Текст книги "Наследник фараона"
Автор книги: Мика Тойми Валтари
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 43 страниц)
4
Моему отцу было не по карману отправить меня в одну из больших храмовых школ, где учились сыновья, а иногда и дочери богачей, знати и именитых жрецов. Моим наставником был старый жрец Онэ, который жил неподалеку и держал классы на полуразрушенной веранде. Его учениками были дети ремесленников, купцов, старших рабочих порта, унтер-офицеров, честолюбиво мечтавших о карьере писца для своих сыновей. В свое время Онэ прислуживал у Селестия Мута в храме и потому вполне мог давать простейшие уроки письма детям, чтобы впоследствии они сумели вести торговые счета, мерить зерно, головы скота и ведать снабжением армии. В великом городе Фивах были сотни таких маленьких школ. Обучение стоило недорого: ученикам приходилось только содержать учителя. Сын угольщика зимой наполнял его жаровню, сын ткача одевал его, ребенок торговца зерном следил, чтобы у него было достаточно муки, а мой отец лечил его от множества болячек и недугов и давал ему болеутоляющие травы, дабы он принимал их с вином.
Зависимость от нас сделала Онэ кротким учителем. Мальчик, засыпавший над его дощечками, никогда не получал от него пощечину; он только должен был следующим утром стащить какой-нибудь лакомый кусок для старика. Иногда сын торговца зерном приносил кувшин пива. В такие дни мы все напрягали внимание, потому что старый Онэ вдохновенно рассказывал нам удивительные истории о других мирах: о Селестии Муте, о Творце, о Пта и богах, окружавших его. Мы хихикали, полагая, что отвлекли его от наших трудных заданий и утомительного писания иероглифов на весь остаток дня; только позднее я осознал, что Онэ был более мудрым учителем, чем мы думали. У него была цель, ради которой он рассказывал нам легенды, проникнутые благочестием его детской души: они знакомили нас с обычаями Древнего Египта. Ни один злой поступок не оставался в них безнаказанным. Перед высоким троном Озириса неумолимо взвешивалось сердце каждого человека. Того смертного, чьи греховные деяния обнаруживались на весах бога с головой шакала, бросали Пожирателю, – полукрокодилу, полугиппопотаму, но он был страшнее того и другого.
Он рассказывал также о том угрюмом, страшном, глядящем назад перевозчике, без помощи которого ни один смертный не достигал Полей блаженных. Когда он греб, лицо его было обращено к корме, он никогда не смотрел вперед, как земные лодочники на Ниле. Онэ заставлял нас повторять наизусть фразы, которыми можно было бы подкупить и умилостивить перевозчика: он учил нас выписывать их, а потом воспроизводить по памяти, исправляя наши ошибки, мягко предостерегая нас, что малейшая неточность уничтожит все наши шансы на счастливую загробную жизнь. Если бы мы вручили Глядящему Назад письмо, содержащее хотя бы пустяковую ошибку, мы были бы обречены блуждать во веки веков подобно теням у берегов этих мрачных вод или, хуже того, нас поглотили бы чудовищные бездны царства смерти.
Я посещал школу Онэ несколько лет. Моим лучшим другом был Тутмес старше меня на год или около того; с детства его готовили быть борцом и укрощать лошадей. Его отец, начальник эскадрона колесниц, носил соответствующую его званию плеть, оплетенную медной проволокой. Он лелеял мечту, что его сын станет высокопоставленным чиновником, а потому желал, чтобы сын научился писать. Но в прославленном имени Тутмеса не было ничего пророческого; несмотря на честолюбие отца, едва начав ходить в школу, мальчик потерял интерес к метанию копья и колесницам. Грамота давалась ему легко, и пока другие мальчики мучительно ее преодолевали, он рисовал картинки на своих дощечках: они изображали колесницы, коней, вставших на дыбы, и борющихся солдат. Он приносил в школу глину, и пока кувшин эля устами Онэ рассказывал истории, он лепил смешные маленькие изображения Пожирателя, щелкающего неповоротливыми челюстями при виде маленького плешивого старичка, чья горбатая спина и толстый живот могли принадлежать только Онэ. Но Онэ не сердился. Никто не мог сердиться на Тутмеса. У него было широкое лицо и короткие ноги крестьянина, но его глаза искрились веселым заразительным блеском, а птицы и животные, которых он лепил из глины своими умелыми руками, восхищали нас всех. Я сначала искал его дружбы, потому что он был храбрый, но дружба сохранилась и после того, как исчезли следы его воинского честолюбия.
В мои школьные годы произошло чудо, притом столь неожиданно, что я все еще вспоминаю этот час как некое откровение. В тот прекрасный свежий весенний день воздух был наполнен пением птиц и аисты чинили свои старые гнезда на глиняных хижинах. Воды спали, и свежие зеленые побеги пробивались из земли. Во всех садах засевали семена и высаживали растения. Это был день, словно предназначенный для какого-то приключения, и мы не могли спокойно усидеть на расшатанной старой веранде Онэ, где под рукой осыпались глиняные кирпичи. Я нацарапал эти вечные символы – буквы для резьбы на камне и подле них – сокращенные знаки, употребляемые для письма на бумаге, как вдруг какое-то забытое слово Онэ, какое-то странное внутреннее озарение заставили заговорить и ожить эти знаки. Картины стали словом, слово – слогом, слог – буквой. Когда я приставил картинку к картинке, выскочили новые слова – живые слова, совершенно отличные от знаков. Какой-нибудь деревенщина может понять один рисунок, но смысл двух рисунков, соединенных вместе, доступен только образованному человеку. Я полагаю, что каждый, кто изучил письмо и умеет читать, понимает, что я хочу сказать. Это впечатление было для меня более волнующим, более пленительным, чем кража граната из корзины продавца фруктов, слаще, чем сушеный финик, восхитительнее, чем вода для жаждущего.
С этого момента я не нуждался более в понуждениях, а впитывал уроки Онэ, как сухая земля впитывает при паводке воды Нила; и я быстро научился писать. Через некоторое время я начал читать то, что написали другие, и к третьему году уже мог разобраться в пергаментных свитках и диктовать другим поучительные истории.
Примерно тогда же я заметил, что непохож на других. Мое лицо было уже, кожа светлее, а руки и ноги изящнее, чем у других мальчиков и вообще у людей, среди которых я жил. Если бы не различия в одежде, едва ли кто-нибудь смог бы отличить меня от мальчиков, которых рабы несли на носилках или сопровождали в прогулках по улицам. Из-за этого надо мной насмехались; сын торговца зерном старался обвить мою шею руками и называл меня девчонкой, пока не вынудил меня уколоть его стилетом. Он был неприятен мне, потому что от него дурно пахло, и мне нравилось бывать с Тутмесом, который никогда не обижал меня. Однажды Тутмес нерешительно сказал:
– Я хотел бы слепить твой портрет, если бы ты согласился позировать мне.
Я позвал его к себе домой, и там под сикомором он вылепил из глины мой портрет и нацарапал на нем иероглифы, означающие мое имя. Моя мать Кипа, принеся нам лепешки, была очень сильно напугана, увидев портрет, и назвала это колдовством. Но мой отец сказал, что Тутмес сможет стать художником царской семьи, если только ему удастся поступить в храмовую школу, и я шутливо склонился перед Тутмесом, вытянув руки, как делают в присутствии знатных особ. Его глаза сияли; потом, вздохнув, он сказал, что этого никогда не случится, ибо, по мнению его отца, ему пришло время вернуться в казармы и поступить в школу для возничих. Он умел уже писать настолько хорошо, насколько это было необходимо будущему офицеру. Потом мой отец ушел от нас, а мы услышали, как Кипа бормочет про себя в кухне; но мы с Тутмесом ели лепешки, жирные и вкусные, и были вполне довольны.
Я был еще счастлив тогда.
5
Наступил день, когда мой отец облачился в свое лучшее свежевыстиранное одеяние и прикрепил к шее широкий воротник, вышитый Кипой. Он отправился к великому храму Амона, хотя в душе не любил жрецов. Но в это время в Фивах и даже во всем Египте ничего не происходило без их посредничества. Они отправляли правосудие, так что смельчак, которому собственный суд фараона вынес приговор, мог обратиться к ним с просьбой о пересмотре дела. В их руках была вся деятельность высшей администрации. Они предсказывали высоту паводка и размеры урожая; на этом основании устанавливались налоги для всей страны.
Не думаю, что отцу было легко унижаться перед ними. Всю свою жизнь он врачевал бедняков в квартале бедняков – чужой в храме и Обители Жизни, а теперь, подобно другим неимущим отцам, он должен был ожидать снаружи в очереди у административного отдела, пока та или иная священная особа соблаговолит принять его. Я и сейчас вижу этих бедных отцов, сидящих на корточках во дворе храма в своих лучших одеждах, лелея честолюбивые мечты о своих сыновьях, для которых они жаждали лучшей доли, чем их собственная. Многие из них проделали большой путь на лодках по реке, захватив с собой пищу. Они тратили свои деньги на взятки привратникам и писцам за привилегию перемолвиться словом с надушенным, умащенным жрецом в золотом шитье, который морщил нос от исходившего от них запаха и резко говорил с ними. И все же Амону всегда нужны новые служители. Чем сильнее его могущество, тем больше писцов стареют у него на службе. Однако нет отца, который не считал бы милостью божества допущение своего сына в храм, хотя, отдавая сына в храм, он приносит дар драгоценнее золота.
Визит моего отца был удачен, потому что тут же после полудня мимо нас проходил его старый однокашник Птагор. Со временем Птагор стал черепным хирургом фараона. Отец решился обратиться к нему, и он обещал почтить наш дом визитом и проэкзаменовать меня.
К назначенному дню отец припас гуся и самого лучшего вина. Кипа пекла – и ворчала. Соблазнительный запах гусиного жира наполнил улицу, поэтому слепые и попрошайки собрались там петь и играть, чтобы получить свою долю в угощении. Кипа, шипя от ярости, сунула каждому из них кусок хлеба, обмокнутый в жир, и прогнала их. Мы с Тутмесом вымели всю улицу от порога до самого города. Отец просил Тутмеса быть под рукой, когда придет гость, надеясь, что великий человек почтит вниманием также и его. Хотя мы были еще мальчишками, но когда отец зажег курильницу и поставил ее у входа для запаха, мы почувствовали такое благовоние, словно были в храме. Я охранял банку с ароматической водой и отгонял мух от ослепительно белого куска полотна, который Кипа берегла для своих похорон, но теперь вытащила как полотенце для Птагора.
Нам пришлось долго ждать. Солнце село и воздух стал прохладнее. Весь фимиам у входа сгорел, гусь печально шипел в жаровне. Я проголодался, а лицо Кипы вытянулось от огорчения. Отец ничего не сказал, но не стал зажигать светильников, когда стемнело. Мы все сели на табуретки у входа и избегали смотреть друг на друга; тогда-то я узнал, какое горькое разочарование могут причинить богатые и могущественные своей небрежностью.
Но наконец на улице показался отблеск факела. Отец вскочил и поспешил в кухню за угольком, чтобы зажечь оба светильника. Я поднял дрожащими руками кувшин с водой, тогда как Тутмес тяжело дышал рядом со мной.
Птагор, царский черепной хирург, скромно прибыл в носилках, которые несли два негра-раба; впереди шел тучный факельщик, явно пьяный. С одышкой и веселыми возгласами приветствия Птагор спустился с носилок, чтобы поздороваться с отцом, который склонился и простер руки перед коленями.
Гость положил руки на плечи Сенмута, то ли показывая ему, что не нужно церемоний, то ли желая сохранить равновесие. Поддерживаемый таким образом, он дал пинка факельщику и велел ему отоспаться под сикомором. Негры, не ожидая приказа, сбросили носилки в кусты акации и уселись на земле.
Все еще опираясь на плечи отца, Птагор ступил на крыльцо, где я полил воду ему на руки, несмотря на его возражения. Когда я передал ему льняное полотенце, он сказал, что поскольку я ополоснул ему руки, то теперь могу вытереть их. После того как я исполнил это, он поблагодарил меня и сказал, что я красивый мальчик. Отец повел его на почетное место – к стулу со спинкой, взятому у торговца специями, и он сел; его пытливые маленькие глазки осматривали все при свете масляных светильников. Некоторое время все молчали. Затем, смущенно покашливая, он попросил чего-нибудь выпить, так как из-за долгого путешествия у него пересохло в горле. Восхищенный отец налил ему вина. Птагор понюхал и с подозрением его попробовал, затем осушил чашу с явным наслаждением и удовлетворенно вздохнул.
Это был кривоногий бритоголовый маленький человек, его грудь и живот свисали под тонкой одеждой. Его воротник, усеянный драгоценными камнями, был теперь перепачкан, как и все его платье, и издавал запах масла, вина и пота.
Кипа потчевала его лепешками и пряностями, мелкой рыбой, жаренной в масле, фруктами и печеным гусем. Он любезно отведал все это, хотя было ясно, что он совсем недавно вкусно поел, но он пробовал и хвалил каждое блюдо к большому удовольствию Кипы. По его просьбе я отнес пива и еды неграм, но они ответили на эту любезность бранью и спрашивали, готов ли старый пузан ехать назад. Слуга храпел под сикомором, и мне не хотелось будить его.
В этот вечер все совершенно смешалось, так как и отец выпил очень много; я никогда не видел, чтобы он столько пил; в конце концов Кипа, сидевшая в кухне, впала в отчаяние и села, раскачиваясь взад и вперед и охватив голову руками. Когда кувшин был опустошен, они выпили отцовское вино для лекарств. Когда и оно кончилось, они приступили к обыкновенному столовому пиву, ибо Птагор убеждал нас, что он не привередлив. Они сидели и говорили о днях их ученья в Обители Жизни, покачиваясь и обняв друг друга. Птагор рассказывал о разных случаях из своей практики царского черепного хирурга, утверждая, что это последняя область, в которой следует специализироваться врачу, поскольку она более подходит для Обители Смерти, чем для Обители Жизни. Но работы было немного, а он всегда был ленив, о чем, разумеется, помнит Сенмут Молчаливый. Человеческую голову, – кроме зубов, ушей и горла, для которых нужны особые специалисты, – было, на его взгляд, проще всего изучить, вот он это и выбрал.
– Но, – сказал он, – если бы во мне была капля порядочности, я остался бы тем, кем был: честным врачом, дающим жизнь пациентам. В сущности мой удел – умерщвлять, когда родственникам надоедают старые или неизлечимые. Я хотел бы походить на тебя, дружище Сенмут, – пусть быть беднее, но вести более честную, более полезную жизнь.
– Никогда не верьте ему, мальчики! – сказал отец, ибо Тутмес сидел теперь с нами и держал в руках маленькую чашу с вином. – Я горжусь, что могу называть своим другом того, кто сверлит череп фараону; в своей области он искуснее всех в Египте. Разве я не помню его чудодейственных трепанаций, которыми он спасал жизнь и могущественным, и смиренным, изумляя мир? Он высвобождает злых духов, которые доводят людей до сумасшествия, и извлекает их круглые яйца из мозга людей. Благодарные пациенты награждают его золотом и серебром, цепочками и чашами для питья.
– Но благодарные родственники делают больше, – вставил Птагор хриплым голосом. – Ибо если случайно я исцелю одного из десяти, одного из пятнадцати – нет, скажем, одного из сотни, тем несомненнее умрут другие. Слышали ли вы хоть об одном фараоне, который жил три дня после того, как был вскрыт его череп? Нет, сумасшедших и неизлечимых кладут под мой кремневый нож – и чем богаче они, чем знатнее, тем скорее они придут. Моя рука избавляет людей от боли, делит наследство – землю, скот и золото, моя рука возводит на трон фараонов. Поэтому они боятся меня и никто не осмеливается возражать мне, ибо я знаю слишком много. Но то, что умножает знание, умножает и скорбь, и я самый несчастный человек.
Птагор немного поплакал и высморкался в саван Кипы.
– Ты беден, но честен, Сенмут, – прорыдал он. – Потому-то я люблю тебя, ибо я богат и гнусен, как лепешка бычьего навоза на дороге.
Он снял с себя покрытый драгоценностями воротник и надел его на шею отца, и тут они стали петь песни, слов которых я не мог понять, хотя Тутмес слушал с интересом и сказал мне, что более похабных песен не услышишь и в казармах. Кипа начала громко рыдать в кухне. Из кустов акации вылез один негр, поднял Пта-гора на руки и хотел отнести его к носилкам, потому что давно уже было время спать. Но Птагор отбивался и жалобно кричал, призывал на помощь стражников и клялся, что негр замышляет убийство. Так как отец мой был ни на что не годен, мы с Тутмесом стали гнать негра палками, пока тот не взбесился и не ушел, нещадно ругаясь и забрав с собой своего товарища и носилки.
Затем Птагор вылил на себя кувшин пива, попросил масла, чтобы натереть лицо, и попытался выкупаться в луже. Тутмес шепнул мне, что мы должны уложить стариков в постель, и получилось так, что мой отец и черепной хирург фараона уснули обнявшись на постели Кипы, плаксиво клянясь в вечной дружбе до гроба.
Кипа рыдала и рвала на себе волосы, посыпая себя пеплом из жаровни. Я мучился мыслью о том, что скажут соседи, ибо шум и гам разносились во все стороны в ночной тишине. Однако Тутмес был невозмутим, ибо видел еще не такие сцены в казармах в отцовском доме, когда возничие толковали о былых днях и о карательных экспедициях в Сирию и в страну Куш. Он ухитрился успокоить Кипу, и, убрав, как умели, следы пиршества, мы тоже отправились спать. Слуга храпел под сикомором, и Тутмес лег рядом со мной в мою постель, обнял меня за шею рукой и стал болтать о девочках, ибо он тоже пил вино. Но я нашел это скучным, так как был двумя годами моложе его, и вскоре уснул.
Рано утром я был разбужен глухими ударами и звуками движения в спальне; войдя туда, я увидел, что отец все еще крепко спит в своей одежде и с воротником Птагора вокруг шеи. Птагор сидел на полу, держась за голову, и спрашивал жалобным голосом, где он находится.
Я почтительно поздоровался с ним и сказал ему, что он все еще находится в портовом квартале в доме врача Сенмута. Это успокоило его, и он попросил во имя Амона пива. Я напомнил ему, что он вылил на себя кувшин пива, о чем свидетельствовала и его одежда. Тогда он поднялся, выпрямился, величественно нахмурившись, и вышел. Я полил воду ему на руки, и он со стоном нагнул свою плешивую голову, приказав мне полить воду и на нее. Тутмес, который тоже проснулся, принес ему банку кислого молока и соленую рыбу. Поев, он приободрился. Он направился к сикомору, где спал слуга, и принялся колотить его палкой, пока парень не проснулся; его одежда была испачкана травой, а лицо – землей.
– Паршивая свинья! – заорал Птагор и вновь стукнул его. – Так-то ты заботишься о делах своего господина и носишь перед ним факел? Где мои носилки? Где моя чистая одежда? И мои целебные ягоды? Прочь с глаз моих, презренный вор и свинья!
– Я вор и свинья моего господина, – смиренно ответил слуга. – Что прикажет мой господин?
Птагор отдал ему приказания, и он удалился на поиски носилок. Птагор, удобно усевшись под сикомором, прислонился к стволу и стал декламировать стихотворение, повествующее об утре, цветах лотоса и царице, купающейся в реке, а потом рассказал нам множество анекдотов, которые мальчики любят послушать. Кипа между тем проснулась, развела огонь и вошла к отцу. До нас доносился ее голос прямехонько в сад, и когда позже отец вышел в чистой одежде, он, конечно, выглядел огорченным.
– У тебя красивый сын, – сказал Птагор. – Он держит себя как принц и у него плаза кроткие, как у газели.
Несмотря на молодость, я понял, что он говорит так, дабы заставить нас позабыть его поведение прошлой ночью. Немного погодя он продолжал:
– Нет ли у твоего сына таланта? Открыты ли глаза его души так же, как глаза его тела?
Тогда мы с Тутмесом принесли наши таблички для письма. Царский черепной хирург, рассеянно глядя на верхушку сикомора, продиктовал небольшое стихотворение, которое я все еще помню. Оно звучало так:
Радуйся, юноша, своей юности,
Ибо горло старости наполнено пеплом,
И забальзамированное тело не улыбается
Во мраке могилы.
Я старался изо всех сил, написав это сначала обычным шрифтом, а затем иероглифами. В заключение я написал слова «старость», «пепел», «тело» и «могила» всеми возможными способами – как слогами, так и буквами. Я показал ему мою табличку. Он не нашел ни одной ошибки, и я знал, что отец гордится мной.
– А другой мальчик? – спросил Птагор, протянув руку.
Тутмес сидел в стороне, рисуя картинки на своей табличке, и заколебался, прежде чем отдать ее, хотя у него глаза были веселые. Когда мы нагнулись, чтобы посмотреть, то увидели, что он изобразил Птагора, прикрепляющего воротник к шее отца, затем Птагора, обливающего себя пивом, тогда как на третьей картинке они с отцом пели, обняв друг друга за плечи; эта картинка была так забавна, что не оставляла сомнений, какого рода песни они распевали. Мне хотелось рассмеяться, но я не посмел, боясь, что Птагор может рассердиться. Ибо Тутмес не польстил ему, он изобразил его именно таким коротышкой и плешивым, и кривоногим, и пузатым, каким он был на самом деле.
Долго Птагор ничего не говорил, а лишь пытливо переводил взгляд с картинок на Тутмеса и обратно. Тутмес немного испугался и нервно покачивался на цыпочках. Наконец Птагор спросил:
– Чего ты хочешь за свою картинку, мальчик? Я покупаю ее.
Лицо Тутмеса вспыхнуло, и он ответил:
– Моя табличка не продается. Я отдал бы ее другу.
Птагор рассмеялся.
– Хорошо. Тогда будем друзьями, и табличка – моя.
Он еще раз внимательно взглянул на нее, засмеялся и разбил ее на кусочки о камень. Мы все вздрогнули, и Тутмес попросил простить его, если он его оскорбил.
– Могу ли я гневаться на воду, отражающую мой образ? – мягко возразил Птагор. – А глаз и рука рисовальщика больше, чем вода, потому что я знаю теперь, как выглядел вчера, и не желаю, чтобы другие увидели это. Я разбил табличку, но признаю, что ты художник.
Тутмес подпрыгнул от радости.
Птагор повернулся к отцу и, указав на меня, торжественно произнес древнюю клятву врачей:
– Я берусь его вылечить.
Затем, указав на Тутмеса, он сказал:
– Я сделаю, что смогу.
И снова, заговорив своим медицинским языком, они оба удовлетворенно засмеялись. Отец, положив руку мне на голову, спросил:
– Синухе, сын мой, хочешь ли ты быть, как и я, врачом?
Слезы выступили у меня на глазах и у меня перехватило горло, гак что я не мог говорить, но кивнул в ответ. Я огляделся кругом: и сад был мне дорог, и сикомор, и обложенный камнем бассейн – все было дорого мне.
– Синухе, сынок, – продолжал отец. – Станешь ли ты врачом более искусным, чем я, лучшим, чем я, властителем жизни и смерти и единственным, кому люди всякого звания могут вверить свою жизнь?
– Не похожим ни на него, ни на меня! – вмешался Птагор.
Он выпрямился, и его глаза проницательно блеснули.
– Истинным врачом, ибо он могущественнее всех. Перед ним стоит обнаженным сам фараон, и первый богач для него все равно что нищий.
– Я бы хотел быть настоящим врачом, – сказал я нерешительно, ибо все еще был мальчиком и ничего не знал ни о жизни, ни о том, что старость стремится переложить на плечи юности свои собственные мечты, свои собственные разочарования.
А Тутмесу Птагор показал золотой браслет на своем запястье и сказал:
– Читай!
Тутмес прочел по складам вырезанные там иероглифы и затем недоверчиво произнес вслух:
– Полная чаша веселит мое сердце.
Он не смог сдержать улыбку.
– Нечего смеяться, ты, негодник! – серьезно сказал Птагор. – Это не имеет ничего общего с вином. Если тебе суждено стать художником, ты должен требовать, чтобы твоя чаша была полна. В истинном художнике проявляется сам Пта – творец, строитель. Художник больше, чем отражающая поверхность. Искусство, конечно, и в самом деле часто бывает всего лишь льстивым отражением в воде или лгущим зеркалом, но художник выше этого. Так пусть твоя чаша будет всегда полна, сынок, и не довольствуйся тем, что говорят тебе люди. Лучше полагайся на свой собственный острый взгляд.
Он пообещал, что скоро меня вызовут как ученика в Обитель Жизни и что он постарается помочь Тутмесу поступить в художественную школу в храме Пта, если это будет возможно.
– Но, мальчики, – добавил он, – слушайте внимательно, что я вам скажу, а потом сразу же забудьте это или по крайней мере забудьте, что это говорил царский черепной хирург. Вы теперь попадете в руки жрецов; ты, Синухе, со временем сам станешь жрецом. Мы с твоим отцом оба были посвящены в низшую ступень, и никто не может заниматься профессией врача без посвящения. Когда ты окажешься среди них, будь осторожен, как шакал, и хитер, как змея, чтобы тебя не одурачили и не ввели в заблуждение. Но внешне будь безобиден, как голубь, ибо, не достигнув цели, человек не должен обнаруживать свою суть. Помни!
Мы продолжали беседовать, пока не появился слуга Птагора с нанятыми носилками и чистой одеждой для хозяина. Рабы заложили носилки Птагора в соседнем борделе и все еще спали там. Птагор уполномочил слугу выкупить носилки и рабов, распрощался с нами, заверяя отца в своей дружбе, и вернулся в аристократическую часть города.
Но на следующий день он прислал в подарок Кипе священного скарабея, вырезанного из драгоценного камня, чтобы ей положили его у самого сердца, под саваном, на ее похоронах. Он не мог доставить моей матери большей радости, и она простила ему все и перестала отчитывать моего отца за пьянство.