412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Лохвицкий (Аджук-Гирей) » Выстрел в Метехи. Повесть о Ладо Кецховели » Текст книги (страница 18)
Выстрел в Метехи. Повесть о Ладо Кецховели
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 12:13

Текст книги "Выстрел в Метехи. Повесть о Ладо Кецховели"


Автор книги: Михаил Лохвицкий (Аджук-Гирей)



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 21 страниц)

Подследственный и следователь

Ладо проводил взглядом вагончик копки, который прополз по мосту. Девять месяцев он в камере-одиночке и каждый день, выглядывая из окна, видит эти вагончики – напоминание о новогодней ночи и первом дне Нового года.

Повезло, что типография находится под камерой. Он сумел договориться с печатником, и тот стал «почтальоном», снимает с опущенной сверху нитки записку и привязывает другую. Какими путями передает печатник почту дальше, он не знает. Но зато, более или менее регулярно, сведения из внешнего мира доходят до него. «Нина» жива и действует. «Брдзола» продолжает печататься. Только теперь она называется «Пролетариатис Брдзола». Учащаются стачки, забастовки, демонстрации. Он не раз слышал далекие выстрелы в городе, потом узнавал, что казаки стреляли по демонстрантам, и не спал ночами. Авель сообщил также, что в Тифлис приехал Максим Горький и часть сборов от спектакля «На дне» пожертвовал Кавказскому комитету. Авеля больше не допрашивают. Гришу Согорашвили отпустили как душевнобольного.

Сегодня надзиратель предупредил, что Ладо снова вызовут на допрос. Что еще хотят от него? Не успел он об этом подумать, как к двери подошли, и замок щелкнул.

Молодой безусый и безбровый солдатик повел Ладо темным коридором.

– Откуда родом, братец? – спросил Ладо.

– Запрещено с вами разговаривать.

– От того, что я скажу тебе – здравствуй, беды не будет.

– Будет.

– А ты так, чтоб не слышали. Думал когда-нибудь, за что людей в тюрьме держат?

– Против царя идете.

– Раз против царя, значит, за народ. Верно?

– Поменьше бы вас, радетелей, и нам послабление было бы.

Сколько раз уже приходилось слышать эти слова. «Царь-батюшка и его министры заботятся о народе», «те, кто против царя, мешают ему проявлять заботу», «поменьше бы радетелей о народе, легче бы народу стало». Простая и надежная система. Но она изживает себя, подобно тому, как снашивается от долгой носки рубаха. Сколько ее ни латай, сколько ни стирай, а пятна становятся темнее, дыры больше.

Конвоир подвел Ладо к знакомой двери. Кто сегодня будет допрашивать – товарищ прокурора или Лунич?

В комнате за столом сидел ротмистр.

– Здравствуйте, господин Кецховели, – мрачно произнес он. – Садитесь. Давненько вас не видел.

Ладо сел.

– Господин ротмистр! Прежде чем вы начнете, объясните, почему, несмотря на ваше обещание, мне до сих пор не передали книги, которые я просил?

– Не разрешено его превосходительством генералом Дебилем, – сказал Лунич, – ввиду специального подбора книг, направление которых совпадает с вашими политическими взглядами.

– Боитесь, что чтение этих книг укрепит меня в моих взглядах? Трогательная забота. Ну, а Шекспира и Гейне почему не разрешили?

– Не знаю. Выясню. Получите своих Гейне и Шекспира, – проворчал Лунич. – Хотите еще что-нибудь спросить?

– Да. Когда вы закончите следствие и когда состоится суд?

– Следствие закончится тогда, когда вы соизволите наконец разговориться.

– Иначе говоря, продлится всю жизнь. Так? Но ведь существуют установленные законом сроки. Я буду жаловаться начальнику жандармского управления и губернатору. Сначала вы тянули, держали меня более трех месяцев без допросов, а теперь никак не закончите следствие. Будет суд или его вообще не назначат?

– Почему вы так заинтересованы в суде? Надеетесь на суде высказаться? Времена, когда подсудимым предоставляли в суде трибуну, миновали, господин Кецховели. Хотите, я расскажу вам, как это будет выглядеть? – Лунич усмехнулся. – На суде смогут присутствовать только те, кому председатель суда подпишет входные билеты, их мы тоже проверим на всякий случай. И зал для судебного заседания будет мал. В зале не будет ваших единомышленников, а представители газет ничего из того, что вы скажете, не напечатают, они поместят проверенный ами текст, если вообще получат разрешение на публикацию.

– Боитесь гласности? Вы сами себя сечете. Ведь боятся гласности только слабые.

– Скорее всего вам объявят приговор прямо в тюрьме, – сказал Лунич. – Что ж, начнем допрос заново.

– Если вам не хочется, к чему повторять старые вопросы. Разнообразить ответы я вовсе не собираюсь!

– Надо. Служба.

Он действительно начал спрашивать заново, но без азарта, с которым вел допросы месяца два назад.

Лунич давно уверился, что Кецховели, который все известное жандармам брал на себя и никого из пособников не назвал, никогда не проговорится. На последней беседе с генералом Дебилем Луничу было сказано, что результатами следствия начальство недовольно и что, независимо от того, в чей Кецховели будет уличен, дело его необходимо всячески раздуть. «Нужно подобрать должные фактики и сделать необходимые следствию выводы». Лунича покоробило. Конечно, он сделает требуемые начальству выводы, но сочинять факты?! Все-таки он привык работать с профессиональной основательностью.

У Лунича снова появилось ощущение неудачи. И вдобавок, чем чаще он виделся с Кецховели, тем больше нравился ему этот человек, особенно своей прямотой и честностью в том, что не относилось к делу.

Лунич приказал, чтобы ему сообщали о поведении Кецховели в камере, и он знал, что его подследственный бывает и спокойным, и подавленным, и веселым – безо всяких явных внешних причин. Кецховели часто пел, по утрам он кричал петухом и звал по имени заключенных, устраивал нечто вроде утренней переклички, иногда переговаривался с горожанами через Куру, наконец, он рисовал в тетради и на стенах шаржи, в том числе и на Лунича. Разговоры Кецховели были совершенно безобидны и ничего нового следствию не дали.

Пора уже было дело закруглять, но Лунич тянул, падеясь, что все же удастся найти у Кецховели ахиллесову пяту, тянул и по какой-то неясной ему самому причине. Хитрить с Кецховели Лунич перестал, потому что боялся снова попасть в смешное положение, но отказаться от привычной системы следствия он тоже не мог, хотя не раз замечал насмешливую улыбку в глазах подследственного, из-за чего раздражался, выходил из себя, а потом жалел об этом.

Посмотрев в лицо Кецховели, он сказал:

– Такое впечатление, будто вы рады встрече со мной. Улыбаетесь…

– Все-таки нечто новое после одиночества и беготни крыс.

– Гм… Что ж, приступим.

Задавая вопросы и записывая ответы, Лунич думал о том, каким образом Кецховели оказывает такое сильное влияние на всех арестантов, даже на уголовпиков. Смотритель тюремного замка Милов пожаловался Луничу: порядок в тюрьме зависит не от начальства, а от Кецховели. «Перевели бы вы его, ваше высокоблагородие, в военную тюрьму…» При всей смехотворности жалоб Милова попять его можно. Милов, чтобы прекратить разговоры заключенных, распорядился забить окна щитами, или, как их называли, гробами. Кецховели передал через надзирателя, чтобы гробы сняли. Милов, разумеется, своего приказания не отменил. На другой день в тюрьме начался бунт – арестанты кричали, разбивали стекла табуретками, не впускали надзирателей в камеры. Шум был такой, что вокруг замка собралась толпа горожан. Начались разговоры об истязаниях арестантов. Милова пригласили к губернатору, и тот распорядился, чтобы щиты с окон сияли.

Лунич был уверен, что если бы протест был высказан кем-либо другим из арестантов, тюрьма, возможно, его не поддержала бы, а вот Кецховели послушались все, и это было совершенно необъяснимо, особенно трудно такое понять, когда видишь перед собой спокойного, с задумчивыми глазами человека, ничем не напоминающего грозного вожака, властного атамана бунтовщиков.

Лунича иногда тянуло вернуться к их первому разговору, к тому, почему Кецховели спросил его, не участвовал ли он в карательной экспедиции. Кецховели не мог, в этом Лунич был уверен, видеть или знать о том, как он сбил конем мальчишку, но само совпадение вопроса Кецховели и воспоминания о том незначительном случае, вдруг ожившем в памяти, вызывало неприятную настороженность.

– Значит, вы подтверждаете, что вами лично было доставлено в Баку около шести пудов нелегальной литературы? – спросил он и, не дожидаясь ответа, вписал в протокол: «Подтверждаю».

– Да, – сказал Ладо.

– Откуда?

– Отказываюсь отвечать.

Записывая ответы Кецховели, Лунич отвлекся, задумался об Амалии. Отношения с ней складывались иначе, чем с другими женщинами. У нее Лунич теперь почти не бывал. Чаще она приезжала к нему. Разгильдяй Гришка, всегда фыркавший по поводу мамзелей, которых приводил к себе Лунич, при виде Амалии расплывался в улыбке. Амалия, как и прежде, мало говорила, но слова ее или замечания бывали естественными и искренними. Несколько раз Лунич поймал себя на том, что любуется ею, а на прошлой неделе он поцеловал ее с нежностью, которой никогда в себе не замечал. «Расслаб и разнюнился», – с досадой тут же подумал он и принялся издеваться над ней, постепенно ожесточаясь. Она разрыдалась. Он успокоился и заснул. Проснулся от пристального взгляда и увидел, что она сидит и смотрит на него какими-то странными глазами.

Лунич взглянул на Кецховели. Интересно, была у него возлюбленная или нет?

– Где находится тайная типография?

– Я спрятал ее в надежном месте.

– Где именно?

– Отказываюсь отвечать.

– Бывали ли вы за границей, а именно – в Швейцарии, Франции, Бельгии и Германии?

– Я отказываюсь отвечать на этот вопрос.

Лунич записал ответ и вдруг вспомнил, что раньше Кецховели подтвердил, что был за границей. Почему он держится теперь другой тактики?

– Где вы приобрели паспорт на имя Бастьяна?

– Отказываюсь отвечать.

Ладо решил не отвечать на многие вопросы Лунича, чтобы от усталости случайно не сбиться. А слова «отказываюсь отвечать» надежны, как глухой занавес.

Лунич задумался. Независимо от ответов Кецховели связь с заграничными центрами эсдеков можно считать установленной. Так и запишем, на радость Дебилю.

Глядя на Лупича, Ладо приблизительно догадывался, о чем он размышляет. Но Луничу не разгадать многого. Ни разу он не спросил о «Брдзоле», а это подтверждает – ротмистр уверен, что «Брдзола» доставляется из-за границы. Статьи Ладо «По поводу столетнего юбилея» и «Рабочее движение на Кавказе» были без подписи. Не только Луничу, большинству эсдеков неизвестно, кто был их автор. Не знал следователь и о его поездках по Грузии, по России, о том, что он в 1900 году работал во Владикавказе…

Похоже, что Лунич устал или махнул рукой на результаты следствия. Лунич чем-то примечателен, в нем заметно внутреннее беспокойство, совершенно отсутствующее у Милова или товарища прокурора. В остальном он такой же, как они, так же не понимает, что государство разваливается, что задержать, приостановить этот процесс невозможно, что, лишая людей свободы, заключая их в тюрьмы, наказывая и убивая, жандармы сами ускоряют разложение режима, которому служат, потому что чем ревностнее они служат государству, тем сильнее становится недо-вольство.

– С Курнатовским знакомы? – спросил Лунин. – С Аллилуевым? С Вано Стуруа?

– Нет. Нет. Не знаком, – отвечал Ладо.

– А с князем Ильей Чавчавадзе вы лично знакомы?

– Нет.

Значит и Илья под негласным надзором полиции? Илья – руководитель и участник многих полезных начинаний – от распространения грамотности до помощи несправедливо осужденному крестьянину. Он самый большой в Грузии писатель-прозаик. И он крупный помещик. Но в рассказах своих всей душой на стороне бедняка-крестьянина. Он родовитый, потомственный дворянин, князь, но в повести «Человек ли он?» создал яркий образ обнищавшего духом, превратившегося в полуживотное провинциального дворянина Луарсаба Таткаридзе. Служилое дворянство, помещики обвиняют из-за этого Илью в том, что он не патриот. Социал-демократы приветствуют рассказы Чавчавадзе за их социальную направленность и клеймят дворянство нарицательным прозвищем Луарсаба Таткаридзе. Но Илья считает, что, борясь с колониальным гнетом России, все сословия должны объединиться на родной грузинской почве, что забастовки ослабляют силу народа, и когда забастовали наборщики типографии Шарадзе, где печаталась «Иверия», вызвал полицию для расправы с забастовщиками. Дебили и Луничи одобряют такие шаги Чавчавадзе, но взгляды его, и рассказы, и вся общественная деятельность приходятся им не по вкусу. Какая сложная и трагическая фигура!

– Так-с, – сказал Лунич. – И последний вопрос, тоже для вас не новый. Даю слово, что ни вопрос, ни ответ ваш я не занесу в протокол. Почему все таки вы отдались в руки бакинской жандармерии?

Непонятно было, какого скрытого смысла доискивается ротмистр в поступке Ладо, почему его так это занимает и беспокоят.

– Я много раз уже объяснял, что хотел уберечь людей, не имеющих отношения к созданной мной типографии, – устало ответил Ладо, – они не должны отвечать за меня.

Черт его знает, почему, но Лунич вдруг поверил. Отодвинув диеты протокола, он откинулся на спинку стула. Подумав, удивился еще более. Неужто другие политические арестанты такие же, и Лунич не замечал этого раньше, ведя дознания? Нет, не может быть, чтобы все были такими, это было бы слишком невероятно, слишком страшно. Можно ли представить себе, чтобы Дебиль пожертвовал собой ради спасения Лунича или чтобы он – Лунич – отдал себя в руки врагов ради спасения денщика Гришки? Да он и кончика ногтя за Гришку не отдаст. Государство российское стояло и стоит на том, что Гришка обязал жертвовать собой за Лунича, а если этот незыблемый порядок изменится, если все революционеры такие, как Кецховели, – империи конец, всему конец!..

– Нет, – сказал Лунич, – нет, вы не потому назвали себя. Вы понадеялись на растерянность полковника Порошина, и не ошиблись. Пока Порошин и Вальтер занимались вами, ваши сообщники успели спрятать типографию, на это вы и рассчитывали.

Ладо пожал плечами.

– Типографию спрятал я. Но если вы даже и так, как вы говорите, то что из того?

Лунич помрачнел.

– Ничего.

В самом деле, это ничего не меняет.

– Вы ведь отпустили Виктора Бакрадзе и других, убедились, что они непричастны к делу? – сказал Ладо, не понимая нервозности ротмистра.

– Это верно. Скажите, господин Кецхевели, – подавленно спросил Лужич, – а что вы думаете обо мне?

– О вас? В каком смысле?

– Будь я в Баку на месте Вальтера и Поропшна, отпустил бы я Бакрадзе?

Ладе недоумевающе посмотрел на ротмистра.

– Я думаю, что не отпустили бы, хотя теперь, возможно, пожалели бы об этом… Разве вам не приходилось жалеть о каких-то своих поступках?

Лужич сухо засмеялся.

– Мне еще не приходилось жалеть о содеянном, надеюсь, и в будущем не придется. Я верно служу отечеству.

– Но есть ведь и собственная совесть, – сказал Ладо, – хотя в вашем уставе о ней ничего не говорится, равно как и в присяге.

– Вижу, что роль проповедника, вернее, гадалки, вам по душе.

– Вы задали вопрос, не имеющий отношения к моему делу, я ответил, как думаю, и только.

– Скажите, а вы сами совершали что-либо такое, о чем, хотя это не сказано в вашем революционном уставе, вы жалеете с позиций собственной совести?

– Я. человек, как и все. Только мой взгляд на совесть расходится с вашим.

Надо было прекратить этот противоестественный разговор. Лунич. кашлянул.

– Вечно вы сбиваете меня, уводите в сторожу от дела. Вот, подпишите.

– Я сбиваю?

Ладо внимательно посмотрел на Лунича и, не читая, расписался на каждой странице. Лунич насторожился.

– Вы не прочитали протокол и расписываетесь. А вдруг там ошибки, неточности, вдруг я записал с намерением исказить факты?

Ладо сдержанно улыбнулся, потом расхохотался.

– Господин ротмистр, да что с вами? Я ведь знаком с типографским делом. Я читал, когда вы записывали.

«Хватит! – про себя сказал Лунич. – Хватит!» За каждым поступком Кецховели ему начинает чудиться скрытый смысл. Надо же было вообразить, что он стал ему доверять! Оскорбить бы, унизить Кецховели, доказать бы ему, что он наивен, смешон, что среди его сторонников, революционеров есть такие же грязные подлецы, какие всегда были, есть и будут в этом гнусном мире.

– Вы верите в людей, так ведь? – вкрадчиво спросил Лунич.

Ладо кивнул.

– И уже совсем, надо думать, доверяете своим единомышленникам? А ведь зря вы так доверчивы – среди них есть предатели.

Ладо передернуло. Лунич торжествующе ухмыльнулся.

– Помните обыски, которые я несколько раз, начиная с марта, производил в вашей камере? Ну, хотя бы тот, когда я нашел у вас стихотворение «Новая Марсельеза», открытое письмо от Виктора Бакрадзе и ваше письмо к брату? Или когда у вас было обнаружено письмо, имеющее отношение к комитету РСДРП? Вы не задумывались над тем, почему вдруг производились обыски?

– Один из ваших друзей, кто именно, я не имею права сказать, постоянно информирует управление о ваших действиях, переписке и тому подобное.

– Вы лжете, – сказал с отвращением Ладо.

– Клянусь честью офицера.

– Я вам не верю.

Лунич, ухмыляясь, смотрел на Ладо. На самом деле, несмотря на все усилия, Луничу и Лаврову так и не удалось установить личность человека, который время от времени подбрасывает под двери Дебиля или присылает по почте анонимные письма, написанные азбукой Морзе, и сообщает всякого рода новые сведения о Кецховели. Был ли то политический враг или личный ненавистник, но во всяком случае, сведения обычно оказывались достоверными. Если это личный враг, то за что он ненавидит Кецховели?

Лунич посмотрел в глаза Ладо, но не заметил в них ни страдания, ни огорчения. Кецховели ему не поверил и снова взял над ним верх.

Лунич резко встал и позвонил в колокольчик. Дверь открылась. На пороге появился конвоир.

– Уведите арестанта, – приказал Лунич. – До свидания, господин Кецховели.

Ладо поднялся и вышел из комнаты. Солдат зашагал за ним, осторожно прикрыв дверь.

Лунич сложил протокол в папку и направился к смотрителю тюрьмы Милову.

– Ну как, ваше благородие, – спросил Милов, – скоро закончите следствие?

– Следствие закончено. Я передаю дознание прокурору судебной палаты. Разве что появятся какие-либо новые материалы… А вы все жаждете скорее избавиться от Кецховели?

– Еще бы! – Милов вздохнул.

– По должности вашей, – сердито сказал Лунич, – вы обязаны быть более строгим. Почему вы не применяете к нему дисциплинарные взыскания – лишение пищи, постели, темный карцер, наконец?

– Арестанты поднимут бунт.

– Я на вашем месте нашел бы вполне законные причины для наказания, – сказал Лунич, с пренебрежением поглядывая на Милова. – Скажите ему что-либо такое… словом, выведите его из себя и… Впрочем, это ваше личное дело. Скажите мне, пожалуйста, нет ли среди ваших арестантов телеграфиста или человека, владеющего азбукой Морзе?

– Насколько мне известно, нет.

– Поинтересуйтесь, если вас это не затруднит. Честь имею. И подумайте о моем совете насчет Кецховели.

Лунич вышел, звякнув шпорами. На душе у него было муторно. Допустить такую дичайшую оплошность – выболтать Кецховели об анонимном осведомителе! Поразмыслив, Кецховели может передать эти сведения своим, они скорее жандармов докопаются до автора писем. Одна надежда, что Кецховели ему действительно не поверил.

Ладо медленно шел по коридору.

– Вы не расстраивайтесь, господин, – услышал он голос конвоира, – перемелется, мука будет.

– Я просто задумался, братец, – сказал, оглянувшись, Ладо. – Чего мне расстраиваться? Мне моя дорога ясна.

– Вот и хорошо. Дай бог, сбудется, что задумали. Ладо почувствовал, как в груди у него потеплело.

– Спасибо, дорогой.

Камера одиночка

За окном сразу стемнело. Лишь над горой Давида небо оставалось прозрачно-синим. Цвета, как голоса, бывают веселыми, сердитыми, тоскливыми, энергичными и равнодушными. Синева над горой была длительно печальной.

Где-то внизу заиграла шарманка. Мужские голоса, приближаясь, пели, то сливаясь, то распадаясь на три, но не теряя связи, и можно было угадать, что певцам радостно петь и каждый доволен тем, как слаженно они все поют.

Ладо встал у окна, привычно распластав на решетке разведенные кверху руки, и увидел огоньки факелов и неровный, пляшущий огонь между ними. Йо Куре двигался плот. Песня утихла. Ладо угадал на плоту мужчин, которые при свете костра наполняют вином из бурдюка стаканы, и протяжно крикнул:

– Здравствуйте, люди-и!

– Здравствуй, – отозвался снизу звонкий высокий голос. – Кто ты-и?

– Арестант!

– Свободы тебе-е-е! – согласно закричали несколько голосов.

Плот ушел под мост, и свет факелов и костра пропал. Снова, теперь левее, заиграла, отдаляясь, шарманка.

Снизу из окна тянуло влажной прохладой, а поверху еще гуляли остатки сухого дневного зноя. Он посмотрел на желтые дрожащие огоньки города, отошел и лег на койку, укрывшись от сырости одеялом. Одеяло прислала из дому, и от него пахло далеким детством. Одиночество в последние дни стало острее. Авеля Енукидзе недели две назад выслали куда-то на Север. Весточку от Авеля передали на второй день после высылки. В записке, наспех нацарапанной карандашом, было всего несколько слов: «Прощай. Уверен, что увидимся. Куда нас повезут, не знаю. Определили на три года». На допросы к Луничу перестали вызывать. Тюремная типография из-за церковных праздников не работает несколько дней, и нельзя спустить на нитке письмо или получить записку. Записок присылают последнее время все больше и больше, и уже не только от политических, но и от уголовников – все спрашивают об одном: как жить, коротко рассказывают о своих бедах и заботах. Удивительно, что такая обширная переписка с ним до сих пор не раскрыта. А может быть, некоторые надзиратели знают, но молчат. Кто-то из арестантов написал: «В нашей камере сидит Гоги. У него никого нет. Хотел повеситься. Напишите ему, пожалуйста, ободрите беднягу». Оказалось, что Гоги – крестьянин из Юго-Осетии, убил помещика, защищая честь жены. Жена утопилась. В последней записке Гоги вывел каракулями: «Кланяюсь и благодарю. Жить хочу. Уцелею на каторге – разыщу вас, верным рабом буду». А ведь он ничем особенным не помог Гоги, просто проявил участие, сочувствие, показал, что тот не одинок, что другие люди тоже мучаются и страдают.

На прошлой неделе часовой заметил опущенную из окна нитку и закричал. Уговорить его умолкнуть и отвернуться оказалось легко. Досадно, что солдат так часто меняют. И повезло, что этот был таким податливым, – поднятая нитка принесла письмо от Сандро. Он все работает на лесоразработках в Атенском ущелье, организовал нелегальный рабочий кружок, потом еще несколько – среди крестьян. Сандро писал, что жандармы наведываются в Тквиави с обысками, следят за Нико, когда он куда-нибудь выезжает. Вано пишет редко, его забрили в армию, и полк, в который он попал, квартирует в Кутаисе. Соседи-дворяне ведут себя по-разному. Одни перестали здороваться с Нико и даже не ходят на богослужение в церковь, чтобы не слушать, как служит службу отец политического преступника, другие теперь чаще заходят к отцу, предложили ему денежную помощь, от которой он наотрез отказался. Крестьяне обещают в день возвращения Ладо устроить пир на все село. Георгий по-прежнему пытается пробиться в промышленники. Зря он занимается не своим делом. В нем мало жесткости, расчетливости и терпения. Сейчас дела у него, кажется, наладились, он прислал домой посылку. Больше других обрадовался посылке маленький Нико – он получил первые в своей жизни сапожки.

Ладо вспомнил свои редкие ночные наезды домой. Если малыш Нико спал, оставалось только полюбоваться тем, как он спит, крепко сжимая во сне кулачки. А если он еще бегал по комнате, его можно было подбросить к потолку и поцеловать в загорелые щеки. – Как дела, Николай Николаевич? – Малыш косился на отца и спрашивал у Ладо: – А ты кто? – Ах ты, собачий сын, дядю не узнаешь!

Старший Нико домовит, у него уже много детей, он занят своим питомником, обучает европейскому садоводству крестьян, но дела его пока идут скверно – помещики отказались вложить деньги в постройку оросительного канала, а крестьяне боятся, что вода принесет с собой рознь и вражду, что все будут ссориться из-за полива. За революционным движением Нико следил со стороны – когда с интересом, когда с ревностью. О хождении в народ он давно уже не вспоминал, но, поругавшись с уездным начальником или приставом, взрывался: – Террор – единственное, что может принести результаты! – Ладо подтрунивал над ним, Нико с досадой кричал: – Ты опять такой, каким был в детстве! – Потом сам начинал улыбаться, устыдившись своей горячности.

Ладо закутался в одеяло и прижал его к лицу.

В окно подул ветерок. Сильнее стало ворчание речной воды среди камней. Где-то очень далеко заунывно пел человек…

Ладо проснулся незаметно и не сразу понял, почему он лежит один, укрытый одеялом. Мысли и пробуждение слились в непрерывное, продолжающееся, и он ощутил, как никогда раньше, неотвратимость грядущего революционного сражения. Раньше Ладо в это верил, теперь он был в этом убежден, как убедился мальчишкой в силе молнии. Его всегда забавляло, когда другие вздрагивали и крестились от удара грома в вспышки молнии, ему казалось, что молния и гром – всего лишь радостное представление, устраиваемое дождем, он выскакивал из дому и носился босиком по лужам и кричал, смеялся, когда по небу проскакивала светящаяся жила и гулко грохотал огромный небесный барабан. Потом он увидел, как молния вонзилась в навес на поле, грохот оглушил его, над навесом возникли огонь и дым. Все еще посмеиваясь, он побежал к навесу и увидел почерневшего мертвого сторожа. После того, как казаки запороли насмерть сказочника Зураба и умерла мать, это была третья смерть, которую он увидел своими глазами. Через несколько дней гроза разразилась снова. Ладо не испугался, но и не побежал больше по лужам. Он стоял у окна и думал, почему молния убивает людей. – В ней электричество, – объяснил ему Нико, – электричество дает свет – такой же, как газовый фонарь, – помнишь, я тебе показывал в Тифлисе? – и может убить. – Но почему, Нико, почему? Пусть дает свет, но почему она убивает? – Молния, как огонь, Ладо. Ты же знаешь, что огонь сжигает дерево, может сжечь и человека, если неосторожно обращаться с ним.

Видно, он очень затосковал по Тквиави, раз мысль все время возвращается к отцу и братьям. Конечно, затосковал. Будто в этом можно сомневаться. И тишины тквиавской хочется. Какой разной может быть тишина. Город давно спит, шагов часового не слышно, и крысы не бегают – наверное, отправились к Куре на водопой. Тихо. И все же это совсем не похоже на тишину деревни. Там ты слышишь, как спит мир, спит вместе е тобой, а здесь тишина твоей камеры принадлежит только тебе.

Ладо откинул одеяло, встал, подошел к окну. Отсюда было лучше слышно, как шумит, разбиваясь о камни, Кура.

Какая синяя ночь – городские крыши, и стены домов, и редкие купы деревьев, и крепость Шурис-цихе – все по-разному синее и кажется прозрачным.

Вжавшись лицом в квадрат, образованный прутьями решетки, Ладо следил за движением синих и голубых теней на развалинах крепости.

«Удивительна судьба моего народа, – думал он, – самой природой своей и сердцем своим ты рожден для мира, для земледелия, для веселья и песен, характер твой мягок, душа широко распахнута для друга и гостя, ты, не задумываясь, протягиваешь руку человеку, попавшему в беду, матери твои никогда не бросают своих детей, а дети всегда почитают родителей и добрым словом поминают предков. Но из года в год, из века в век ты был вынужден оставлять соху в борозде и совершать то, что претило тебе больше всего, – убивать, чтобы защитить свою землю. Правда, и в ненависти, и в убийстве ты продолжал оставаться самим собой – раненому пришельцу перевязывал раны, а убитого врага предавал земле, как человека. Бывало, что иные укоряли тебя за щедрость и доброту, за то, что радушно принимаешь ты беженцев из других краев, отдаешь им свои земли и живешь с ними, как с братьями, укоряли тебя и предрекали, что ослабнешь ты из-за доброты своей, разоришься и оскудеешь духом. Но ты в ответ лишь смеялся: у меня не только большое, но и сильное сердце!..»

Ладо услышал свой шепот – оказывается, он говорил вслух:

– Я люблю тебя, народ мой, не потому, что считаю тебя лучше всех других, я люблю тебя за то, что ты мой народ, за то, что еще в те далекие времена, когда все рьяно веровали в божественность царя, ты ниже, чем царям, поклонялся поэтам и поэтов почитал, как своих владык. Многие лета тебе, народ мой!

Ничего больше я не хочу для тебя, как ясного неба, которое не будет перечеркивать длинная рука русского царя, и более всего я хочу для тебя мира, жизни без виселиц и тюрем, без петушиного самоуправства князей, притворяющихся добрыми опекунами крестьянина, без взяточников-чиновников, плодящихся нынче, словно кролики.

Ты добр, ты мудр, ты мужественен, трудолюбив и весел, народ мой. Да не заразит тебя на твоем пути к свободе чума стяжательства, дворянской спеси и лености! Ты сохранил себя среди монголов, персов и турок, ты хранишь себя под нагайками казаков, так сохрани себя и в грядущих испытаниях! Многие лета тебе, народ мой!

Мрак и полное забытье грозит только тому, кто притесняет слабого. А несущему добро смерть не страшна – умерев, он возродится снова и снова. Многие лета тебе, народ мой!

Я – частица твоя, я уйду, как уходили бесчисленные твои сыновья, помяни же и меня, народ мой, в числе твоих ушедших сыновей…

Ладо вздохнул. В Тквиави тоже уже светает. Над крышами домов летают ласточки, с полей их зовет жаворонок. Поднимая лицо к солнцу, чтобы почувствовать тепло, ходит от дома к дому слепая Даре…

Ладо зажмурился, когда солнце, взошедшее где-то за тюрьмой, зажгло купола собора, отошел от окна, лег, заснул и увидел во сне, будто он снова маленький и бросается в Лиахви, чтобы переплыть ее.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю