Текст книги "Имя для сына"
Автор книги: Михаил Щукин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 17 страниц)
Авдотьин тщательно умылся, оделся и пошел в школу. «Машина помята, гаишник знает», – никак не мог избавиться от этих слов. Они не отставали, звучали в такт шагам.
Делая вид, что внимательно слушает, Авдотьин отсидел полтора часа на родительском собрании, а когда оно закончилось, сразу заторопился к выходу. В вестибюле увидел, что на лавке, дожидаясь жену, сидит Агарин, и прибавил шагу.
Андрей, придерживая Веру за локоть, вел ее вдоль улицы, медленно, охраняя и сторожа каждое движение. Ветер стоял тихий, морозный, на снегу лежал желтоватый, негреющий свет фонарей, скрип сухого, промерзлого снега далеко слышался.
– Так хочется, чтобы скорей весна наступила, – говорила Вера. – Устала я уже от зимы, от шубы. Тепла хочется, солнышка. Тебе хочется?
– Можно и весну, – снисходительно соглашался Андрей. – Только тетя Паша опять же огород заставит сажать. Нет, пусть пока зима постоит.
– Ну какой же ты упрямый! – тихо улыбалась Вера. – То тебе зиму надо… то непременно сына.
– Какой уж уродился.
– Да, это точно. Зачем ты опять лезешь в это осиное гнездо, в ПМК? Зачем? Мало тебе Козырина? Опять хочешь на всех обозлиться?
– Почему на всех? На всех не надо. – Андрей улыбнулся. – Давай лучше про другое. Как сына назовем?..
Они шли по краю дороги. Навстречу им иногда попадались машины, еще издали выкидывали впереди себя лучи фар. Лучи подскакивали, проносились мимо, а через некоторое время затихал и гул мотора. Тогда скрип шагов слышался особенно явственно и четко.
Авдотьин осторожно въехал на своей машине в переулок и остановился.
Мотора не глушил. «Все рассчитано, – уговаривал он самого себя. – Гаишник знает… Ну, давай. А пока шум – уволиться и уехать. Давай…»
Впереди виднелась пустая, без единого человека, улица. Окна домов были темны. Авдотьин вздрогнул, когда увидел Андрея с Верой. Они шли совсем недалеко. Вот сейчас включить скорость и… но рука вдруг налилась свинцовой тяжестью, и Авдотьин не смог ее поднять. Страх парализовал руку. А впереди маячил страх еще больший. Авдотьин уронил голову на баранку и затрясся плечами.
На следующий день утром в кабинет к Андрею, зажимая лицо ладонями, вбежала Нина Сергеевна, захлебнулась и сумела только выдавить:
– Пал Палыч…
43
Темнота. Густая, непроницаемая, липкая, она обступала, наваливалась со всех сторон. Савватеев проснулся от удушья. Часто, больно колотилось сердце. Он нередко теперь так просыпался и подолгу приходил в себя. Не открывая глаз, перевел дыхание, протянул руку к ночной лампе. Звонко щелкнул выключатель. Савватеев открыл глаза. Но кругом по-прежнему, обступая и наваливаясь, как во сне, была темнота.
«Неужели еще ночь? – удивился Савватеев. – Или лампа испортилась?»
Нащупал абажур, лампочку под ним. Вздрогнул. Лампочка была уже теплая, значит, горела, а света он не видел. Широко открытыми глазами, приподнявшись на постели, оглядывался вокруг – темнота. Хотел закричать, но в последний момент удержался.
«Ослеп», – молча сказал самому себе и откинулся на подушку. Лежал, уставя широко открытые незрячие глаза в потолок. Тело мелко дрожало, он был словно в пустоте, нереальности и еще в диком страхе, которого давно не испытывал и почти забыл.
В соседней комнате послышались шаги жены, она включила радио, и в дом рванулись бодрые звуки марша.
– Доброе утро, Павлуша! Ты проснулся?
– Доброе утро, Даша.
– Чай будешь пить?
– Нет, полежу.
– Хорошо, полежи, а я в магазин сбегаю. Хлеба надо купить, сахара. Не скучай, я быстро.
Савватеев слышал, как хлопнула дверь, а потом стукнула калитка. И как только стукнула калитка, не удержался, перекинулся на живот, вбил лицо в подушку и застонал. Его тело дергала судорога, каждая жилка была напряжена до стеклянного звона. И он чувствовал, понимал неотвратимость грозного удара. Вот, вот сейчас он настигнет его, страшный удар. Удар, звон и… И не убежать, не уклониться, не спрятаться. Остается только одно – скрепить, зажать сердце и ждать. В какую-то минуту Савватееву показалось, что он лежит не на кровати, не в своей комнате и не в своем доме, а лежит он на жесткой, обгоревшей до черноты траве, на дымном поле, а перед ним медленно крутится длинная граната с деревянной ручкой. И поздно уже, не дотянуться до нее, не отбросить и не скатиться самому в спасительную воронку. Но остается еще одно мгновение, самое малое, и его хватит, чтобы вскинуть взгляд вверх и увидеть: по голубому высокому небу плывут легонькие белые облака. Как последний глоток – высокое небо и белые облака. Только бы увидеть.
Савватеев поднялся с кровати, выставил вперед руки и неловкими, спотыкающимися шагами пошел к окну. Ему казалось, что старый крепкий пол качается. Наткнулся на раму, открыл форточку. В лицо ударил свежий морозный воздух, пахнущий расколотыми березовыми чурками, донеслось чириканье воробья, скрип шагов по снегу, веселый галдеж ребятишек, идущих в школу, и дальний, едва различимый шум леспромхозовской пилорамы.
Савватеев долго стоял у открытой форточки и слушал, как легонько постукивает по стеклу ветка тополя. Протянул руку, потрогал ее. Медленно повернулся к окну спиной. Снова пошел неверными, спотыкающимися шагами, выставив перед собой руки. Дошел до книжного шкафа, погладил корешки старых, зачитанных книг. Постоял. Двинулся дальше, минуя входную дверь, к комоду. Опрокинул флакон, тот громко звякнул об пол, густо запахло «Красной Москвой» – любимыми духами Дарьи Степановны. Нащупал маленькую фотокарточку в картонной рамке, прислоненную к зеркалу. На фотокарточке стоял он сам, под цветущей черемухой, склонив чуть набок голову с развалистым чубом, в военной форме со всеми наградами, а рядом, едва доставая ему до плеча, слегка потупясь, стояла тоненькая девушка. В тапочках, в белых носочках, в косынке, накинутой на плечи, в широковатом платье с большими сборками на рукавах. Он улыбнулся, вспомнив: платье было трофейное, сшитое, оказывается, черт знает из чего, потому что однажды начался дождь и оно стало расползаться. Они бежали по лугу, чтобы укрыться под высокой ветлой. Даша пыталась удержать на себе платье, а оно, намокая, ползло и ползло клочьями. Когда они встали под ветлой, Даша оказалась почти совсем голой и он накрыл ее своим кителем…
Савватеев погладил фотографию и пошел дальше, все так же вытягивая вперед руки. Наткнулся на шифоньер, открыл легкую дверцу. Перебирая пиджаки на вешалках, качнул свой китель – и многочисленные награды отозвались легким звоном. Во внутреннем кармане кителя нащупал маленькую, тонкую книжечку, крепко сжал ее пальцами и подержал. Когда-то партбилет у него забирали, но звания коммуниста у него забрать не мог никто. Он был им всегда и навсегда им останется.
Медленно выпустил партбилет из пальцев. Книжечка привычно легла ребром на дно кармана.
Он знал, что с ним сейчас случится. Знал и ждал. Без крика, без суеты. Не надеялся на несбыточное. Вот еще один-другой поворот гранаты с деревянной ручкой – и она брызнет желтым огнем, металлическими осколками, обращая в неживое все, что окажется поблизости.
Вспомнились слова старого районного хирурга: «Необратимые последствия контузии… Вот если бы поберечься… спокойная, размеренная жизнь…» Да, если бы поберегся, протянул бы лишних три-четыре года. Но Савватеев никогда не отсиживался в траншее, когда требовалось выскакивать из нее и бежать навстречу огню, по широкому полю, покрытому жесткой, обгорелой травой. Савватеев себе не простил бы, если бы не выскочил и тогда одним из первых и не побежал по сухим бугоркам и низинкам, по горячей твердой земле, испятнанной воронками, навстречу хлесткой пулеметной очереди и крутящейся гранате с деревянной ручкой.
Вот сейчас, сейчас… Желтое пламя, визг осколков… И на широко открытые глаза тихо и медленно опустится высокое голубое небо с белыми облаками..
Отвернулся от шифоньера, снова приблизился к форточке. В нее по-прежнему тянуло свежим морозным воздухом, и в нем по-прежнему чувствовался дух расколотых березовых чурок. Слышались чириканье воробья, шум леспромхозовской пилорамы; шаги по снегу и веселый галдеж ребятишек прекратились, но добавился глухой гул проходящего за лесом поезда. Гул нарастал, становился мощнее, дальше и дальше раскатывался в сухом морозном воздухе. Но вот он подрожал в своем зените и стал угасать, уходить в сторону, а вскоре исчез совсем…
Андрей помогал мужикам копать могилу. Мерзлая земля была твердой, как железо. Развели костер, отогрели ее, ломами отбили черные куски верхнего слоя, а когда выкинули их, пошел плотный тяжелый песок, он скрипел под лопатой. Могила становилась глубже; чтобы выкинуть песок наверх, приходилось выпрямляться. Андрей вонзал лопату, выпрямлялся, выкидывал песок и в такт движениям бессознательно повторял про себя услышанные сегодня утром слова Косихина:
– Осиротели мы, осиротели…
Скрипела лопата, вылетал наверх песок, тяжело шлепался, образуя темно-желтый холмик среди белого снега.
Давно уже в Крутоярове не было таких многолюдных похорон. Толпа, шедшая за гробом, свернула с центральной улицы на Селивановскую и растянулась от самого ее начала и до самого кладбища. Шел тихий и мягкий снег, неслышно, как шалью, накрывал крыши домов, дворы, деревья… Мужчины сняли шапки, и очень быстро головы у них – черные, рыжие, светлые – стали одинаково белыми. Оркестр громко ревел, но звуки его в плотной стене падающего снега терялись, далеко не проникали.
Андрей нес гроб, нес от самого Дома культуры, не позволяя, чтобы его кто-нибудь сменил. Как ни пытался сосредоточиться, ни о чем не мог думать. Все мысли вышибло, осталась только одна пустота. Не было больше Пал Палыча Савватеева. Не было. Еще ни разу не испытывал Андрей такого одиночества. И все, что происходило потом на кладбище, казалось тоже пустотой, странно было представить, странно было понять и увериться, что рядом нет надежного и крепкого плеча, на которое можно было всегда опереться.
Горьким был свежий, влажноватый воздух, горькой была дорога домой. А снег все шел и шел, словно прорвалось небо и вываливало в огромную дыру все запасы, какие еще не были истрачены за долгую сибирскую зиму.
Мимо Андрея проезжали машины с включенными фарами, но блеклый свет не пробивал стену снега, лишь обозначался в ней мутно-желтыми пятнами. В одном из таких пятен он разглядел неясную фигуру. Кто-то шел навстречу ему, приплясывал и размахивал руками. Когда они поравнялись, Андрей узнал прохожего. То был тот самый парень, которого он видел с девушкой, вернувшись из армии; потом еще раз встречал их – он, Андрей, шел тогда с Верой, и еще раз, когда молодые катили впереди себя коляску с лупоглазым малышом. И парня, и его спутницу, и их ребенка нельзя было представить по отдельности – только вместе. Андрей, изредка встречая их, всегда радовался.
А сейчас парень шел навстречу один, приплясывал, размахивал руками, что-то бормотал самому себе и глуповато улыбался. Андрею показалось, что парень пьян, и его охватило предчувствие беды – неужели у них что-то треснуло, раскололось? Бросился к парню, схватил за рукав:
– Что?! Что случилось?!
Тот недоуменно вскинул глаза и слегка их выпучил:
– Ничё, домой топаю.
– Да что случилось?! – уже не сдерживая себя, закричал Андрей, еще крепче перехватывая рукав.
Однако парень, не ответив на вопрос, вдруг трезво проговорил:
– А, ты Агарин, да? Из газетки? Точно, я знаю. А я Василий Чубаров. А случилось… случилось, брат, событие – моя Любушка-голубушка еще двух мужиков родила! Представляешь, теперь три мужика у меня! Три! Да я четвертый! Во какой чубаровский корень пустили! Попробуй теперь кто ковырни нас. А ты орешь – что случилось? Двое сыновей родились – вот что случилось. Самое главное на сегодня событие.
Андрей облегченно вздохнул. Он очень обрадовался услышанному известию, широко улыбнулся и, протянув руки, обнял парня.
– Спасибо.
– За что, земеля?!
Андрей не ответил.
И дальше, в сплошной стене падающего снега, ему шагалось уже легче.
В доме было пусто и гулко – тетя Паша домовничала у соседей, уехавших в отпуск, а Вера еще не вернулась из школы. Не раздеваясь, Андрей сел – на табуретку, так, чтобы хорошо были видны портреты родителей. Портреты были старые, заезжий фотограф сильно их отретушировал, и мать с отцом совсем не походили на себя, какими их помнил сын в жизни. Нервное напряжение последних дней, похороны и их горечь – все навалилось разом, и Андрей заплакал. Его никто не видел, и он мог плакать не таясь.
Осыпаемый снегом, с темными окнами стоял на краю Крутоярова старый агаринский дом, и плакал в нем перед портретами родителей младший из семьи, горюя, что судьба к самым близким ему людям всегда поворачивается суровым боком. Ничем не нарушалась тишина, царившая в доме. Не скрипели двери, не слышалось шагов, не отзывались шагам половицы, не звучали голоса, но зримо и явственно вошли в дом и встали перед Андреем родители. Мать была в старенькой жакетке и в шали, в какой он ее помнил, когда она уходила в больницу, а отец был в черной безрукавке, в той самой, в которой провожал младшего сына в армию. Они стояли совсем рядом, живые, и страшно было подумать, что они умерли. Мать вытерла ладонью табуретку и осторожно присела на краешек. Отец продолжал стоять, по-прежнему высокий и сильный, чуть откинув назад крупную седую голову. Мать смотрела жалостливо, а глаза отца оставались суровыми. Он покачал головой и почти неслышно (но Андрей хорошо слышал) заговорил:
– Что же ты, сын, а? Сопли распустил? Ты же мужик!
Слово «мужик» было у отца высшей похвалой, но сейчас он не хвалил Андрея, только напоминал о том, что сын должен быть мужиком.
– Что же делать, Андрюшенька, – тихо добавила мать. – Жить все равно надо.
– Кошка живет, и собака тоже живет, – строго перебил отец своей любимой поговоркой. – По-человечески надо жить и соплей не распускать. Мы с матерью все вытерпели. И ты не падай духом.
«Но как же так, что они живы?» – спрашивал у самого себя Андрей и хотел спросить у родителей, но не осмеливался. Слушал и ничего не говорил им в ответ.
– Держись, ты же мужик! – заключил отец.
Мать поднялась с табуретки, неслышно приблизилась к Андрею и погладила его по щеке. Ладонь у нее была теплая, мягкая. Андрей потрогал ладонь, и к нему пришла догадка, что ладонь настоящая, живая. Как же так? Вырываясь из сна, он дернулся.
– Что же ты, Андрюша, даже не разделся? Лежи, лежи.
Открыл глаза. Рядом с ним на диване сидела Вера и осторожно гладила его по щеке. В глазах жены был теплый, материнский свет.
Андрей молча прижался лицом к ее теплой и мягкой ладони.
44
Воронихина на похоронах Савватеева не было. Говорили, что его срочно вызвали в обком. Вернулся он только на следующий день, вечером. Отпустил шофера, сам сел за руль и поехал на кладбище. Уже наползали сумерки, но Воронихин поставил машину подальше от входа, под сосной. Ему не хотелось, чтобы его кто-нибудь видел здесь, на кладбище. Пешком дошел до могилы. Она была завалена венками, еловыми и сосновыми ветками, все было темным, сумрачным.
– Паша… – чуть слышно позвал Воронихин, когда остановился возле холмика. – Паша, друг.
Ответа не было. Только в памяти звучали слова, сказанные во время последней встречи: «Не позволяю. Пусть другой кто-нибудь». Да, речь над гробом говорил другой. А у Воронихина не хватило духу даже прийти на похороны. Он специально уехал, его никуда не вызывали…
– Паша, друг.
Внезапная смерть Савватеева, словно конец твердой, рывком выпрямившейся пружины, ударила по Воронихину. Безжалостно, наотмашь. Еще недавно он с нетерпением ждал тех дней, когда избавится от неуемного Пал Палыча и облегченно вздохнет: на донышке его души, не отпуская, ютился постоянный страх перед бывшим другом, страх, смешанный с уважением и даже завистью. Дни эти настали. Но облегчения они не принесли. Воронихин не мог избавиться от преследующего его чувства, странного и живучего: стоит за спиной Пал Палыч и, прищурившись, смотрит ему в затылок. Смотрит внимательно, не отводя взгляда, и ждет. Чего ждет? Может быть, окончания их давнишнего спора?
Воронихин пытался зажать себя в кулак, избавиться от ненужных чувств, чтобы дальше делать свое обычное дело – руководить районом. Не получилось. Арест и разоблачение Козырина, бюро, на котором пришлось уступить Рубанову, – все это не отпускало, жило, болело. Каждое событие – как ступенька высокой лестницы, по которой он скатывался на глазах у всех – вниз, вниз… Воронихин прямо-таки физически ощущал, как катится и больно бьется об острые углы ступенек.
Последние события вывернули его наизнанку. Больше ему не увидеть искренних, светлых взглядов на полях и на лесорубных делянках. Он точно знал – не увидеть. Будут взгляды вежливые, холодные, равнодушные, предназначенные обыкновенному чиновнику. Воронихин потерял завоеванный горбом авторитет, которым всегда гордился. А завоевывать его снова не оставалось ни сил, ни времени.
По делу Авдотьина началось следствие. Воронихин еще не отошел от этого известия, а его уже поджидало другое – из обкома ехала комиссия. Вечером ему позвонил хороший знакомый, который всегда предупреждал о таких делах, и тревожным голосом сообщил, что предвидятся перемены, что на него, Воронихина, «катится большая бочка и усерднее всех толкает эту бочку Рубанов». Поступи такая информация несколько месяцев назад, Воронихин немедленно использовал бы ее в деле, и еще неизвестно, чем бы все кончилось. Но сейчас он, как ни старался, не находил в себе сил что-то предпринять. Душевный стержень, всегда помогавший ему в любых трудных случаях, треснул. И не отдельные люди его ломали – ломала сама жизнь. И это был конец. Даже если минует беда и он останется целым и невредимым – все равно конец…
45
И опять, как во все времена, в свой положенный срок властвовала над крутояровской землей неудержимая в вечном движении прекрасная сибирская весна, которую так долго ждали в снегах и холоде люди, деревья и травы. Земля молодела, оживала. Дни радовали душу теплом и солнцем.
В один из таких дней Андрею позвонили из военкомата и попросили прийти к военкому. Тот поздоровался и молча протянул ему письмо. Письмо было в тонком конверте, чуть поуже и подлиннее стандартного; на хорошем лощеном листе бумаги – аккуратный, почти каллиграфический почерк.
«Дорогой Егор! Дорогой наш боевой товарищ! Наконец-то мы разыскали тебя! Так сразу и обо всем хочется сказать, но оставим разговоры до нашей встречи. Мы собираемся уже пятый год, кто остался в живых из нашего батальона, собираемся в Москве, а нынче решили съездить на высоту 150, ту самую. На ней открывают памятник. Сообщи, когда и как приедешь в Москву, мы встретим. Обязательно приезжай. Мы очень ждем. Тамара Сухова (нынче Завьялова) и Галенька Веселова (без всяких „нынче“, по-прежнему)».
Андрей хотел перечитать еще раз, но передумал и сунул лист обратно в конверт. Военком, на подполковничьих погонах которого ярко посверкивали лучики весеннего солнца, кашлянул и извинительно, что совсем не подходило к его лицу старого служаки, проговорил:
– Тут видишь, Агарин, какая история, ошибка канцелярская вышла. Они запрос присылали сначала, ну а девочки мои… вот…
Военком поскреб сизый затылок и печально вздохнул.
– Какие мужики ушли! Соль земли!
Быстро отвернулся, налил себе в стакан воды из большого графина и залпом выпил. Андрей стоял, держал в руках продолговатый конверт. Пора было уходить, а он не уходил, ему казалось, что военком сейчас скажет еще какие-то особенно нужные слова. Но тот молчал, только почесывал сизый затылок и смотрел в окно, где виднелась зеленеющая в самом разгаре весны крутояровская улица.
– Какие мужики! – снова с болью воскликнул военком и резко повернулся к Андрею. – Вот мой совет, Агарин, езжай туда вместо отца. Надо тебе съездить.
Военком был сердитым в эти дни, потому что подкатывали последние дни его службы и он, отдавший лучшие годы армии, боялся остаться без привычного дела. Часто злился неизвестно на кого, – а сейчас, когда смотрел на Андрея, совершенно взрослого, тоже со злостью думал – война достала и тех, кто родился после нее, хотя бы вот Агарина. Сыновья после смерти отцов быстро взрослеют, но все равно отцы им, взрослым и самостоятельным, всегда нужны. Отцы, которые долго могли бы еще жить, если бы их, уже после выстрелов, не доконали старые раны.
И Андрей в эту минуту думал почти о том же: слишком поторопилась к отцу смерть, и он не дождался, когда сын будет готов для самых серьезных и нужных разговоров.
– У меня все, Агарин, – сердито бормотнул военком. – Приказывать права не имею, а просить прошу – съезди.
– Разрешите идти? – по давней уже теперь, но крепко въевшейся привычке спросил Андрей, и даже рука дернулась, чтобы отдать честь, но он ее вовремя задержал.
– Иди, Агарин.
На крыльце еще ярче резал глаза неуемный свет блескучего весеннего солнца. Андрей спустился по чисто вымытым ступенькам, остановился на узком деревянном тротуаре и самому себе сказал:
– Поеду.
На домашнем совете решение Андрея поддержали тетя Паша и Вера. Тетя Паша расплакалась, а потом стала говорить, что пусть он едет со спокойной душой, она за Верой приглядит и поможет. «Все как у людей будет. Правда ведь?» Вера смущенно улыбалась и, соглашаясь, тоже говорила Андрею, что все будет хорошо. В эти последние дни перед родами она сильно изменилась: в глазах ее загорелся новый, глубинный свет и словно озарил ее лицо. Андрей смотрел и не мог насмотреться, он знал, твердо знал, что теперь этот свет и это озаренное им родное лицо будут с ним всегда, до последнего смертного часа…
46
Чистенький, вылизанный внутри до блеска, фирменный сибирский поезд, отправляющийся в столицу, стоял последние минуты на первом пути и ждал, когда навстречу ему, давая дорогу, загорится зеленый свет. Андрей устроился в своем купе, присел к окну и вдруг увидел, что по перрону, сгибаясь от сумок, торопится какой-то мужчина. Шляпа сползла ему на нос, и лица разглядеть было нельзя, но во всей фигуре, в торопливой походке было что-то знакомое. Андрей пригляделся и узнал – Иван Иванович Самошкин. Через несколько минут, после коротких переговоров с проводницей, они сидели в одном купе, и Иван Иванович, вытирая огромным платком вспотевшее лицо, еще не отдышавшись, жаловался:
– Заблудился, как в лесу, сунулся в другую дверь и бегал по всем путям. Тоже ить своя наука.
Поезд тронулся, набрал ход, поплыли в сторону городские здания, потом они сменились низенькими домиками, и медленно, величаво раскинулись вправо и влево от железной дороги уже зеленеющие поля. На них видны были тракторы. Пашня готовилась принимать в себя зерно.
– Сеять надо, а я вот по гостям, – поудобнее устраиваясь у окна, виновато сказал Иван Иванович. – К сыну собрался, к старшему. Он у меня в Москве, летчик. Давно звал, а я все не мог время выбрать. Теперь пенсионер, порхай, как птичка, никому дела нет. А ты-то далеко?
– Тоже в Москву.
– А-а, ну, дело молодое, в интерес. Статейку-то твою про меня своим выслал, хвалят, хорошо написано. А я и не знал, что герой, оказывается…
Иван Иванович почти все время сидел у окна, только изредка выходил покурить. Смотрел на пролетающие мимо поля, на полустанки, деревни, города и искренне удивлялся, говорил Андрею:
– Ты глянь только, какая махина! Одно слово – Расея.
А поезд стремился все дальше, а Россия готовилась сеять хлеб, и воздух, влетавший в открытое окно, был теплым, упругим, как сто и тысячу лет назад, воздух вечного обновления земли. Огромные пространства входили в глаза, на этих просторах шла непрекращающаяся жизнь великой страны, на карте которой Крутоярово не обозначено даже крохотной точкой. Но пусть страна огромна, ее нельзя представить без Крутоярова, пусть в стране живет множество людей, ее нельзя представить и без отдельного человека, такого, например, как Иван Иванович Самошкин. Обо всем этом Андрею радостно и просто думалось, когда он долго не спал, лежа на качающейся полке. Радостно и светло было думать, потому что такая земля не могла обмануть, не могла дать в обиду, не могла оставить с верой в неправду. Но нужно и самому крепко верить в справедливость – в любых самых трудных случаях.
И еще вспоминался Андрею уже далекий отсюда дом, вспоминалась Вера и тревожный, беспокойный вопрос – как она там?
Ночью, в темноте, едва озаренные светом из вагонных окон, к рельсам подступили каменные бока Уральских гор, покрытые ближе к вершинам густой щетиной леса. Иногда каменные бока отваливались в сторону, и тогда ярко, до рези в глазах, вспыхивали большие озера огней, подсвечивая снизу огромные заводские корпуса и высокие трубы.
– Не спишь? – спросил Иван Иванович, приподнимаясь на полке и подминая под локоть подушку. – И мне тоже не спится. А на душе хорошо. Бывает же. Ты потерпи уж, я покурю, неохота в коридор тащиться.
Они долго еще лежали, молча смотрели в окно, за которым по-прежнему летела необъятная земля, прекрасная в своем весеннем порыве.
А утром, когда проснулись, леса, встречающие и тут же провожающие поезд, оказались зелеными; там, где проехали, они только распускались, а здесь вовсю зеленели, здесь они были в полном наряде весны. Андрей с Иваном Ивановичем вышли в коридор. Возле одного из окон стояли несколько мужиков и вполголоса переговаривались:
– Во, работничек!
– Нет, ты посмотри, посмотри только, как он едет.
– С похмелья, наверно.
Поезд шел, делая крутой поворот, так что виден был впереди электровоз, но мужчины смотрели не вперед, а прямо. Заинтересованные, Андрей и Иван Иванович тоже глянули в окно. По полю, которое, наверное, предназначалось для картошки, полз колесный трактор «Беларусь», полз как-то рывками, словно на ощупь. Плуг, прицепленный к нему, ерзал, то залезал глубоко в землю, то едва ее царапал, и пахота получалась неровная, с ямами, словно свинья ковыряла. Андрей даже не успел ничего сообразить, как Иван Иванович высунул голову в узкую щель открытого окна и что есть мочи заорал трактористу, который из-за шума поезда и трактора все равно бы его не услышал:
– Ты что делаешь?! Ты что делаешь?! – израсходовав нормальные слова, Самошкин, погрозив кулаком, обложил тракториста матом.
Пока умылись, пока попили чаю, Иван Иванович мало-помалу отошел и даже заулыбался. А потом махнул рукой:
– Пойдем-ка, Андрей, в ресторан.
В ресторане они просидели часа полтора, и, когда начали собираться уходить, к ним подсел, появившись из-за спины Андрея, мужчина.
– Извините, земляки, можно с вами?
Андрей вскинул глаза и от неожиданности пролил кофе на скатерть, но даже не заметил этого и поставил чашку прямо на темное пятно, которое расползлось по материи Перед ним сидел и улыбался, поправляя очки, Рябушкин.
– Далеко ли путь держим?
– Откуда ты? – удивился Андрей.
– О, милый Андрюша, пути господни неисповедимы. Скажи мне кто-нибудь про такую встречу, никогда бы не поверил, но земля, оказывается, действительно круглая.
Он нисколько не изменился, Рябушкин: те же настороженно-хитрые глаза, укрывшиеся за толстыми стеклами очков, тот же витиеватый разговор и передергиванье, как от озноба, плечами.
– По-прежнему воюешь за справедливость или уже набил шишек и успокоился? Кстати, как поживает Козырин? Чем дело кончилось, чем душа успокоилась?
– Посадили.
– Посадили?! – Рябушкин сдернул очки. – Ну, знаешь!
– Теперь точно знаю. – Андрей ясно чувствовал свою правоту, уверенность и превосходство над Рябушкиным. И что бы тот сейчас ни говорил, какую бы паутину из слов ни плел, Андрей твердо знал цену его словам и цену самому Рябушкину.
– А если подробней, Андрюша…
– Неохота рассказывать.
– А-а, понятно, осквернение светлых чувств.
Иван Иванович в это время зевнул и поднялся из-за стола.
– Я, Андрюха, подремлю пойду.
– Подожди, Иван Иванович, я тоже.
– Андрюша, ты что, и говорить со мной не хочешь?
– О чем, Рябушкин, нам с тобой говорить?
– Все-таки за одним столом когда-то сидели.
– Ладно, – Самошкин не стал дожидаться, пошел к выходу.
Андрей подумал и остался.
– Как же это Козырина-то удалось раскрутить?
Андрей коротко рассказал.
Рябушкин, вздрагивая плечами, внимательно его выслушал. Удивленно помотал головой.
– А ты где сейчас, Рябушкин, в газете?
– Что ты, Андрюша, бери выше. Газетная корка оказалась слишком черствой, не по моим зубам. Руковожу маленькой, но нужной конторой. Один из первых людей в городишке.
– Своего добился?
– Ну что ты! У нас тут своего разве добьешься, того, чего я хочу?! Мне бы туда, – он неопределенно мотнул головой, – вот там бы я развернулся..
Андрей от неожиданности даже отодвинулся от стола.
– Не делай испуганные глаза, не дергайся – это горькая правда. Таким, как я, здесь нет жизненного пространства, только одна ерундовина…
– Какая же ты сволочь, Рябушкин! Ходишь по этой земле, жрешь ее хлеб и ее же поганишь!
– Андрюша! Ну зачем так грубо. – Тут он заметил крепко сжатые кулаки Андрея и усмехнулся: – Не наделай глупостей.
– Не бойся, руки – марать не буду. Слышишь, Рябушкин, я не воевал, не знаю. Но, по-моему, власовцев набирали из таких, как ты. Из продажных сволочей. Осиновый кол – вот их память! И твоя такая же будет.
Андрей резко поднялся, так резко, что Рябушкин испуганно отшатнулся и заслонил лицо ладонями. Не оглядываясь, Андрей вышел из ресторана. Он шел по вагонам, с силой распахивая и забывая закрывать за собой тяжелые двери; на переходах, внизу под ногами, громко лязгало и грохотало.
– Это который в редакции, что ли, работал? – встретил его вопросом Иван Иванович.
Андрей кивнул.
– Глаза нехорошие, хитрый, видно, мужик.
– Хитрее некуда.
Больше он ничего не сказал Самошкину. Только молча вытащил у него из пачки «беломорину» и вышел в тамбур. «Какая сволочь! – с остервенением думал Андрей. – Какая сволочь! И тоже ведь вырос и выкормлен на этой земле! Да она ведь должна провалиться у него под ногами! Ну уж нет, теперь я умный, теперь я знаю, что на таких, как Рябушкин, нельзя глядеть и ждать. У них из-под ног надо сразу выбивать почву! Без всякой жалости!»
Поезд мчал и мчал, не сбавляя своего хода, и в свете догорающего солнца вспыхивали маковки церквей, которые теперь мелькали все чаще, – поезд приближался к самому сердцу России, к самой ее середине.
47
В Москву приехали утром. Андрей даже не успел как следует попрощаться с Иваном Ивановичем, потому что того, как только он вышел из вагона, облапил крепкими ручищами высокий, могутный майор в летной форме, расцеловал и сразу, подхватив сумки, потащил к выходу.
Андрей стоял, не отходя от вагона, оглядывал пеструю, густую толпу. Он был уверен, что женщин, которые написали отцу письмо, сразу узнает, хотя никогда их не видел, даже на фотокарточке. И он узнал, сразу узнал худенькую седую женщину, которая приближалась к нему с удивленными, даже испуганными глазами. Не дойдя до него нескольких шагов, она опустила три гвоздики, которые до этого прижимала к груди, заплакала и проговорила шепотом: