355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Щукин » Имя для сына » Текст книги (страница 12)
Имя для сына
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 17:20

Текст книги "Имя для сына"


Автор книги: Михаил Щукин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 17 страниц)

– Знаю, Агарин, ты сейчас меня переубеждать начнешь. Дескать, от машин польза. Ну какая польза Петьке, что он в ящик смотрит? Да он глупее стал, чем был. Ты со мной не спорь, не траться зря. Я не для того думаю, чтобы меня потом на другой лад настраивали. – Хохотнул, прищурив глаза. – Прошлым летом к нам ученые из академгородка приезжали. Интересные ребята, умные, стариной занимаются. Неделю, наверное, ходили, все меня расспрашивали. Так вот один, Игорьком кличут, переубедить хотел. И так втолковывает, и эдак, а я – ну ни с места. Тогда он мне и выложил. Вы, говорит, Аристарх Нестерович, человек незаурядный, оригинальный, но в голове у вас ужасный винегрет из верных наблюдений и ложных выводов. Отступился парень, кандидат наук, между прочим. Ну, на сегодня серьезных разговоров хватит. Приходи еще, у меня полторы недели осталось.

– Как полторы недели?

– Да так. В другой раз скажу.

Домой Андрей возвращался поздно вечером Шел и пытался сообразить, сколько же пришлось на одну жизнь самых разных событий. Даже не укладывалось в голове, что этот человек, с которым он только что разговаривал, жил уже тогда, когда пали твердыни Порт-Артура и загудел красный ветер девятьсот пятого года. Страшные войны, нэп и коллективизация, культ личности и времена волюнтаризма, атомная бомба и первый космонавт – все на памяти одного человека!

Балабахин пробудил в Андрее сильное любопытство.

Обь плавилась от зноя. Лето, солнце – в самом зените. Листья у ветел закручивались в трубочки, и какие-то жучки лепили в них липкую паутину.

Песок обжигал босые ноги, плотно прилипал к влажному телу. И ничего нельзя было в такой день придумать лучше, чем нырнуть с головой в прохладную воду, ощутить на себе упругое течение, вынырнуть, глотнуть воздуху и крепкими сильными саженками поплыть навстречу стремнине, а потом перевернуться на спину и, отдыхая, тихо спуститься вниз по течению.

Народу на крутояровском пляже было густо. Воскресенье, жара. Аристарх Нестерович расположился возле маленького затончика, отгороженного от песчаной полосы густым тальником. Здесь было не так знойно, а главное, не толкались люди. Аристарх Нестерович оглянулся, снял белую просторную рубаху, закатал до колеи штаны и забрел в нагретую солнцем воду затончика. Плескал на волосатую грудь, на бороду, с удовольствием крякал. Вода ласкала, что-то давно забытое, детское испытывал он.

Здесь и нашел его Андрей, подогнав к затончику весельную лодку. Был он в одних плавках, только что искупался, и загорелое, налитое мускулами тело еще серебрилось капельками воды. Аристарх Нестерович вытер рубахой мокрое лицо, оглядел улыбающегося Андрея, радостного и возбужденного от недавнего купания, вздохнул, полез в лодку.

– Давай на ту сторону.

Андрей резко развернул лодку и, чтобы не так далеко снесло, направил ее наискосок, широко закидывая весла. Причалил он на песчаной косе, Аристарх Нестерович опустил босые ноги в воду, зажмурился и повернул лицо прямо к солнцу.

– Вот за это, Агарин, спасибо. Два года здесь не был. Доставай закидушки, рыбачить будем.

После паводка на косе осталось большое, длинное бревно, гладко вылизанное водой. Возле него Андрей и сложил нехитрый багаж. Размотал закидушки. Раскрутил над головой упруго посвистывающую леску с тяжелым свинцовым грузилом на конце, отпустил ее, направляя подальше от берега.

Грузило звонко блямкнуло. Аристарх Нестерович не торопился, медленно разбирал закидушку, медленно насаживал на крючки червей, долго примеривался, прежде чем закинуть. Рыбалка доставляла ему удовольствие, которое он хотел продлить.

Клев был отменный. Тоненький прутик, воткнутый в песок у самой воды, то и дело качался от подрагиваний привязанной к нему лески. Они оба так увлеклись, оба так забылись в азарте рыбалки, что даже не заметили, как наступил вечер, спала жара и у реки стало прохладно. Из низкого густого ветельника на косу потянулись комары. Нудно заныли.

– Агарин, шабаш. Комарье съедает. Пали костер, будем щербу варить.

Аристарх Нестерович скрутил свои закидушки, сел на беседку в лодке и долго, не оглядываясь, смотрел на реку. Пляж на другом берегу опустел. Дневные краски померкли, теперь течения не было заметно, казалось, что река неподвижно стоит на одном месте, как и деревья на ее берегах.

Весело горел костер, огонь, вскидываясь высоко вверх, быстро, сноровисто поедал сушняк, нагретый за день на солнце. Скоро в котелке закипела уха, а старик все сидел в лодке, спиной к костру, смотрел на реку, и резко, ярко белела его рубаха.

Когда Андрей его позвал, он медлен но, словно недоумевая – откуда здесь человеческий голос? – повернул голову, от света костра его большая борода заалела. Аристарх Нестерович поднялся во весь рот, пошел к огню, и в эту минуту, бородатый, в белой просторной рубахе, высокий и костлявый, здесь, на берегу большой реки, озаренный сполохами, он напоминал древнего старца из пустыни, одного из тех, которые испокон веков искали на Руси идеал для взбудораженной, изболевшейся души. Словно только сейчас он вышел из своей пустыни, чтобы сказать людям что-то самое главное, такое, о чем они до сих пор не подозревали. Но старец тихо и устало опустился на землю, буднично спросил:

– Щерба поспела?

– Готова, Аристарх Нестерович. Как в лучших домах Лондона и Парижа.

– Присказка дурацкая. Не говори больше. А вот за то, что привез сюда, поклон тебе, Агарин. Попрощаюсь с летом красным.

– Да вы что, Аристарх Нестерович, зачем прощаться, еще приедем.

– Хы! Прощаюсь, и все. Самое первое, что в жизни помню, – мать и реку. Так-то. Давай свою щербу.

Костер прогорал, пламя опадало ниже, но от углей становилось жарче. Пришлось даже отодвинуться. Короткая летняя ночь хоть ненадолго, но вступала в свои права. Стушевывались верхушки ветел, берега сливались с водой, и река обозначалась теперь только звонкими в тишине всплесками крупных рыб.

Необычно молчалив, задумчив был сегодня Аристарх Нестерович. Мало походил на себя прежнего. Андрей, чувствуя это, не заводил разговоров. И было странно, что они сидели у костра молча. Невидимое, незаметное, как река сейчас, текло над ними время. Минуты, часы…

– Над телевизором-то смеешься? – кажется, совсем не к месту спросил Аристарх Нестерович резко, сердито. – Ладно, не ври, сам знаю, что смеешься. Со стороны, конечно, дурак дураком, все в ящик глядел. Все новое искал, все думал, что вот-вот… Теперь точно знаю – нет ничего нового. Ни в машинах, ни в ящиках. Все – ерунда. Прощаюсь вот сегодня. И думаю – что там, в прожитом, главного осталось? Чему больше всего радовался? Даже по полочкам разложил. Больше всего помнится, как натруженные руки гудят, самую большую нежность испытывал, когда на спящего ребенка смотрел, самое большое наслаждение, когда к телу любови своей прикасался, больше всего глядеть нравилось на реку и траву зеленую, слушать больше всего любил, как птицы поют на зорьке. Вот что самое главное за свою жизнь постиг. А я много чего видел и много чего делал. Я ведь еще в гражданскую здесь партизанил, до Дальнего Востока потом ходил, в коллективизацию колхозы организовывал, в эту войну день и ночь работал. Все думал – вот это перетерпим, вот это перейдем, а там и люди другими станут. Ни злых, ни жадных не будет. А они есть, и меньше их не становится, наоборот, духом хиреют, некоторые в пьянство ударились… Вот и пришел к думке – по-другому, от земли, надо их переделывать. Иначе беда. Траву стопчут, земляника бензином будет вонять, баб каких попало на скорую руку станут миловать, ребятишек рожать разучатся, птиц потравят или перебьют. Как только это сделают, так ни стыд, ни совесть не нужны будут. Не маши руками, Агарин, не маши, молчи. Я так думаю. А ты как хочешь думай. В свою веру не обращаю.

Аристарх Нестерович, как всегда, не хотел слушать никаких возражений. Шевелил веткой остывающие угли костра и бормотал, уже для самого себя:

– Вот и кончились мои полторы недели. Продержался, с рекой успел попрощаться.

– А почему полторы недели, Аристарх Нестерович?

– А столько я себе отмерил. Больше ноги ходить не станут. Теперь лягу на топчан и буду смерти ждать. Силы, какие мне дадены были, потратил. Пора.

Ночью Аристарх Нестерович почти не спал. А рано утром, дождавшись восхода солнца, заторопился домой. Андрей долго смотрел ему вслед, когда он уходил спотыкающимся, шаркающим шагом по пустому берегу крутояровского пляжа.

Андрей вернулся к лодке, оттолкнул ее, выплыл на середину реки и бросил весла. Обь, еще окутанная жидким туманом, подхватила лодку, плавно понесла вниз.

«Вот тебе и старец из пустыни, – грустно размышлял Андрей, находясь под впечатлением признания Аристарха Нестеровича. – Верил человек, что еще при своей жизни увидит новых людей. Беда, что она коротка, наша жизнь, слишком коротка. И надо успевать делать в ней свое дело, то, ради которого ты родился. И верить, обязательно верить, что если не при твоей жизни, так при жизни других, кто придет следом, не будет ни лжи, ни подлости, ни тупоумия. Но для того, чтобы вырос этот урожай, надо готовить землю. Работать и работать на ней, под палящим солнцем, под проливным дождем, под холодным снегом, работать не покладая рук, не зная ни сна, ни отдыха. А вера, она на всех одна, и новую, как и велосипед, не изобретешь…»

Так Андрей думал, но в этих его мыслях чего-то еще недоставало, не было еще какой-то последней точки. И только потом, когда уже прошло несколько дней, он понял: надо, чтобы эти мысли вошли в кровь, стали собственной неотделимой плотью.

34

Ноги гудели, шагали неуверенно, не подчиняясь желанию, словно существовали отдельно, сами по себе. Вера иногда останавливалась и оглядывалась, переводила дух. Сиял солнечный, но прохладный денек, какие выдаются летом после долгих дождей. Воздух в лесу был влажный, с густым подмесом грибного запаха. Солнце просекало стройный, подбористый сосняк, дробилось и падало на землю узкими, длинными полосами. Брусничник под ногами едва слышно шуршал.

– Андрей, – не выдержала и взмолилась наконец Вера, – давай передохнем. А то я сейчас упаду. Упаду и не встану. Тогда понесешь меня и мое ведро. Никогда бы не подумала, что ты такой жадный.

– Не жадный, а азартный. Это у меня с детства, даже тетя Паша не могла обогнать. Лучший добытчик был.

Андрей тоже остановился. Поставил на землю два ведра, скинул с плеч лямки объемистого рюкзака и удивленно оглядел свою ношу, словно самому себе задавал вопрос: зачем столько? И представил, как бы ответила тетя Паша: «Запас, он сроду карман не тянет».

В первый раз отправился нынче Андрей за грибами. И – обо всем забыл. Его охватил такой азарт, что он даже не отдыхал, замотал Веру и опомнился лишь тогда, когда вся тара оказалась полной. Двинулись в обратный путь, но, как назло, цепкий взгляд Андрея ухватывал то краешек сухого груздя, торчащий из-под серых сосновых иголок, то бок коренастого белого гриба. Андрей в отчаянии смотрел себе под ноги.

– Слушай, – смеялась Вера. – Предки у тебя ведь кержаки были? Они, наверное, жадные до ужаса? Значит, ты в них пошел.

– Да что ты понимаешь! Кержаки! Они прежде всего работники были великие.

– Работники, но… жадные. Ладно, кержачок, давай я тебя поцелую.

Губы у Веры были измазаны черникой, но пахли они почему-то смолой. Лежали вокруг солнечные полосы, ветер с шумом прокатывался по верхушкам сосен – все сливалось с приятной усталостью тела, и не было выше наслаждения, чем лечь на землю, вытянуться во весь рост, закрыть глаза и отойти в полудрему.

– Андрей, я недавно подумала, что мне всю жизнь придется жить в Крутоярове. Подумала и ни капли не пожалела.

– А с чего ты решила, что мы всю жизнь будем жить в Крутоярове?

– Я тебя не могу представить в другом месте. Только здесь. Прочно, надежно.

– По-кержацки?

– Не знаю по-каковски, только прочно. Я серьезно говорю.

– Прочно, да не совсем, у меня вот тут не все укладывается, – Андрей постучал по лбу ладонью. – Не понимаю…

Вера его не переспрашивала, она знала о чем речь. После статьи, после памятного бюро он часто теперь повторял – не понимаю.

И Веру теперь уже не отпускал страх за него, она снова и снова уговаривала Андрея забыть, отступиться, но чувствовала: ее слова до мужа не доходят.

А Андрей в эти дни не переставал думать о словах Аристарха Нестеровича и о самом себе, и чем больше думал, тем сильнее было предчувствие, что та последняя точка, которой ему так не хватало, скоро будет поставлена. Точка после окончательного выбора своей собственной, выстраданной дороги по жизни.

Они лежали в траве и молча смотрели на маленький кусок неба, видный между верхушками сосен и, хотя там не было даже крошечного облачка, все равно казалось, что небо плывет, движется, отливая прозрачной голубизной. Закроешь глаза, а плавное движение продолжается. Вера и Андрей не заметили, как уснули.

– Вот это грибники, я понимаю! – прямо над ними раздался голос, и кто-то восхищенно поцокал языком. – Набрали, донести не могут.

Андрей открыл глаза и увидел Савватеева – в кирзовых сапогах, в грязноватом легоньком пиджачке, в старенькой кепке, из-под которой выбивались седые волосы.

– Здравствуйте, Павел Павлович.

– Здоров. Прикемарили с устатку? После такой добычи не грех поспать. А я вот сегодня заленился, набрал всего ничего. Кружится голова, не могу в наклон.

Он поставил маленькую корзинку, наполненную – крохотными, с пятак, маслятами, и сам присел рядом.

– Загонял он вас, Верочка?

– Ой, не говорите, ног не чувствую, как будто не мои.

– Ну, тогда хотите или нет, а пойдем ко мне в гости. Нефедыч должен скоро подъехать, он вас отвезет. А то тащиться через все Крутоярово. Что, двинулись?

Довольно быстро добрались до дома Савватеева, который стоял на окраинной улице, почти в самом бору. Дом большой, старый, с почерневшими стенами, с сухим запахом. Окна, закрытые пожелтевшими газетами, не пропускали солнечного света, и в комнатах было прохладно.

– Садитесь, – отдыхайте, – суетилась Дарья Степановна. – Я сейчас.

Рядом с высоким, сутулым мужем она, маленькая, быстрая, казалась подростком.

Мебель в комнате была старая: шифоньер, комод, стол на толстых резных ножках – все крепкое, прочное, застеленное вышитыми салфетками. На комоде – патефон, стопка пластинок в выцветших конвертах. За всем – недавняя вроде, но уже сильно отличающаяся от сегодняшней жизнь. Внешне она словно замерла, но это только внешне, потому что хозяева жили не в прошлом, а в настоящем. Пал Палыч дотошно расспрашивал о редакционных новостях, сердито выговаривал за опечатку на первой полосе и, обрывая самого себя, тут же сетовал, что июль нынче был сухой и хлеба прихватило жаром.

Вера ушла на кухню вместе с Дарьей Степановной. Савватеев, как только они вышли, резко повернулся и спросил:

– Я вот что, Андрей, напрямую – ты весь район в свои враги записал или половину?

– А вы хотите, чтобы я теперь бегал и плясал от радости? – Андрей тяжело вздохнул. – На душе погано, понимаете, Павел Павлович, погано. Кому верить?

– Себе надо верить, людям. Я тоже через такое прошел, но весь район во враги не записывал.

Андрей догадался, что Савватеев позвал его к себе не только передохнуть, что это наиболее удобная минута, когда можно о многом спросить, многое для себя выяснить.

– Павел Павлович, а верно, что исключали вас из-за Воронихина, когда заступились за него? Если удобно…

– А что ж тут неудобного. Был такой случай в биографии, Воронихин тогда председателем работал в колхозе. Подсчитал, сколько ему кукурузы надо будет, посеял, а все остальное – под хлеб. Нашлась добрая душа, доложила. Воронихина – в райком, с председателей долой. Я на бюро кричал – охрип. Но – большинством голосов. Помню, бюро уже вечером закончилось, пришел к себе в редакцию и не могу успокоиться, трясет всего. Что я мог сделать в моем положении? Схватил авторучку, накатал статью, напечатал в областной газете. Ну и всыпали мне тогда! Председатель райисполкома, помню, кричал – кроме топора ты у нас ничего не получишь! Напугал! Пошел в леспромхоз простым лесорубом. А потом волюнтаризм осудили, партбилет мне вернули, посадили на старое место. У нас бригадиром лесорубов Мешков был, хороший такой старик, все уговаривал меня остаться. Плюнь, говорит, на писанину, у тебя руки золотые, работай да работай.

Павел Павлович невесело улыбнулся, запустил пятерню в седые волосы, крякнул:

– Вообще-то ни о чем не жалею.

– А вы не задавали вопрос: почему так случилось, почему все быстро забывается? Хотя бы этот же Воронихин…

– Задавал. И не раз. Только я тебя наперед послушаю. Лады? Выкладывай что думаешь.

Такого поворота Андрей не предвидел и еще раз убедился, что пригласил его Савватеев для серьезного разговора. А Павел Павлович внимательно смотрел на него, ждал. И Андрей решил выложить все, ничего не оставляя за душой.

– Я как нараскоряку живу после этой истории. Многого не могу понять, просто в голове не укладывается. Вот взять нашего Воронихина. Ведь он жулика берет под крыло, а для людей у него совсем другое. Как понять, что почти у каждого крутояровского чиновника свой особняк, квартир им уже мало. А они ведь – послушаешь – высокие слова говорят. А народ чинушам этим не верит, потому что знает: для трибуны у них – одно, для жизни – другое. Проклятые ножницы получаются, которые знай стригут…

– Стоп! – Павел Павлович коротко, но увесисто, так, что брякнули чашки, хлопнул по столу. – Теперь я знаю, что ты дальше будешь говорить. И наговорить можно много. Да, мы, старшее поколение, не безгрешны, мы ошибок действительно немало понаделали, до сих пор икаем от них. Вот подсчитали сколько у нас на войне убито. А подсчитать бы, сколько всякие перегибы у нас равнодушных и ленивых наплодили, кто привык на пене большой волны жить. Вот в чем суть. Это надо, необходимо знать. И надо знать, почему это случилось – правду хотели обогнуть. А называется она, эта правда, ленинскими нормами партийной жизни. Вот вы ахаете: ах, нас разочаровали, ах, мы какие бедные! Нам идеальный мир нужен, а его таким не сделали! Ах, ах! Почему же вы, сукины дети, другое забываете – мы для вас войну выстояли, мы для вас сорок лет мирное небо храним, вы, наконец, не знаете, что такое хлеба нет, не знаете, что такое обуть-одеть нечего. Мы для вас главное добыли, а вы в этом главном порядок наводите, какой мы не успели. Работать этими пальцами надо, работать, а не по сторонам показывать. Правда, правда… ее по-разному можно повернуть. У нас сейчас столько правдолюбцев наросло, хоть с литовкой косить заходи. За рюмкой, в теплой квартирке они тебе все выскажут: – и начальство заелось, и блат живьем жрет, запились все, скурвились. И случаи точные приведут – опять же правда. Посудачат, как бабы у прясла, и со спокойной душой спать пойдут. Они могут только поговорить о правде, а сделать для нее ничего не сделают. Пороть надо таких правдолюбцев, пороть, как Сидоровых коз, пока не обмараются. Беда в том, что забыли мы хорошее слово – бороться. Бороться, а не слюни пускать, не ждать дядю со стороны. Да, тяжело, ты на своей шкуре понял, но если каждый честный хоть по одному такому доброму делу сделает – у нас не будет того, о чем ты говорил. Мы не имеем права жить сейчас вполсилы и брюзжать, за нашими спинами столько костей и крови, что, если мы будем только брюзжать, нас надо тогда просто к ногтю. Ведь это равносильно тому, что на могилу к родителям прийти и плюнуть. Миллионы людей головы положили, чтобы вы были смелыми и честными. И работящими – это главное. Понял?

Он надолго замолчал, сердито прихлебывал чай. Андрей тоже молчал, понимая, что у Савватеева есть еще какое-то последнее слово. И не ошибся.

Павел Павлович отложил в сторону ложку, отодвинул пустую чашку, нахмурился:

– Вот это я тебе, Андрей, и хотел сказать. Это мое, как раньше говорили, духовное завещание. Как сыну…

Он снова надолго замолчал. А когда приехал Нефедыч, попрощался необычно тихо и задумчиво. И Андрея вдруг кольнуло горькое, острое предчувствие беды.

35

От машины, нагретой мотором и солнцем, пыхало жаром, к капоту нельзя было прислонить руку. И хотя рядом, в нескольких шагах, стоял густой березовый колок, от него не чувствовалось свежего дыхания. Сухой, прокаленный воздух не двигался и звенел. Ровная стена хлебов золотистого цвета не шевелилась. Через несколько минут первозданную, тишину, хрупкую, как ледок, предстояло нарушить. Иван Иванович Самошкин высунулся из кабины своего комбайна, и его сильно загорелое лицо от контраста с чистой белой рубашкой показалось совсем черным. Он поправил воротничок, окинул взглядом выстроившиеся рядом «Нивы» своею звена и негромко спросил:

– Ну что, поехали?

– Иван Иваныч! – крикнул парторг, подмигивая Андрею. – Рубашки-то на минуту не хватит, другую бы надел, потемнее.

– Да старуха, черт бы ее подрал, – засмущался Самошкин. – Одень да одень. Ну ладно, поехали!

Самошкинская «Нива» взревела и плавно двинулась к обкошенной кромке поля. Медленно опустилась жатка и тронула первые стебли пшеницы, они вздрогнули тяжелыми колосьями, обвалились вниз. Взревели остальные комбайны, поле загудело. Самошкинская «Нива» окуталась, пылью, ее даже не было видно в серой туче – «плакала» белая рубашка. Но такой уж он человек, Иван Иванович Самошкин, тридцать пятую жатву начинает в белой постиранной и выглаженной рубашке, которую потом разве что на ветошь можно употребить.

Проехал мимо комбайн угрюмого и молчаливого Лехи Набокова, махнул рукой с мостика Серега Костриков и, перекрывая шум моторов, успел крикнуть Андрею:

– К вечеру подъедь! Твою деляну будем убирать, весной сеял, помнишь? Рядом с собой посажу!

– Ого, – удивился парторг, оборачиваясь к Андрею. – Так тебе, оказывается, еще зарплату надо платить.

– Обойдемся без зарплаты, в порядке шефской помощи, – отшутился Андрей.

Комбайны выстроились один за другим, ступеньками. Скоро следом за ними тронулся первый грузовик, колеса примяли свежую стерню, проложили по ней широкие полосы, и они ослепительно золотисто вспыхнули.

Необычное слово – страда. Оно родилось, наверное, от слова «страдать». Страдать за весь год своих трудов. Только после страдания можно понять цену настоящей радости.

Погода словно решила побаловать тех, кто работал сейчас на полях. Дни установились жаркие, безветренные, солнце неистово пекло с самого утра до заката, деревья и трава по обочинам дорог перекрасились в серый цвет, а над самими дорогами, которым долго теперь не знать покоя, почти сутками висела пыльная завеса, и в бору, где она была особенно густой, грузовики шли с зажженными фарами.

Район пропах хлебом, как и это поле, на котором стояли сейчас Андрей с парторгом и по которому двигались, уходя к дальним колкам, уже тронутым желтизной, комбайны самошкинского звена. Пожилой возница на смирной лошадке, лениво отмахивающейся хвостом от мух, привез бочку с водой, напоил их из большой железной кружки и был не прочь потолковать за жизнь, сворачивая огромную, похожую на палку самокрутку, но Андрей торопился, ему надо было еще успеть в два хозяйства, чтобы завтра дать репортаж о начале уборки в районе. Он наскоро попрощался с парторгом и, поторапливая Нефедыча, который уже успел задремать на заднем сиденье своего «газика», поехал дальше.

К концу дня, грязный и пыльный, с распухшим блокнотом и полностью отснятой пленкой в фотоаппарате, он попросил Нефедыча еще раз заехать в Полевское, к комбайнам. Тот пробурчал в ответ что-то непонятное, впрочем, о смысле бурчанья нетрудно было догадаться, но с трассы все-таки свернул.

Поле, еще в обед колыхавшееся тугими колосьями, сейчас казалось пустым, только гряды соломы перечеркивали его неровными извилистыми волнами. Комбайны уже ходили, один за другим, у дальних колков. Чтобы не слышать недовольного бурчанья Нефедыча, Андрей вышел из машины и пошел пешком через поле. Стерня под ногами сухо хрустела и отдавала сухим пыльным запахом.

Сегодняшняя поездка что-то стронула в душе Андрея. Все дни, прошедшие после бюро, он жил в злости и отчаянии, ему иногда казалось, что он все еще сидит в той глубокой и темной яме и не знает, как из нее выбраться. Были даже минуты, когда, кажется, он готов был полностью согласиться с Верой и на всех плюнуть: на Козырина, на Авдотьина, на Рябушкина, плюнуть и забыть, жить спокойно. А когда уж сильно подопрет чувство злости, ругать всех подряд, вымещая на них и на районных порядках свое недовольство. Ведь многие так и делают. Но вставал перед глазами Пал Палыч, звучали в памяти его слова, и Андрей снова начинал метаться в поисках ответов на мучившие его вопросы.

А сегодня, глядя на мужиков, на своих старых знакомых, которые начинали еще одну жатву, он вдруг понял. – в его душе что-то сдвинулось и яма уже не казалась такой большой и глубокой.

Из копны соломы на ходу выдернул срезанный пшеничный стебель и, покусывая его, прибавил шагу, направляясь к дальним колкам, откуда доносился упругий гул моторов.

Скоро его обогнал «Москвич» с кузовом, который мужики называли каждый на свой лад: «шиньон», «горбатый», «тещин подарок» и даже «половник» – на нем комбайнерам везли ужин. По стерне «Москвич» ехал медленно, и Андрей успел разглядеть, что в кабине, рядом с шофером, сидит знакомая полная повариха. Она тоже узнала Андрея и помахала рукой, приглашая к ужину.

Ужинали комбайнеры быстро, компот допивали, уже стоя на ногах, торопливо закуривали, так же торопливо затягивались, затаптывали окурки и спешили обратно к своим местам.

Серега задержался.

– Андрюха, поедешь свою деляну молотить? Давай на мостик!

Комбайн, еще не остывший от дневного зноя и от жара мотора, был покрыт толстым слоем пыли. И когда двигатель снова взревел, пыль зазмеилась по боковинам, словно живая. Андрей следом за Серегой заскочил на мостик. Перед ними стояла сплошная стена густой, налитой тугими колосьями пшеницы. Стебли не шевелились, сливаясь друг с другом, сплошным серо-золотистым ковром уходили вдаль, к трассе, по которой без остановки шли сейчас машины.

– Собственный урожай. – Серега оскалил ослепительно белые зубы на чумазом лице и засмеялся. – Секешь, Андрюха?! Первый урожай, свой, собственный. Не фунт изюма.

Жатка опустилась, и комбайн двинулся вперед, в бункер пошло зерно. Широко раскрытыми глазами смотрел Андрей на убывающий хлебный разлив, на сосредоточенное и даже какое-то злое лицо Сереги, на ползущие впереди комбайны, и ему казалось, что сейчас он соединяется со, всеми и со всем, что было и жило на этом поле. Неужели молотят хлеб, который он помогал сеять весной? Сеять ему приходилось и раньше, и убирать вот так же приходилось, но чтобы это был именно тот хлеб, к которому сам приложил руки, – такого еще не было! А эти мужики сеют и убирают его каждый год, сеют и убирают даже тогда, когда их чем-то обидели и даже если они в чем-то разочаровались. Перед ними дело, и они не могут его бросить, потому что за них его делать никто не будет. А он с этими мужиками одной крови, так какого же черта он распускал слюни и собирался убегать в сторону?! Ведь и его работу за него никто не сделает. Если уж начал, доводи до конца, хоть до какою, но – до конца, чтобы потом можно было сказать: я сделал все, что было в моих силах.

– А, как? – не переставал скалить зубы Серега, широко открывая рот, чтобы перекричать гул мотора. – Чуешь силенку?

– Чую! – так же громко кричал ему Андрей. Из дальних и ближних колков быстро и незаметно выползли сумерки, окутали поле, и оно скоро осветилось лучами фар. Лучи покачивались и ползали по стерне, по еще не скошенным хлебам, словно что-то искали на ощупь и никак не могли найти. Бункер был уже полный. Серега остановил комбайн, посигналил, выключил мотор и выругался – машина запаздывала.

– В штаны там – наложили, что ли, еле шевелятся?!

Вытащил из кармана большой грязный платок, вытер им чумазое лицо, откашлялся и сплюнул черную слюну.

Вдали замаячили прыгающие лучи – шла автомашина с зажженными фарами.

– А, вот, разродились наконец! Ну, давай, Андрюха, с машиной доедешь.

Слушай, – Серега замялся, махнул рукой. – Короче, толковали седни с мужиками, хотели тебе сказать, да так получилось. Короче, помнишь, весной на тебя бочку покатили, ты уж не злись.

– Да ну, что ты!

– Говорят, тебе по башке за статейку надавали! Правда?

– Было немного.

– Ничего, ты не трусь. Главное – люди тебя поддержат. Люди, они правду всегда знают. А туго будет – зови нас. Прямо всей самошкинской артелью придем. А что? Мы тоже кое-что значим!

– Спасибо, Серега. Потребуется, обязательно позову!

Подошла машина. Серега выгрузил из бункера зерно, и комбайн снова впился в хлебную стену. На подножке машины Андрей доехал до «газика», разбудил Нефедыча, и через несколько минут они уже пылили по трассе, а по правую руку от них светилось огнями поле, на котором трудилась самошкинская артель.

«Как живой воды напился», – радостно думал Андрей и оглядывался, чтобы еще раз увидеть яркие сполохи фар на темном поле.

Рано утром он уже сидел в кабинете у Рубанова.

– А я давно вас жду, Андрей Егорович. Жду, когда вы захотите со мной разговаривать.

Андрей покраснел, вновь вспомнив свой крик после бюро.

Сейчас Рубанов смотрел на него внимательными, умными глазами и чуть заметно улыбался. Он ждал, когда заговорит Андрей.

– Я не согласен с решением бюро о моем наказании.

Рубанов кивнул.

– И вообще не согласен с этим делом, с козыринским. А так как у меня ничего, кроме ручки, нет, то ей я и воспользуюсь, теперь уже для других газет.

– И слышу я теперь не голос мальчика, но мужа.

Рубанов не скрывал своей радости, да и не хотел скрывать. Ему очень важно было услышать эти слова, если бы услышал другие, он винил бы в первую очередь самого себя. Потому что и эту душу, переставшую верить в справедливость, записал бы на свой печальный счет. Конечно, он бы стал воевать за нее, так просто бы ее не оставил, но все-таки…

– По поводу газет, Андрей Егорович, я думаю, надо немного подождать.

– Сколько ждать? Год? Два?

– Нет, несколько дней. И последнее, не думайте, что вы один. Понимаете, о чем я? Не одного вас тревожат худые дела. Савватеев, Кондратьев, да мало ли их… Их большинство. Не забывайте об этом никогда. Вот, пожалуй, и весь разговор.

– А вопрос можно?

– Давай.

– Почему вы с Воронихиным оказались при разных мнениях?

– Видишь ли, – перешел вдруг на «ты» Рубанов, – меня в детстве очень сильно пороли, когда я врал. Даже и теперь помню.

– Я вас серьезно спрашиваю.

– А я тебе серьезно отвечаю. История уже не однажды крепко нас порола, но порет она не одного человека, а целые поколения. Так вот, пора умнеть. Я думаю, особых пояснений тебе не требуется.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю