Текст книги "Имя для сына"
Автор книги: Михаил Щукин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 17 страниц)
– Александр Григорьевич, ему ведь волноваться нельзя.
Оба дружно оглянулись. Воронихин смущенно поздоровался.
– И спать ему пора.
– Понятно, Дарья Степановна, раскланиваюсь… Извините.
– Подожди, я провожу.
Савватеев вслед за Воронихиным грузно поднялся с дивана. Оба вышли на крыльцо.
Был один из тех вечеров конца августа, когда лето неслышно и незаметно поворачивает на осень. Такими вечерами становится темнее, прохладнее, ярче высыпают звезды, с огородов тянет влажными запахами, и тишина устанавливается такая, что если замереть и придержать дыхание, то услышишь, как бьется собственное сердце. Они побоялись нарушить тишину, долго стояли на крыльце, и сумерки подступали к ним плотнее.
– Что вы тут, приснули? – окликнула Дарья Степановна.
– Воздухом дышим. Пока, Павел, спасибо за беседу.
– На здоровье. – Савватеев оглянулся, проверяя, нет ли на веранде Дарьи Степановны. – Погоди. Последнее скажу. Я тебя, Саня, люблю того, прошлого, и горжусь, что у меня такой друг был. А нынешнего тебя простить не могу. Хочу, а не могу. Я к тому говорю, что, когда протяну ноги, ты над гробом моим речь не говори. Не позволяю. Пусть другой кто-нибудь, уважь просьбу. Целоваться не будем.
Савватеев круто повернулся.
39
Две недели пролетели для Андрея как один день. Большой уральский город, высокие тяжелые двери университета, гулкие коридоры, наполненные людьми и голосами, бессонные ночи, порядком уже призабытый ученический страх на экзаменах, новые разговоры и споры – все вкатилось в прежнюю жизнь тугим, пестрым комком, в котором еще предстояло разобраться. Но главное оставалось позади – экзамены сданы, в университет зачислен. И поезд весело дергал вагоны, убыстряя ход, стук колес сливался в сплошной гул, он постоянно стоял в ушах. Андрей успел привыкнуть к нему и потом, когда сошел с поезда, когда огонек последнего вагона исчез вдалеке, а он остался один на пустом перроне, в тишине и покое, вдруг почувствовал, что не хватает именно гула, сплошного перестука колес, а может быть, не хватает того, с чем пришлось познакомиться? Он вспомнил яростные споры в общежитии, где полным-полно было ребят, поступавших, как и он, в университет, вспомнил, как отбрасывались в стороны учебники, в которых, даже в самых умных и мудрых, не было главного и нужного позарез ответа на вопрос – как жить? Каждый пытался ответить на него, вспоминая и приводя множество примеров из своей жизни, но что подходило одному, совершенно не годилось другому. Ребята до того разгорались, что иногда начинали оскорблять друг друга и стискивать кулаки. Но все это, понимал сейчас Андрей, стоящий на пустом перроне крутояровского вокзала под бледным электрическим светом, все это намного легче – кричать, спорить, даже драться, чем жить по своему, самим собой установленному правилу. Как легче говорить, что ты перенесешь тяжелый груз, нежели на самом деле тащить его на своих плечах.
Шаги по асфальту пустой улицы звучали гулко, и если навстречу попадался редкий в такой час прохожий, то Андрей, еще не видя его, слышал шаги. Но вот асфальт кончился, песок приглушил звуки, и в полной тишине Андрей добрался до своего дома, в котором – он увидел еще издали – ярко горели окна. Там его ждали, там проснулись посреди ночи и включили свет. Андрей побежал.
Стоило бежать. Ради той вести, какую он услышал. Тетя Паша накормила его, все покачивала головой и приговаривала: «Это надо же – университет, ты гляди-ка!» – потом убрала посуду, чуть заметно подмигнула Вере и ушла в свою комнату. А Вера, выключив свет, в темноте, зашептала ему на ухо о том, что у них будет ребенок.
– Малюсенький такой, беспомощный, наш карапузик, представляешь? Андрюша, ты представляешь? То были просто – я и ты. И вдруг еще маленький, наш, родной. Нет, ты представляешь, Андрюша, ты представляешь?!
Андрей, как ни пытался, представить не мог. Его просто захлестывало незнакомое, еще ни разу не испытанное чувство, захлестывало полностью, без остатка.
Август стоял за окном, сухой и спелый, его последняя ночь. Август держал на себе яркие, сочные плоды, вызревшие за лето. Должен быть у каждого года свой урожай и у каждой жизни, иначе она – пустоцвет, ничто, да и не жизнь уже это. Зерно бросают в землю, чтобы оно дало росток, человеку дается жизнь, чтобы он продолжил ее. Значит, я уже не последний, думал Андрей, значит, и я поведу кого-то за собой.
Он подошел к окну. Темно-фиолетовое небо с яркими мигающими звездами распростерлось над землей. Андрей раскинул руки и повернулся спиной к окну.
– Вера, у нас будет сын! Я уверен, что именно сын!
– Тише, тетю Пашу разбудишь.
– Нет, все равно не могу представить.
– А вот когда он кричать по ночам начнет, сразу представишь.
– Мы с тобой идем и катим впереди коляску, а в ней такое чудо-юдо глазенками лупает. Подожди, как мы его назовем?
Они проговорили до самого утра. А после обеда, когда гуляли по центральной крутояровской улице, навстречу им попалась уже знакомая пара.
Андрей обрадовался, словно увидел родных, хотя он до сих пор не знал даже их фамилии. Он видел их вскоре после того, как вернулся из армии, а потом в начале лета. Сейчас они катили впереди себя коляску, а в ней сидел, навалившись на подушку, малыш, он степенно и серьезно озирал мир центральной крутояровской улицы голубыми материнскими глазами.
Андрей снова долго глядел им вслед и радовался тому, что они идут так дружно и вместе катят коляску, и в ней сидит и лупает глазенками маленький крутояровец, исследуя белый свет, в который он пришел.
Тем же поездом, которым ехал Андрей, возвращался из больницы сумрачный, настороженный, как в ночном лесу, прислушивающийся к каждому шороху начальник Крутояровской ПМК Авдотьин. Он заранее купил себе билет в купейный вагон и, не желая встречаться, а тем более разговаривать с земляками (а повстречаться они могли запросто), долго сидел в привокзальном садике и в третий раз перечитывал до последней строчки городскую «Вечерку». Он уже знал об аресте Козырина, но не знал подробностей. А повстречай земляков – разговор непременно зашел бы об этой новости, и тогда пришлось бы что-то говорить и можно было, не зная подробностей, попасть впросак. Лучше доехать одному.
По радио хрипло объявили, что поезд отходит. Авдотьин поднялся со скамейки, сунул в портфель газету и заторопился к своему вагону. Когда он уже подходил к нему, минуя черные вокзальные двери, те вдруг открылись и наперерез ему выскочил Агарин. Его появление было для Авдотьина таким неожиданным, что он отпрянул в сторону и схоронился за необъятной спиной пожилой тетки, навьюченной узлами и сумками. Даже не успел ни о чем подумать, просто отпрянул в сторону, как, не думая, отдергивают руку от горячего утюга. Узнав об аресте Козырина, он жил теперь, день и ночь, каждую минуту, в тягостном ожидании, до сих пор не веря, что его пронесло мимо несчастья. Умом понимал – пронесло, Козырин не расскажет, ему нет никакой выгоды рассказывать, вешать на себя еще одну дохлую собаку, но сердцем не верил. И ждал, постоянно ждал страшного и непоправимого. Потому-то, увидев Агарина, отшатнулся за широкую спину счастливо подвернувшейся тетки. Слишком много неприятностей было связано с широкоскулым и узкоглазым парнем, которого Авдотьин ненавидел и, будь его воля, втоптал бы в землю по самую маковку, прежде всего за свой страх.
Андрей его не заметил, быстро побежал к голове поезда и там запрыгнул во второй вагон – только мелькнул маленький коричневый чемоданчик. Авдотьин облегченно перевел дух и, укоряя себя: «Чего уж я так боюсь? Ну, встретились, ну и что?» – заторопился к своему вагону.
Купе было пустое. Авдотьин взял у проводницы, молодой разбитной девахи, постель, растянул на нижней полке серый истрепанный матрас, застелил его влажноватыми простынями и прилег. Думать ни о чем не хотелось. Он устал бояться, устал от своего страха, ничего сейчас не желал – только вот лежать на влажноватых простынях, слышать внизу, под собой, быстрый ритмичный перестук колес, смотреть на верхнюю полку, на которой чья-то легкая рука выцарапала большими буквами матерное слово, – лежать, и все.
Он уже начал задремывать, когда дверь в купе резко и широко отъехала и в ее проеме, как в раме, возникла живописная фигура. Сначала бросилась в глаза старая застиранная тельняшка, виднеющаяся бело-голубым треугольником в распахнутом вороте черной спецовки, потом большая серая шляпа с широкими полями, сидящая на самом затылке, черные спецовочные штаны, слегка опускающиеся на новые кирзовые сапоги, покрытые густым налетом пыли. Только после разглядел Авдотьин лицо. Узкое, вытянутое и бледное, как росток картошки, вытащенной весной из погреба. Перебитый, расплющенный нос, маленькие диковатые глаза, тонкие, в нервном изломе синеватые губы и недавно нагого остриженная голова с едва отросшими волосиками. Даже беглого взгляда было достаточно, чтобы определить, что это за птица и из каких далеких краев она сюда залетела.
Мужик шагнул в купе, поставил на столик большую красную сетку, в которой что-то звякнуло, завернутое в газету, плотно закрыл за собой дверь, сел напротив Авдотьина и, не скрывая любопытства, стал его разглядывать. Диковатые глаза были недобрыми.
– Далеко? – почти не разжимая синеватых губ, спросил мужик.
Авдотьин не расслышал.
– Далеко, говорю, едешь?
– До Крутоярова.
– Пить будешь? Нету? Щас будет.
Вышел в коридор, но скоро вернулся.
– Я с собой такого не вожу! – передразнил он, видимо, проводницу. – С-сука. Ни хрена, свою достанем.
Мужик развязал сетку, развернул газету, вытащил из нее бутылку и стакан. Движения были резкими, мужик все время дергался, будто к нему подключили ток.
– Будешь?
Авдотьин отказался. Мужик смерил его длинным, холодным взглядом, словно прицеливался. Авдотьину стало не по себе. Мужик выпил, несколько минут посидел, уставившись в одну точку, снова налил и выпил. Изломал тонкие синеватые губы в недоброй усмешке, отрывисто спросил:
– Чё, падла, брезгуешь? Начальник?
Авдотьин, рассудив, что лучше не связываться, отмолчался. Мужик пил и становился все злее: водка будто пробивала в нем брешь, и через эту брешь выплескивалась злоба; темная и непонятная, она коробила, дергала узкие губы в недоброй усмешке. Ему, видимо, нужен был повод, чтобы вылить свою злость, неважно на кого, но – вылить. Раньше Авдотьин в таком случае просто-напросто ушел бы из купе или позвал проводницу, но сейчас сидел и с затаенной тревогой, с любопытством наблюдал за ним. Слова, жесты, взгляд – все впитывал в себя словно губка, а в голове стучала одна-единственная мысль: «А если я там, с такими? Как?»
– Значит, брезгуешь? Попался бы ты мне там, баланду бы из чашки с дыркой хлебал.
Авдотьин привстал на постели и подвинулся ближе к двери, на всякий случай, но не ушел. Мужик продолжал пить. Скрипел зубами и мычал. Авдотьин смотрел и все больше ужасался – для Козырина жизнь вот с такими уже началась. А если завтра начнется и для него, Авдотьина?
Затяжелел мужик так же быстро, как пил. Несколько раз ударил кулаком по столику, свалил стакан на пол, вскинул мутные, ничего не соображающие глаза на Авдотьина:
– Ты, фрайер, храпеть не вздумай. Портянку в рот запихаю, у нас так отучали… – И, не закончив говорить, растянулся на полке, уснул и захрапел.
Этот храп не утихал всю дорогу. Когда стали подъезжать к Крутоярову, Авдотьин, взяв свой портфель, облегченно вздохнул и вышел в тамбур. И там, глядя в окно на приближающиеся огни вокзала, не переставал думать, задыхаясь от охватившего его снова страха перед возможным концом: «А если я там с такими? Как?»
«Как? Как? Как?» – равнодушно и холодно отстукивали колеса.
40
Вот и все. Надолго, до следующей весны, опустели поля. Вместе с дождями припала к ним, голым и неуютным, глухая осенняя тишина. Березовые колки, недавно нежно золотившиеся и словно плывущие в чистом голубом пространстве бабьего лета, посерели под дождями, прижались к земле и стали меньше.
Андрей вышел за околицу Полевского и невольно замедлил шаги, охваченный грустью предзимья. Он возвращался с большого праздника, который по традиции каждый год устраивали в совхозе после уборочной. Возвращался, поздравив с победой ребят из самошкинского звена, радостный за них. Он ушел незаметно, чтобы сейчас, в эти минуты, побыть одному.
Из Полевского, от высокого белого Дома культуры доносилась громкая веселая музыка. Торжественная часть давно закончилась, молодежь танцевала, а мужики постарше скучились на втором этаже, где был буфет. Иван Иванович Самошкин, поставив рядом с собой транзисторный приемник, подаренный ему за ударную работу, невесело говорил:
– А мне ведь, мужики, пенсия нынче выходит. По самой что ни на есть чистой спишут. Сеять без меня будете. А я – отдыхать, здоровья-то нет, все изроблено да извоевано. Имею я право отдыхать?
Мужики дружно кивали головами и соглашались:
– Имеешь.
– А вот как я без работы? Это вы знаете? Куда я?!
Тут мужики отмолчались. А Иван Иванович продолжал елозить рукавом нового пиджака по столу и снова говорил:
– Я ж только работать умею, а отдыхать не умею. Как я отдыхать буду?
– Научишься, – успокаивали его мужики.
– Никто чё-то не научился, – печально гнул свою линию Иван Иванович. – Вот кто меня постарше, на пенсию повыходили, два-три года – и в ящик да на лесочну гриву. Не пойду я ни на какую пенсию! Работать буду! Я еще долг свой не отработал, у меня ж три сына, и все – фрр! – по городам разлетелись выходит, мне за них надо потрудиться…
Но тут появилась его дородная супруга и, не дав договорить, позвала Ивана Ивановича домой.
А мужики продолжали толковать. И сходились на том, что, если есть рядом один такой человек, как Самошкин, уже хорошо. Надежней как-то. Незаметно перекинулся разговор на других старших мужиков, многих из которых уже не было, но которых все помнили, и получалось, что мужики те настоящие и не грех их помянуть в такой хороший день. Были помянуты Федоры, Иваны, Василии, ушедшие в землю, на которой они всю жизнь работали. А на первом этаже голос модного певца оглушительно ревел, веселя молодое поколение села Полевского…
Андрей вышел на трассу и тихонько пошагал по ней, зная, что все равно догонит какая-нибудь машина и подвезет.
Было тихо, и в полях, как вечером, накапливались сумерки, потому что дневной свет угасал и терялся от низко ползущих над колками туч. Андрей шел, и на душе было спокойно, как бывает спокойно после большого и трудного дела, сделанного в срок и надежно.
Сильней темнело в полях, осязаемей ложилась тишина на усталую землю, и ощутимей тянуло холодом. Зима была рядом, и чувствовалось, как она дышала.
А наутро выпал первый, ранний в этом году снег. Белый свет, неверный, дрожащий, проник в дом и словно сказал – осень кончилась, скоро придут настоящие снега, бураны и морозы; и еще одно годовое кольцо, по которому движется людская жизнь, замкнется.
Проснувшись, Андрей долго смотрел в окно на обвислые, лохматые от снега ветки тополя. Придавленный пушистой и белой стылостью тополь казался ниже, чем был на самом деле, а дальше, насколько хватало глаз, виднелись белые крыши и телевизионные антенны, тоже белые, необычно толстые. Там, за окном, было холодно. И поэтому еще приятней нежилось в теплой и мягкой постели. Из-за ленты бора выкатилось солнце, и стерильно-чистый, но безжизненный до этого снег ожил заискрился, засверкал. В считанные минуты в мире все изменилось. Словно откликаясь на столь прекрасное зрелище, невидный, где-то над окном, чирикнул, вернее, пропищал воробей.
Вера ушла в школу, тетя Паша гремела на кухне кастрюлями. Андрея никто не торопил, и он поднялся только перед обедом. На улице уже таяло, грязные полосы протянулись от машинных колес, следы редких прохожих становились гуще, тоже сливались в извилистые грязные полосы. Но все равно ощущение яркого, белого света не покидало, не исчезало. Поселившись, оно прочно жило.
Морозы нынешней зимой ударили рано, в начале ноября, а следом за ними надолго зарядили дурные бураны. Они и своротили знаменитую черную березу. Росла она километрах в четырех от Крутоярова, на краю дороги, недалеко от обского берега. Какими судьбами, какими ветрами занесло ее сюда – неизвестно. Высокая, раскидистая, в несколько обхватов у комля, росла на отшибе от остальных деревьев, и летом, когда вместе с другими березами покрывалась зеленой листвой, ее черный ствол не терялся, издали бросался в глаза. Странно было видеть черные изогнутые линии на фоне белого и зеленого цветов березового колка. Странное дерево, отличаясь от своих собратьев, словно не хотело их признавать, располагаясь на открытой всем ветрам поляне. Ему было лет сто, не меньше, и, пока были в кряжистом стволе силы, оно держалось, но, видно, всему приходит конец. С разломанным, расщепленным корнем береза лежала сейчас на ослепительно белом снегу и резко чернела своими голыми ветками.
– Ты погляди-ка! – воскликнул Нефедыч, останавливая машину. – Березу-то и вправду своротило!
Андрей тоже повернулся направо и увидел черную, строгую графику ствола и веток на белом снегу. Увязая по колено в сугробе, он подошел к дереву, снял перчатку и потрогал его рукой. Дерево было холодным, как лоб покойника.
Сколько она повидала, эта черная береза, на своем долгом веку, который был ей отмерен судьбой, о многом могла бы рассказать.
41
Однажды, еще в давнем детстве, Козырин возвращался на лыжах из леса в деревню, и его в открытом поле застигла метель. Он тогда едва не замерз. И с тех пор не любил метелей – они всегда нагоняли на него непонятную тоску. Когда за окном начинала буянить злая сибирская непогодь, когда стекла дрожали от порывов ветра и по ним соскальзывал сухой колючий снег, Козырину всегда казалось, что его ждет какая-то западня, замаскированная снежной каруселью и свистом ветра. Теперь, вытянувшись на узких нарах в камере, в которой было только одно махонькое зарешеченное оконце, он слушал нудные завывания вьюги и с отчаянием сознавал – вот она и подстерегла, западня. Его обложили, как волка, и куда бы сейчас ни кинулся в надежде найти выход, везде будет натыкаться на отпугивающие красные флажки. Козырин был слишком матерым волчищем, чтобы уйти из облавы незамеченным.
Поднялся с нар, подошел к оконцу. Сухой снег скатывался со стекол, накапливался внизу маленьким сугробиком, а новый порыв ветра его срывал и рассеивал пылью в белой кутерьме. Козырин вздрогнул, как будто снова оказался в открытом поле, застигнутый внезапной метелью: упругий ветер хлестал по лицу, не давал вздохнуть в полную силу, не давал даже крикнуть от отчаяния.
Вспомнилось, как следователь, который приезжал в Крутоярово и теперь вел дело, несколько дней назад неожиданно сказал на допросе: «Вы, Козырин, хуже чумы и оспы. От вас кругом ползет зараза!» Но тут же осекся и замолчал – не положено следователю говорить такие слова. Потом повел допрос дальше, по-прежнему поглядывая чуть насмешливыми глазами. Эти насмешливые глаза выводили Козырина из себя, он начинал злиться, нервничать, все чаще отвечал невпопад, путался и кожей, нутром ощущал, как вокруг него все плотнее и плотнее стягивается кольцо красных флажков. Снова вспомнил следователя, и холодея, признался самому себе, что ему отсюда не вырваться.
Метель не утихала, лупила и лупила по оконцу жесткими, настырными лапами. Где-то погромыхивало железо, и резкий, лающий звук насквозь просекал нудное завывание.
«Один, – тянул Козырин такие же тоскливые, как метель, мысли. – Вот ведь как она, житуха, устроена, стоит только слететь с коня – и уже все проходят мимо».
И вдруг зазвучал где-то совсем рядом, словно за спиной, тихий, спокойный голос Надежды: «Ухожу сейчас, когда ты еще в силе, потому что не хочу уходить потом, когда все от тебя отвернутся…»
Вот и отвернулись, вот и остался он один, в камере, длину которой можно измерить пятью шагами. Один. Впору задрать голову и завыть в голос, как загнанный и обессиленный волк. Надежда… Единственный человек, кто смог бы сейчас успокоить и хоть как-то утешить Козырина. Многое бы он сейчас отдал, чтобы она оказалась рядом. Но сказок в жизни не бывает. Козырин в отчаянии закрывал глаза, видел Надежду, ее печальный взгляд, вспоминал ее теплое, упругое тело и ругался самыми черными словами, какие знал. Саднила ободранная душа и молила, просила, чтобы рядом была еще одна, живая и родная, умеющая понимать чужую боль. Но таковой рядом не было, и не надо тешить себя напрасно – не будет.
Сознавая это, он все больше проникался ненавистью к тем, кто его окружал и с кем он был знаком. Он ненавидел сейчас всех. Перебирал в памяти одного человека за другим и задыхался от злости. Неожиданно среди многих лиц мелькнуло особенно ненавистное – широкоскулое, узкоглазое лицо высокого парня. Агарин. Эх, как же он его недооценил, как смог проморгать!..
Козырин снова лег на узкие, жесткие нары, повернулся лицом к стене и уже в который раз прочитал криво нацарапанное на стене изречение какого-то неграмотного уголовного философа. «В жизни, как в карты, проиграть – пожалуйста, выиграть – фиг». Надпись раздражала Козырина своей тупостью, а сегодня она раздражала особенно, он попытался стереть ее, но надпись была выцарапана на совесть, не поддавалась, только ладонь, которой он шоркал об стену, больно заныла.
Суд над Козыриным проходил в Крутояровском районном Доме культуры. Длился он три дня. И три дня в зале негде было повернуться, люди стояли даже в проходах, стояли часами, и никто не уходил. Было душно, висел постоянный шум от негромких разговоров, от кашля, шарканий ног. Зал то замолкал, вслушиваясь в каждое слово, то начинал гудеть, заглушая говоривших.
На Козырина глядели все, а он не глядел ни на кого. Три дня глядел на свои руки, лежащие на коленях, и даже когда отвечал на вопросы судьи или прокурора, все равно смотрел на руки, чуть приподняв их. Прокурор, заметив это, не удержался, спросил:
– Что же вы, Козырин, на людей не смотрите? Стыдно?
Зал загудел. Козырин в первый раз за три дня вскинул глаза на прокурора, усмехнулся и ничего не ответил. Ему не было стыдно, а вопрос показался детским, наивным. Страдал он совсем по другой причине. Страдал, что на глазах многих людей он, Козырин, сидит беспомощный и ничего со своей беспомощностью сделать не может. Он сейчас вообще ничего не сможет сделать. Из-под него выбили почву. И это было всего обидней, всего больнее. А людей он не стыдился, нет. Что ему люди! Его даже не волновала сейчас жена, пришедшая на суд, совсем распухшая от слез и бестолковая, как напуганная овечка.
«Идиотка, – думал про нее Козырин. – Куда ты без меня? Попробуй вот теперь одна. Не обо мне ведь плачешь – о сытой жизни, которую потеряла». Думал о жене с особенной, сладкой для него злостью. Ведь она жила за его спиной, ничего не умея и не делая. И хотя Козырин когда-то сам ее к такой жизни приучил, он сейчас об этом не вспоминал. Они никогда не любили друг друга, и жена знала, что Козырин изменял ей направо и налево, но не подавала виду – сытая жизнь была для нее важнее. А вот теперь… было от чего плакать.
С состраданием Козырин думал лишь об одном человеке – о самом себе…
Андрей тоже третий день сидел в душном зале, внимательно следя за всем происходящим. Иногда отворачивался от сцены и выискивал глазами Воронихина, хотел посмотреть на него… Но Воронихин на суде не появлялся. Не придет, понял на третий день Андрей, ни за что не придет. Стало больно от своей догадки.
И вот наконец на третий день, уже вечером, судья поднялся со своего места, громко сказал: «Прошу встать», подождал, когда уляжется говор в зале, шарканье ног, хлопанье сидений, и зачитал приговор. Мера наказания была суровая, с конфискацией имущества. Козырин выслушал приговор не дрогнув ни одной жилкой. А жена его в общей тишине взвыла, как на похоронах.
Толкаясь в густой толпе, Андрей двигался к выходу, улавливая вокруг себя обрывки разговоров:
– Правильно, нечего чикаться!
– Таким, как Козырин, дай повадку, они всю Россию растащат!
– Ну чего, спрашивается, ему еще надо было? Не понимаю..
– Тут и понимать нечего. Есть немного, надо больше, все равно как колодец без дна – сколь ни кидай.
– За что воевали, за что кровь мешками проливали?!
– Куда начальство глядело? Неужели не знали?
– Видно, подход такой имел, чтобы не глядели.
– А эта-то клуша, в голос заревела.
– Побольше поревет, поменьше в уборну сбегат.
– Нет, мужики, что ни толкуй, а вранье или воровство, оно рано-поздно наружу вылезет! Точно говорю!..
Андрей выбрался на крыльцо. По центральной крутояровской улице мела несильная поземка. Темнело. После одуряющей духоты зала, где шел суд, на улице показалось холодновато, и он прибавил шагу. Ветер дул в спину и словно подталкивал, торопил. На повороте Андрея догнала крытая милицейская машина и, обдав его облачком выхлопных газов, проехала мимо.
Савватеев ждал Андрея, хотя уже лежал в постели, укрытый до подбородка одеялом.
Андрей присел рядом на табуретку, стал рассказывать.
– Значит, про стыд прокурор спросил? Нашел у кого спрашивать. Козырин и слова-то такого не знает. Вот и все. Точка. Как и должно быть.
Савватеев удовлетворенно закрыл глаза.
– Порадовал ты меня, Андрей. И не столько тем, что Козырина посадили, а что ты не хрустнул. Теперь я с чистой совестью… – Взял со стола аккуратно заполненный четким почерком листок и протянул его Андрею. – Скоро ведь кандидатский срок заканчивается. Моя рекомендация в партию. Не подведи. А теперь извини, – он взялся ладонями за виски, – опять черти горох молотить взялись.
Андрей тихо вышел из комнаты.
Дома его ждал необычный гость. На кухне, прихлебывая чаек, ссутулясь, сидел Шелковников и тихо-мирно беседовал с тетей Пашей, рассказывая, что у него всегда получаются прекрасные огурцы, которые он солит по своему собственному рецепту. Тетя Паша, нацепив на нос старенькие очки, старательно записывала рецепт в свою особую потрепанную тетрадку. Когда Андрей вошел, Шелковников сбился, смущенно поставил чашку с чаем на блюдце и, сморщив свой маленький носик, поднялся навстречу.
– Ты уж извини, Андрей Егорович, сил нет до утра ждать, чтоб в редакции. Вот, прямо домой. Пойдем на улицу выйдем…
– Да сидите здесь! Места мало, что ли? – удивилась тетя Паша.
– Нет, нет, пойдем выйдем…
Андрей удивленно пожал плечами и вышел следом за Шелковниковым на крыльцо, ступеньки которого уже успела затянуть сухим снегом бойкая поземка.
– Я прямо после суда, – заторопился Шелковников, словно боялся, что ему не хватит времени и он не успеет сказать. – Лето-то помнишь?.. Стыдно мне за себя… после всего, что сегодня… стыдно! Я завтра в ПМК пойду, везде пойду… Авдотьин уцелел… Все выложу, я знаю… Пойдешь со мной?
Андрей кивнул. Шелковников облегченно вздохнул, потоптался еще на засыпанном снегом крыльце, махнул рукой. Двинулся к воротам и уже от них, словно там ему было легче, сподручней, подал негромкий голос:
– Правильно Савватеев толковал: человек не может и не должен быть маленьким, он большой, когда захочет!
42
Суд над Козыриным, приговор, вынесенный ему, выбили Авдотьина из колеи. Он не находил себе места ни на работе, ни дома, боялся поднимать телефонную трубку – все казалось, что вот сейчас объявят, чтобы и он собирался в места не столь отдаленные.
А тут еще через несколько дней после суда бухгалтер сообщила, что приходили Шелковников и Агарин, смотрели документы, что-то записывали, с ними были еще люди, наверное, из народного контроля. У Авдотьина после этого известия совсем подкосились ноги.
Если уж захомутали такого зубра, как Козырин, рассуждал он, то что же сделают тогда с ним? Авдотьин ехал на своей машине на заправку и возле железнодорожного переезда так задумался, что не заметил, как впереди, пережидая поезд, затормозил грузовик. Спохватился, нажал на тормоз, но было уже поздно. «Жигуленок» по скользкой накатанной дороге прошел несколько метров и врезался в грузовик. Звонко брызнули стекла разбитого стекла. Авдотьин едва успел зажмуриться. Сидел за рулем не открывая глаз, чувствуя на лице морозное дыхание ветерка, и слышал, как шуршит, скатываясь с капота, мелкое стеклянное крошево.
– Ты что, мух ловишь?! – раздался громкий голос водителя грузовика. – На телеге надо ездить! Вожжами рулить! – Но тут он увидел, что за рулем сидит начальник, и сразу понизил тон: «Что же вы так неосторожно…»
Авдотьин выпрямился и открыл глаза. Его даже не поцарапало, только осыпало осколками. Он стряхнул их перчатками с куртки и глянул вперед: нос машины был изуродован, капот выгнулся, чернел пятнами в тех местах, где откололась краска.
Водитель грузовика потрогал капот и, желая хоть как-то исправить свою оплошность, высказался:
– Делают тоже – банка консервная. Чуть даванул – и уже ямка. – Тут он оглянулся и присвистнул: – Во, уже поспели. Быстро они.
К месту аварии подъехал гаишник, молоденький лейтенант. Он быстро огляделся, спросил, все ли целы, и протянул руку:
– Ваши права.
Авдотьин подал ему книжечку.
– Ну-ка, дыхните. – Принюхался. – Нормально, трезвые, на экспертизу не повезу.
Вернул права и только теперь, когда формальность были исполнена, посочувствовал:
– Рублей на семьсот ремонту. Как же вы так?
– Да затормозил поздно, потянуло…
– Протокол будем составлять?
– Не нужно. Водитель грузовика не виноват.
– Да это я вижу… Может, вас до гаража дотащить?
– Не знаю, попробую сам.
Мотор завелся сразу. Авдотьин кивнул гаишнику, потихоньку выехал, развернулся и, минуя центральную улицу, переулками добрался до своего гаража. Поставил машину и поплелся домой. Голова у него раскалывалась, самого трясло. Но не оттого, что случилась авария, не от убытка, который придется понести, голова болела от непрошеных тревожных мыслей, все тянуло оглянуться назад: словно шел по темной ночной улице, а ему слышалось – кто-то торопится следом, догоняет.
Дома Авдотьин хотел уснуть, чтобы успокоиться, но только ворочался с боку на бок и без толку зажмуривал глаза. Вернулась из школы дочка.
– Папа, у нас сегодня родительское собрание, очень просили, чтобы все пришли.
Авдотьин смотрел на чистенькую красивенькую дочку, разодетую, как куколка, на ее румяные с мороза щечки, на безмятежное лицо с веселыми глазами, и с тоской представлял, что с ней будет, когда и его, как Козырина, посадят где-нибудь в Доме культуры перед многими людьми…
Он снова крутнулся с боку на бок и встал. Встал от пронзившей догадки.
Нос машины изувечен, капот погнут, гаишник знает, где и когда он, Авдотьин, врезался в грузовик…
Медленно прошелся по комнате и все смотрел на дочку, которая, не стесняясь отца, переодевалась в легкое домашнее платьице. Она была совсем уже невеста, взрослая девушка, и впереди у нее обязательно должно быть счастье. А вдруг… что тогда с ней случится, как она будет жить?