355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Алексеев » Наследники » Текст книги (страница 14)
Наследники
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 15:08

Текст книги "Наследники"


Автор книги: Михаил Алексеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 24 страниц)

Селиван ушел в армию, и в бригаде – Настенька чувствовала это – чего-то вдруг не стало хватать, хотя внешне все оставалось по-прежнему. Впрочем, решила она, так бывает, наверное, всегда, когда уезжает человек, к которому все привыкли.

За девушкой ухаживали, как и прежде, даже больше, чем прежде, и ей это нравилось, но уже не так, как тогда, когда в бригаде был Громоздкин. И все же в поле ей было куда легче, чем дома. Но по вечерам Настенька очень спешила домой. А вдруг?.. Стоит ей подумать об этом, как под ложечкой и заноет, и оборвется что-то, словно она падает с большой высоты. Придя в свою избу, Настенька смотрит в глаза матери ожидающими, почти умоляющими глазами. От этого ее немого вопроса на глазах у матери вскипают слезы, и она говорит тихо и сердито:

– Нет, доченька. Никто нам не пишет.

– Ну и пусть, тоже мне печаль! – быстро шепчет Настенька и, чтобы не расплакаться при матери, убегает в свою комнатушку.

10

Полк, куда прибыли служить Селиван Громоздкин и его товарищи, передислоцировался сюда осенью 1945 года, вскоре после разгрома японской императорской Квантунской армии в Маньчжурии. Он входил в состав гвардейской мотострелковой дивизии, переброшенной на восток в первых числах июня того же 1945 года из-под Праги. И дивизия и полк сохранили старые свои номера и наименования. Однако людской их состав не мог оставаться прежним: солдаты, сержанты и офицеры прибывали и убывали, одно поколение гвардейцев сменялось другим. И это было естественное для жизни любого военного организма кровообращение. И только три человека в полку, казалось, были неподвластны железному закону: командир полка Лелюх, лейтенант Ершов да старшина Добудько, прозванный «вечным сверхсрочником». Они находились в полку со дня его формирования, то есть с осени 1941 года, и каждый поднимался по своей особой служебной лестнице: Лелюх – от ротного до полкового командира, Ершов – от воспитанника части до командира мотострелкового взвода. В первые месяцы войны, десяти лет от роду, Андрейка Ершов лишился родителей и затравленным голодным зверьком был подобран отступающими красноармейцами в начисто разрушенной и сожженной немцами деревеньке. Это была обычная судьба ребенка, выброшенного войной из родного гнезда и нашедшего приют на той же войне, в суровом солдатском побратимстве. Через все фронты прошел Андрейка со своим полком. Был и связным, и разведчиком, и телефонистом, и поваренком, и ординарцем этот вездесущий, проворный и сметливый Ершик. Не одна пуля и не один осколок намеревались оборвать эту и без того короткую, но неукротимую жизнь. Но Андрейка выжил всем смертям назло! После войны его направили в суворовское училище, по окончании которого он поступил в военное нормальное училище и потом в звании лейтенанта вернулся в свою часть, став ревностным хранителем ее доброй славы. До этого многие годы Андрейка находился под неусыпным наблюдением старшины Добудьки, добровольно взявшего на себя роль его «опекуна». От Добудькиной опеки Ершов не мог полностью освободиться и по сей день, хотя уже сам был воспитателем солдат. «Ты не обижайся на меня, Андрюша, – говорил Добудько. – Привычка. Сдается мне, що ты все еще малый Ершик, каким был на войне…» Сам Добудько прошел путь от солдата до старшины. На правах ветерана он позволял себе иногда по выходным дням заходить на квартиру к Лелюху, чтобы, пользуясь «неофициальным» моментом, побеседовать с полковником и высказать ему свой, старшинский, взгляд на положение вещей. Вот и сейчас Добудько сидел у Лелюха на квартире, и казалось, с полной серьезностью уверял, что тот безнадежно отстал от него, Добудьки, по части военной карьеры.

– Это почему же? – спросил Лелюх, делая вид, что не замечает дурашливости старшины и что удивлен столь странным и решительным его заявлением. – Ведь я как-никак командир полка. А ты хоть и большой начальник, но, по правде говоря, до меня тебе еще далековато. Где же логика?

– Логика есть, товарищ полковник, – уверенно развивал свою мысль Добудько. – Давайте посчитаемо, хто з нас больше служебных ступенек прошел: вы или я? Курсант училища, потом – ротный, батальонный, полковой командир… Все! А я? Кем я був и кем зараз стал? Послухайте, товарищ полковник! Солдат Добудько – одна ступенька. Каптенармус Добудько – друга. Командир отделения Добудько – третья. Помкомвзвода Добудько – четверта. Ну а зараз – старшина роты Добудько – вот вам пята! На одну ступеньку бильше! – торжествующе заключил он, хитровато глянув на улыбающегося полковника. – А потом… Вы только не обижайтесь на меня, товарищ полковник, скажу вам вот еще что: вам бы пора уж в Москве пожить да в академии поучиться, а вы с жинкой да со своими лелюшатами сидите туточки какой уж год бессменно, сухими овощами питаетесь. А другие офицеры по две академии закончили, разные там ученые труды сочиняют… забыл уж, как они называются…

– Диссертации, – подсказал Лелюх, гася на своем широком лице улыбку.

– Во-во! – радостно подхватил Добудько. – А вы возитесь тут с нами. Вон наш Ершик, лейтенант Ершов то есть, и тот думает годка через три в академию двинуть…

– Уж не от моей ли ты супружницы получил задание провести со мной эту разъяснительную беседу, Тарас Денисыч? А? Больно знакомый мотив! – попытался пошутить полковник, но шутки не получилось, и, видимо, поняв это, он продолжал уже с нескрываемой грустной иронией: – По две академии, говоришь? Слыхал я про таких, Тарас Денисыч, слыхал. Что ж? Это неплохо – две академии. Но не угнаться нам за ними, товарищ старшина! Годы уходят, и эта машинка, – Лелюх коснулся левой части своей просторной груди, – нет-нет да и сдвоит, даст перебои… А диссертация – это штука серьезная, Тарас Денисыч…

– Точно. Мудреная штука, слов нет. Но ведь ухитряются же другие писать ее и тут, далеко от Москвы, товарищ полковник. Вот взять хотя бы, к примеру, нашего пропагандиста, майора Шелушенкова, – третий месяц сидит. Зараз четвертую посылку получил с газетными подшивками да журналами. Щось вырезает и подклеивает. Кандидатом, мабуть, неточных наук готовится стать.

– А что ж, молодец.

– Оно понятно, що молодец, – согласился Добудько и тут же вновь повел начатую им линию: – Рапорт бы генералу хоть написали, товарищ полковник. Мабуть, сами знаете: дитё не просит…

– Знаю, знаю, старшина! И рапорты писал. И не два, а целых пять! Не думайте, пожалуйста, что командир полка такой терпеливый. Я тоже могу заскулить…

– И что же, не пускает генерал? – сокрушенно спросил Добудько. – Що ж вин так? – переспросил он на родном своем языке, как бы желая смягчить этим боль, которую сам же и разбудил в душе полковника.

– Генерал отпустил бы. Да вот смена запаздывает. Сам понимаешь, Тарас Денисыч: не очень-то торопятся сюда…

– Не торопятся, это точно. А ежели поторопить?.. У меня в прошлом году такой спор случился с одним гражданином. Было это во время моего отпуска, в Виннице. Сидим мы с ним за столиком в ресторане, оба в штатских костюмах, по сто граммов заказали, по кружке пива, закуску. Ну все как положено. Сидим, разговор промеж нас разный. А тут вошел якыйсь майор, присел подальше, в уголке, чтоб, значит, офицерский патруль не сразу приметил. Присел, меню разглядывает. А мой сосед и говорит: «Вот кто на нашей шее. Не пашет, не сеет, а большие рубли имеет». Ну вот послушал я его, послушал да и спрашиваю гражданина: «А вы хату свою маете?» – «Маю, – кажет, – что за вопрос? Все люди свое жилье должны иметь…» – «А вот ежели бы завтра сказали: поезжай на Курилы или, допустим, до Магадана, поихав бы?» – «А чего я там не видал? Мне и на Винничине неплохо!» – «Ну так и заткнись насчет офицерского жалованья, свинья ты этакая! Ось живе такий майор здесь, в Виннице, пишет, мабуть, десятый уж рапорт КЭЧ[12]12
  КЭЧ – квартирно-эксплуатационная часть.


[Закрыть]
по вопросу жилья, а ему все говорят: «Нет, не можем обеспечить». И дерет с него какой-нибудь советский куркуль, вроде тебя, рублей пятьсот за десятиметровый угол, в котором ты до этого, наверно, клопов разводил. Живет этак-то товарищ майор, а потом приказ: на Курилы или на какую-нибудь там Кушку. «Слушаюсь!» – отвечает. Продает мебелишку, какая была, берет чемодан, сажает жинку да детей в машину – и на вокзал. И катится так вся его жизнь на колесах, и конца этому путешествию не видать. А проштрафится – ведь живой человек, и с ним грех бывает! – бумажку в руки и поезжай, миленький, куда глаза глядят. А куда поедешь, ежели у тебя ни кола ни двора и никакой гражданской специальности?.. «Сколько, – спрашиваю его, – ты работаешь в сутки?» – «Известное дело, – отвечает, – восемь часов. Как все…» – «Нет, – говорю, – не как все! Спроси того майора, он тебе скажет, сколько роблят военные. Бывает, что сутками тянется у них рабочий день… Вот тебя, – говорю, – умника такого, не поднимают ночью по тревоге, ты не делаешь марш-бросков по пересеченной местности, в стужу и в зной, в любое время! А начнись война, кто первый пойдет в бой? Пока тебя, – говорю, – мобилизуют и приведут в надлежащую форму, такие вот, как тот майор, уже будут кровь свою проливать. И ты помалкивай, пока промеж нас крупный разговор не получился!» Объяснились мы с ним таким манером и разошлись подобру-поздорову. Вот ведь, товарищ полковник, какие сволочные разговоры иной раз ходят про нашего брата, военного человека!

Лелюх вздохнул и, как бы вспомнив что-то свое, проговорил задумчиво:

– Да… Подобные речи и мне приходилось слышать. Но и то сказать, попадаются среди нашего брата такие… Они и дают повод для подобных разговоров. А мужичонку ты отчитал правильно. Мелкий он человек!

– Пакостный, чего уж тут говорить… К чему я про это вспомнил?.. Ах да! Вы сказали, товарищ полковник, что ехать сюда не торопятся. Дозвольте мне спросить вас: а вы? А наш Ершик? А генерал наш, товарищ Чеботарев? А все наши солдаты и офицеры – что они, с радостью сюда двинулись? Приказали – и кончено! Это ведь только майор Шелушенков в охотку прибыл сюда – он, видишь ли, всю жизнь мечтал об этом… А вообще-то я так разумею: мы, военные, тем и отличаемся от всех прочих, что нас в любой момент могут послать туда, куда захотят, куда державе потребуется…

– Все это ты верно говоришь, старшина. – Лелюх немного помолчал, добрая улыбка скользнула по широкому, обожженному ветром лицу. – И все-таки наступит время – я верю в это! – когда наши люди будут приезжать сюда охотно, станут работать и служить тут без надбавки к основному окладу. А пока, конечно, тяжело. Это ведь только ты у нас, Тарас Денисыч, никогда не жалуешься.

– Я – другое дело, товарищ полковник. Женился я, сами знаете, в здешнем краю. Жинка у меня – из чукчанок, не жалуется на погоду. Хлопцы тоже.

– Трое их у тебя?

– Трое. Скоро прибавка будет, товарищ полковник. Четвертого ждем. Точно!

– Выходит, Тарас Денисыч, морозоустойчивых хохлят выводишь на Дальнем Севере?

– Так точно, товарищ полковник! Прямо по мичуринской науке действую! – И Добудько захохотал столь заразительно, что Лелюх не выдержал и тоже рассмеялся. Горечь, которая скопилась было в его душе в начале беседы, рассосалась.

Как бы вспомнив что-то, Лелюх взглянул на часы, заторопился:

– Заболтались мы с тобой, старшина. А ведь нам надо поговорить и о деле. На днях будем распределять новичков по ротам. Ну как они?

– Хлопцы хорошие, товарищ полковник.

– Хорошие? А мне вот майор Шелушенков докладывал другое. Что ты скажешь, например, о рядовом Громоздкине?

– А що о нем сказать? – Старшина беспокойно взглянул на командира полка и вдруг встал в положение «смирно».

Лелюх видел, как кончики его пальцев, плотно прижатые к брюкам, мелко вздрагивали.

– Хлопец как хлопец, – продолжал Добудько. – Успел, правда, провиниться дважды. Наказал я его… Ну так що ж с того? Глупый ще, порядков не знает. Обкатается и будет добрым солдатом…

– А какие же проступки совершил Громоздкин?.. Да ты садись.

– Первый раз по сигналу «подъем» не захотел встать. А второй… Вот как дело было. Вывел я их на плац, на строевую подготовку. Ну походили, пошагали – все точно по строевому уставу. Объявляю перекур. А он, Громоздкин этот, как был потный, так и повалился на снег. «Рядовой Громоздкин, – приказываю ему, – сейчас же поднимитесь!» А он лежит как ни в чем не бывало и еще рассуждает сам с собой, так щоб и другие слышали глупые его рассуждения: «А еще сказывали, что в армии заботятся о солдате. Ничего себе забота! То уборную заставят чистить, то котлован для помоев рыть, то гонят по плацу до седьмого поту. Хороша забота!» Я, понятно, к нему: «Плохая забота?» – спрашиваю. И тут такое зло меня взяло, закричал я во всю глотку: «Рядовой Громоздкин, встать!» Его как ветром подхватило, побледнел весь, смотрит на меня, дрожит. А я уж остыл. «Вот это и есть командирская забота, – говорю ему. – Простудишься, в санчасть или в госпиталь положат. Что же тут хорошего? Ты ведь, дуралей ты этакий, армии нужен здоровый, а не больной. Понял?» – «Понял», – отвечает. А майор Шелушенков неподалеку стоял, все, стало быть, видел. Подозвал меня и говорит: «Пришлите ко мне этого Громоздкина, товарищ Добудько. Я с ним индивидуальную работу проведу». О чем они разговаривали, я не знаю. Не чув ихней задушевной беседы. Только после занятий вызывает меня майор и тихо так, будто по секрету, предупреждает: «Вы, – говорит, – товарищ Добудько, поглядывайте за этим типом. Попомните мое слово: дезертирует! А мы с вами партийные билеты положим!» И сам что-то в блокнот записывает. – Под потемневшими скулами старшины шевельнулись желваки, и вдруг все лицо его и вся плотная фигура сделались неподвижно каменными.

– Трудно, значит, Тарас Денисыч? – неожиданно спросил Лелюх.

Добудько шумно вздохнул:

– Трудно, товарищ полковник.

– Да… это верно.

Лелюх замолчал, взгляд его сделался строгим. Только еще вчера на командирских занятиях он высказал мысль, показавшуюся некоторым офицерам, и особенно майору Шелушенкову, по меньшей мере странной. Лелюх утверждал, что в известном смысле командовать солдатами в мирное время труднее, чем на войне. Там их объединяет и дисциплинирует не только командирская воля, не только железная и суровая сила воинских законов, но и непосредственное ощущение близкой опасности, понимание необходимости быть вместе с другими в одном боевом строю, понимание того, что ты очень нужен народу, стране. Сознание всего этого подтягивает даже и не очень хорошо воспитанного солдата. Другое дело – мирное время. Фронт борьбы как бы переносится на заводы, шахты, на колхозные пажити. И армия в такое время, если на минуту отвлечься от основной ее задачи, стоит как бы в стороне от этих главных дел и забот своего народа и государства. Уже одно это иногда размагничивает.

– Кому из вас, – спрашивал Лелюх, – не доводилось слышать на учебных полях таких, к примеру, разговоров: «Что? Окапываться? А зачем? Ведь бомбежки-то нет, никто в нас не стреляет! Маскироваться? А зачем? Разве сейчас война?» И командир отделения битый час разъясняет таким вот «героям», что искусству окапывания и маскировки учатся в мирное время, что наши занятия должны быть максимально приближены к условиям боевой обстановки, что солдат должен быть готов в любую минуту… Ну и так далее – сами знаете, что мы говорим в подобных случаях. Солдат слушает, соглашается, а уйдет командир – лопату в сторону, карабин под мышку, греется на солнце, отдыхает про запас, и все потому, что «пули ведь не свистят».

На столе зазвонил телефон.

– Ну, старшина, – сказал Лелюх, положив телефонную трубку, – наговорились мы с тобой вволю. А теперь иди к своим новичкам. Ну давай! А то меня комдив вызывает.

– Слушаюсь, товарищ полковник!

Добудько поворковал малость с ребятами-близнецами – детьми командира полка, оделся и, гулко отбивая шаг новыми валенками, вышел на улицу.

Лелюх приблизился к окну: полковнику почему-то захотелось еще раз взглянуть на старшину.

11

От генерала Чеботарева Лелюх мчался как сумасшедший. Бурей ворвался в свою квартиру, схватил одной рукой жену, а другой – обоих ребятишек сразу и, ничего не объясняя, стал бешено кружить их вокруг себя, подогреваемый радостным визгом сыновей. Наконец, умаявшись, он подтолкнул их к оттоманке, кинул и свое грузное тело туда же и, отдышавшись, торжественно сообщил:

– Лена! В Москву едем, в академию! Слышишь, едем, черт побери!

И, вскочив, он опять затормошил их, опять завертел вокруг себя. Потом, утихомирившись, сел на стул верхом, положил на его спинку тяжелый подбородок, спросил лукаво и ликующе:

– Ну? Что вы на это скажете?

Жена, часто мигая длинными темными ресницами, молча принялась целовать его, прижимаясь к горячему лбу мокрой от слез щекой, а Колька и Ванька, или Чук и Гек, как они называли себя, носились с диким улюлюканьем по комнате, щедро награждая друг друга звонкими подзатыльниками. Обед, к которому обычно опаздывал вечно занятый Лелюх, впервые состоялся в положенное время и всем показался необычайно вкусным, хотя суп был приготовлен все из той же сушеной картошки, надоевшей им так, что не только есть, но и глядеть-то на нее тошно.

Глава вторая
Будни
1

Добудько и лейтенант Ершов рассказывали новичкам о боевом пути части, а во время вечерней прогулки старшина провел их мимо парка, где в молчаливо-грозном строю стояли танки, бронетранспортеры, зенитные установки, полевые орудия, минометы и еще что-то, укрывшее свою таинственную мощь под плотными брезентовыми чехлами. У границы парка, закутанный в тулуп, ходил часовой, в холодном, дробящемся свете луны казавшийся великаном. Его мерный, тяжелый шаг еще более усиливал впечатление грозной мощи, затаившейся в безмолвной жизни стальных машин и орудий. Молодые солдаты невольно укоротили шаг. В белой морозной ночи слышен был звонкий, сухой скрип сапог по иссиня-белому, как рафинад, снегу. По бокам дороги поднимали вверх озябшие белые руки карликовые березы, как бы прося проходивших мимо солдат вызволить их из-под снежного пласта и обогреть. Метрах в десяти, прямо перед двигавшейся колонной, белой молнией метнулся через дорогу песец, уронил сиротливо-жалобный лай и исчез в своем студеном царстве. А новички повернули головы в одну сторону, будто проходили на параде мимо трибуны.

Селиван до того загляделся, что потерял шаг и бежал трусцой, абы как, пока его не отрезвил голос Добудьки, громовым раскатом прозвучавший в нетронутой тишине: «Громоздкин, взять ногу!» Какие-то ночные белые птицы, вспугнутые этим криком, вспорхнули у дороги и унесли на своих быстрых крыльях пронзительную немоту северной ночи.

– Запевай! – поддаваясь общему настроению, захватившему вдруг молодых солдат, вновь бодро скомандовал старшина, и над строем, вибрируя, повис звонкий голосишко Петеньки Рябова, самозванно и явно не по силам взявшего на себя роль запевалы. Рябов шагал замыкающим, делая отчаянные усилия, чтобы не отстать и идти в ногу со всеми, и непонятно, для чего понадобилось ему принимать на себя дополнительную нагрузку ротного запевалы – хотя бы голос был как голос, а то так себе… потуги молодого петушка, состязающегося со старым, натренированным горлопаном кочетом. Не пошли впрок и добрые советы Ивана Сыча, который как-то сказал Рябову:

– Тебе, Петенька, с твоим интеллигентным голоском только романсы да разные там арии Ленского в опере петь, а для солдатской песни ты не годишься – кишка тонка. Ты уж лучше уступи кому-нибудь другому, Селивану, например. У того голос в самый раз, чтобы запевать «Броня крепка». А сам уж на подхвате, что ли…

Но сейчас голос Рябова не осекся робко и виновато, как случалось прежде, не остался одиноким – на самом угасании его подхватили, подняли дружно, горласто и, уже не смолкая, несли до самой казармы:

 
Дальневосточная, даешь отпор!
Краснознаменная, смелее в бой!
Смелее в бой!
 

А Петенька, воодушевившись и возликовав душой, старался вовсю:

 
Стоим на страже всегда, всегда!
И если скажет страна труда…
 

Селиван Громоздкин не пел, но и ему не хотелось, чтобы Добудько скомандовал: «Отставить песню!» Селиван, конечно, не мог забыть так скоро всех злоключений, свалившихся на него с первых же дней службы. Не забыл он и о разговоре с пропагандистом полка майором Шелушенковым, точно так же как и тот не собирался забывать о молодом солдате – недаром в блокноте Шелушенкова среди других записей была такая: «Провести индивидуальную работу с рядовым Громоздкиным. Настроение нездоровое. Командование предупреждено».

2

А было это так.

Увидев на занятиях провинившегося новичка, Шелушенков, как известно, приказал прислать его в свой кабинет, усадил против себя и начал спрашивать:

– Фамилия?

– Громоздкин.

– Имя, отчество?

– Селиван Григорьевич.

– Год рождения?

– Тысяча девятьсот тридцать пятый.

– Образование?

– Семь классов.

– Партийность?

– Комсомолец.

– Комсомолец?! – ахнул Шелушенков.

Далее он уже ничего не выяснял. На его лице отразилась такая боль, что Селиван испугался и хотел было по простоте душевной спросить: «Что с вами, товарищ майор?», но не успел этого сделать, потому что в следующую же секунду кабинет наполнился гневным голосом пропагандиста:

– Комсомолец? Какой же вы комсомолец, если… если с первых же дней службы нарушаете воинскую дисциплину? Какой, я вас спрашиваю? Вы что, не хотите служить?.. Может быть, отправить вас домой?.. Чего же вы молчите? Я вас спрашиваю или кого?

Громоздкин действительно молчал. Молчал отчасти потому, что до смерти был перепуган, главным же образом потому, что вопросы эти Шелушенков обрушил на него залпом и в такой форме, которая исключала всякую возможность ответа на них. Это легко понял бы всякий, глядя на «беседу» со стороны. Шелушенков же, очевидно, был лишен такой выгодной позиции и поэтому молчание солдата принял за протест. Через десять минут с пламенеющим лбом, держа руку на сердце из опасения, что оно выскочит из грудной клетки, майор уже стоял перед замполитом, подполковником Климовым, и взволнованным, прерывающимся голосом докладывал о том, что среди нового пополнения есть гнилые элементы и что надобно принять срочные меры, дабы уберечь полк от разложения.

Всем своим видом, выражающим крайнюю степень готовности, Шелушенков доказывал, что он примет эти срочные и решительные меры, ежели ему будет позволено. При этом небольшие его глазки на широком, малость одутловатом лице горели таким благородным гневом, будто он собирался закрыть своим телом амбразуру вражеского дота. И как же велико было удивление майора, когда, выслушав его доклад, подполковник Климов совершенно спокойно сказал:

– Вот всегда вы, Алексей Дмитриевич, торопитесь со своими выводами. Вчера, например, вас испугал лейтенант Ершов, как вы сказали, своим «ложным демократизмом». Выяснилось, однако, что ваши опасения преждевременны. Вероятно, и в этом случае ничего страшного нет. – Климов глядел на Шелушенкова со своей обычной полуулыбкой, которую – пропагандист хорошо знал это – еще никому не удавалось спугнуть с сухощавого и простодушного лица замполита, в прошлом – сельского учителя.

– То есть?.. Я… я не совсем… Солдат совершил тяжкий проступок. Я решил с ним провести задушевную беседу. А он…

– Если солдат допустил проступок, он понесет наказание в дисциплинарном порядке. А что касается задушевной беседы… Я вот что скажу вам, Алексей Дмитриевич. – Взгляд Климова скользнул по обиженному лицу Шелушенкова. – Не умеем мы вести таких бесед…

– Как это не умеем? – еще более удивился пропагандист.

– Не умеем! – тверже повторил Климов. – Разучились… Согласитесь, что, когда человека для беседы тащат в кабинет, он вправе усомниться в ее задушевности. – Замполит немного помолчал, очевидно вспомнив что-то свое, давнее. – И беседы не получится. Не получится, Алексей Дмитриевич! В таких случаях, дорогой мой, не могут спасти притворно участливые, а по существу равнодушные вопросы: «Как служится, солдат?», «Пишут ли из дому?», «Есть ли невеста? Не забыл ли послать ей фотографию?» – ну и прочее. Не спасут! Думаю, что вы и сами не раз убеждались в этом…

Климов снова замолчал и долго по своей давней учительской привычке ходил по кабинету задумавшись. Шелушенков ждал, когда он снова заговорит. И подполковник заговорил:

– Чего-то очень серьезного порою не хватает нашей политической работе, Алексей Дмитриевич. Естественности, что ли?.. Пожалуй. Да, да, именно естественности! Естественности и широкого дыхания, которые являются непременным условием всякого большого искусства. А ведь политработа – тоже искусство, и, может быть, не менее сложное, чем все прочие виды искусства! Это, мне кажется, неплохо понял пропагандист соседнего полка. Во всяком случае, среди офицеров и солдат он всегда свой человек. Не свойский, а именно свой… Он приходит к ним с открытой душой. И они отвечают ему тем же. Вот в чем дело! А мы с вами об этом забываем! – Климов ожесточенно потер седые виски – это была тоже его старая привычка. – Поэтому политзанятия у нас нередко носят форму пустой словесности…

– Вот уж этого я совсем не понимаю, – заметил Шелушенков, обиженный не столько последней фразой Климова, сколько упоминанием о пропагандисте соседнего полка, с которым Шелушенков готов был тотчас же вступить в ожесточенный спор уже по одной той причине, что пропагандиста этого хвалили чуть ли не на всех совещаниях в политотделе дивизии и на партийных собраниях.

– Да, да, Алексей Дмитриевич, – продолжал Климов, чуть притушив полуулыбку и нажимая на свое «да, да», что делал всякий раз после того, как окончательно уверовал в важную с его точки зрения и неожиданную для собеседника мысль. – Я не оговорился – словесности! А наши комнаты политпросветработы? Вы только посмотрите, как удручающе однообразно их оформление! Во всех подразделениях одно и то же!

– Вот тут я с вами полностью согласен! – горячо сказал Шелушенков.

– Это ли не иллюстрация к тому, о чем я только что говорил? Нет, Алексей Дмитриевич, надо решительно менять кое-какие формы нашей с вами воспитательной работы… Может быть, некоторые из них сами по себе и неплохи. Но когда эти формы превращаются в формализм – это ужасно! Надо менять! Главное, чтобы наша работа была всегда живой, конкретной!

Шелушенков слушал и в знак согласия все время кивал большой своей круглой головой.

Однако, вернувшись к себе, он торопливо достал из кармана «вечный спутник пропагандиста», как он сам не без гордости называл толстенький квадратный блокнотик в черном хромовом переплете, и пополнил его новыми записями. Одна касалась индивидуальной работы с рядовым Громоздкиным, а другая зафиксировала следующее:

«Подполковник Климов. Взял под защиту злостного нарушителя дисциплины молодого солдата Громоздкина. Он же, Климов, назвал пустой словесностью политические занятия. В той же беседе сочувственно отозвался о лейтенанте Ершове, которому я сделал замечание за чрезмерную болтливость и почти что панибратское отношение к подчиненным.

Не странно ли это для замполита полка?»

А неделей раньше в блокноте была сделана и ждала чего-то еще одна пугающая запись:

«Генерал Ч. (фамилию комдива Чеботарева владелец блокнота на всякий случай обозначил одной начальной буквой) незаконным образом выслал из дивизии полковника Пустынина, прибывшего на смену Лелюху, участника Сталинградской битвы, ветерана нашего полка, окончившего две военные академии, – об этом я случайно узнал в штабе соединения…»

Полистав книжицу, майор озабоченным взглядом окинул свой кабинет и немного успокоился. Кабинет, конечно, крошечный, но в нем было все, чему полагалось быть в настоящем кабинете: и столы буквою «Т», и тяжелый чернильный прибор, и зеленое сукно под толстым стеклом, и телефоны, и портреты на стенах, и даже какая-то статуэтка с захватанной, грязной головкой. Словом, он был копией обыкновенного кабинета, существующего всюду, где есть только начальник, и отличался от кабинета большого начальника лишь своим размером да отсутствием приемной с адъютантом или дежурным. Под толстым холодным стеклом лежал план работы, и против каждого пункта его стояла жирная «птичка», говорящая о том, что все намеченные мероприятия проведены в жизнь. Отдельные пункты были помечены двумя «птичками», и это означало, что данные пункты не просто выполнены, а выполнены хорошо, то есть с непосредственным участием самого Шелушенкова. В конце плана, перед подписью, оставалось чистое место, и майор решил заполнить его. Проставив порядковый номер, он написал:

«Провести индивидуальную работу с молодым солдатом Громоздкиным».

Пункт этот, как видим, был выполнен раньше своего рождения, и это, конечно, нарушение формальности, но зато план пополнился еще одним проведенным в жизнь мероприятием. В конце концов это главное, а не соблюдение каких-то там формальностей. Вот так.

3

В жизни молодых солдат произошли два важных события: кончился карантин, новички приняли присягу и стали, таким образом, полноправными членами полковой семьи и участниками ее трудной и беспокойной жизни в самом дальнем краю родной земли.

Теперь каждого из них волновало, в какое подразделение пошлют. Громоздкин и его товарищи уже успели узнать, что в полку, хоть он и называется стрелковым, есть и артиллерия, и минометы, и гранатометы, и зенитки, и даже танки. Это было для них важным и радостным открытием, потому что для каждого находился род войск по душе. Даже Селиван – он, как известно, мечтал о морской службе – успокоился. Теперь ему хотелось стать водителем – если не танка, то во всяком уж случае бронетранспортера: гражданская профессия шофера и тракториста давала ему веские основания надеяться на это. Однако наученный печальным опытом, он не высказывал открыто своих желаний, оставив за командирами право решить его судьбу. Кроме того, в душе Селиван опасался, что за все провинности его могут послать в какое-нибудь хозяйственное подразделение, в транспортную роту, например, и тогда придется как миленькому «вкалывать» на полуторке, вывозя снег и мусор с казарменного двора. Как тогда обо всем этом напишешь отцу, матери и особенно Настеньке, которой он, в ожидании лучших времен, не послал еще ни единого письма! Короче говоря, Селиван уже не баловал себя радужными надеждами и, наверно, потому испытал особенно большую радость, узнав, что его определили водителем бронетранспортера.

Петенька Рябов, Иван Сыч и Алексей Агафонов были назначены в одну с ним роту, попали даже в один взвод, которым командовал полюбившийся всем во время недавней беседы ветеран полка, бывший воспитанник – Андрюша Ершов. Сыча тоже поставили водителем, а Петеньку, как и предполагалось, определили пехотинцем, рядовым стрелком, и это не только его не удручало, но даже дало повод лишний раз посмеяться над Громоздкиным.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю