую одежду. По дороге я встретил своего руководителя, и он начал бранить меня, употребляя выражения, которые я уже читал в книгах и знал наизусть.
– Что из тебя выйдет, если ты по ночам бегаешь по улицам и не считаешь выпитых кубков? Что из тебя выйдет, если ты бездельничаешь, проводя время в борделях и разбивая палкой кувшины с вином, и беспокоишь честных горожан? Что из тебя выйдет, если ты проливаешь кровь и бежишь от стражи?
Но, выполнив свой долг, он удовлетворенно улыбнулся про себя, повел меня в свою комнату и дал мне слабительное, чтобы очистить мой желудок. Мое настроение поднялось, так как я понял, что в Обители Жизни на вино и бордели смотрят сквозь пальцы, если перестаешь спрашивать «почему?»
6
Так что и меня охватила фиванская лихорадка, и я полюбил ночь больше, чем день, мерцание факелов больше, чем солнечный свет, сирийскую музыку больше, чем своих больных, и шепот хорошеньких девушек больше, чем старые запутанные тексты на пожелтевших бумагах. Но никто не возражал против этого, так как я выполнял свою работу в Обители Жизни, удовлетворяя своих руководителей, и рука моя оставалась твердой. Все это составляло часть жизни посвященного; немногие ученики могли позволить себе обзавестись собственным домом и жениться в период обучения, и мой руководитель дал мне понять, что было бы хорошо, если бы я перебесился, дал себе волю и развлекался. Но я не сходился ни с одной женщиной, хотя полагал, будто знаю, что их тело не жжет страшнее огня.
Времена были беспокойные, и великий фараон был болен. Я увидел его сморщенное старческое лицо, когда его принесли в храм во время осеннего празднества разукрашенного золотом и драгоценными камнями, неподвижного, как статуя, с головой, склоненной под тяжестью двойной короны. Врачи не могли более помочь ему, прошел слух, что дни его сочтены и что наследник скоро станет его преемником, – а наследник был всего лишь подростком, как и я сам.
Службы и жертвоприношения совершались в храме Амона, но Амон не мог помочь своему божественному сыну, хотя фараон Аменхотеп III воздвиг ему величайший за все времена храм. Говорили, что царь разгневался на египетских богов и спешно послал вестников к своему тестю, царю Митанни, желая, чтобы чудотворная Иштар из Ниневии прибыла исцелить его. Но, к радости жрецов, даже чужеземные боги не смогли вылечить фараона. Когда река начала подниматься, царский черепной хирург был вызван во дворец.
За все время, что я провел в Обители Жизни, я ни разу не видел Птагора, ибо трепанации были редки, а в период моего обучения мне не позволяли присутствовать при проведении процедур и операций специалистов. Теперь старика поспешно доставили с его виллы в Обитель Жизни, и я постарался быть под рукой, когда он вошел в комнату для очищений. Он был так же плешив, как и прежде, лицо его сморщилось, а щеки уныло свисали по обе стороны его недовольного старческого рта. Он узнал меня, улыбнулся и сказал:
– А, это ты, Синухе? Значит, ты продвинулся так далеко, сын Сенмута?
Он вручил мне черный деревянный ящик, в котором держал свои инструменты, и приказал следовать за ним. Это была незаслуженная честь, так что даже царский врач мог позавидовать мне, и я держался соответственно.
– Я должен проверить твердость моей руки, – сказал Птагор, – вскрою здесь один или два черепа и посмотрю, как это пройдет.
В его глазах стояли слезы, а рука дрожала. Мы вошли в комнату, где лежали неизлечимые больные, паралитики и те, чьи головы были повреждены. Птагор расспросил нескольких больных и выбрал старика, для которого смерть была бы избавлением, а также крепкого невольника, утратившего способность говорить и не владеющего конечностями вследствие удара по голове, нанесенного ему в уличной драке. Им дали наркотики, а затем взяли в операционную и подготовили к операции. Птагор вымыл свои инструменты и обжег их над огнем.
Мне надлежало побрить головы обоим пациентам самым острым из лезвий. Затем головы протерли и вымыли еще раз, кожу натерли мазью, вызывающей онемение, и Птагор приступил к своей работе. Сначала он сделал надрез на коже головы старика и оттянул края назад, невзирая на обильную струю крови. Затем быстрыми движениями просверлил в голом черепе дыру большим цилиндрическим инструментом и вытянул оттуда кружок кости. Старик застонал, и лицо его посинело.
– Не нахожу у него в голове ничего плохого, – сказал Птагор.
Он вставил на место кусочек кости, сшил края кожи и перевязал голову; после этого старик испустил дух.
– Мои руки, по-моему, немного дрожат, – заметил Птагор. – Может быть, один из молодых людей принесет мне чашу вина?
Зрителями, кроме учителей из Обители Жизни, были все ученики, которым предстояло стать черепными хирургами. Выпив вино, Птагор занялся невольником, который был уже связан и усыплен, но все еще сидел, свирепо глядя на нас. Птагор потребовал еще крепче связать его и зажать его голову в тиски так, чтобы великан не мог шевельнуться. Затем он вскрыл кожу и на этот раз старательно остановил кровотечение. Сосуды на краях надреза прижгли и остановили кровь специальными лекарствами. Птагор, щадя свои руки, позволил сделать это другим врачам. В Обители Жизни был, как правило, тот, кто заговаривал кровь, – человек без всякого образования; одно только его присутствие быстро останавливало кровотечение; но Птагор хотел, чтобы операция была показательной, и желал также приберечь свои силы для фараона.
Очистив поверхность черепа, Птагор указал нам место, куда вдавилась кость. Посредством бора, пилы и щипцов он удалил кусок черепа величиной с ладонь и затем показал нам, сколько свернувшейся крови накопилось в белых извилинах мозга. С бесконечной осторожностью он извлек один за другим сгустки крови и освободил осколок кости, вдавившейся в вещество мозга. Операция заняла столько времени, что каждый ученик мог проследить за движениями Птагора и запечатлеть вид мозга в памяти. Потом Птагор закрыл отверстие приготовленной заранее серебряной пластинкой, соответствующей по форме удаленному им куску кости, и прочно укрепил ее на месте крошечными скобами. Затем он сшил края раны, перевязал голову и сказал: «Разбудите его». Ибо пациент давно уже потерял сознание.
Раба освободили от уз, влили вино ему в глотку и дали вдыхать сильное лекарство. Вскоре он очнулся и разразился потоком брани. Это было такое чудо, что не видавший всего этого, не смог бы этому поверить, ибо только что этот парень был нем и не владел конечностями. На этот раз у меня не было необходимости спрашивать «почему?», ибо Птагор объяснил, что осколок кости и кровь на поверхности мозга были причиной этих нарушений.
– Если он не умрет в течение трех дней, то поправится, – сказал Птагор. – Через две недели он будет в состоянии измолотить человека, который ударил его камнем. Полагаю, что он не умрет.
С дружеской учтивостью он поблагодарил всех, кто помогал ему, назвав среди них и меня, хотя я только подавал ему инструменты по мере надобности. Я не мог тогда понять, какова была его цель, но, дав мне нести свой ящик из черного дерева, он тем самым избрал меня своим ассистентом во дворце фараона. Поскольку я помогал ему на двух операциях, постольку был опытнее и полезнее ему, чем даже царские врачи, когда речь шла о трепанации черепа. Я не понимал этого и был изумлен, когда он сказал:
– Мы теперь созрели для того, чтобы заниматься царским черепом. Готов ли ты, Синухе?
Облаченный в свое простое докторское одеяние, я вступил вслед за ним в носилки. Человек, заговаривающий кровь, примостился рядом, и рабы фараона понесли нас к пристани таким плавным шагом, что носилки ни разу не качнулись. Нас ожидал корабль фараона с отборными рабами, которые быстро гребли: казалось, мы скорее летим над водой, чем плывем по ней. С пристани фараона нас быстро перенесли в золотой дворец. Я не удивлялся такой поспешности, ибо солдаты уже маршировали по фиванским улицам, ворота закрывались и купцы перетаскивали свои товары на склады и закрывали двери и ставни. Это означало, что фараону предстояло скоро умереть.