Текст книги "Наследники"
Автор книги: Михаил Алексеев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 24 страниц)
– Приказ есть приказ.
Он высказал эту формулу с такой гипнотизирующей определенностью, что уже ни у кого не оставалось сомнений в железной необходимости пребывания в карантине.
– Понятно… – только и пробормотал Селиван, с уважением и страхом глядя на Добудьку.
Не ведал Громоздкин, что уже на следующее утро старшина облечет эту формулу в совершенно конкретный образ действий.
5
Баня – длинный барак с запотевшими стенами – стояла в полукилометре от казарм и, по-видимому, последнее время топилась чаще обычного: прибывало пополнение, и всех надо было «обработать», как выразился Добудько. Первым принялся за новичков, еще в предбаннике, парикмахер, бойкий малый с ефрейторской лычкой на помятых погонах. Обидное это словцо – «обработать» – как нельзя лучше подходило к той операции, которую парикмахер производил с головами ребят. В минуту он очищал их «под нуль», и хлопцы делались странно похожими друг на друга.
Селиван Громоздкин, как помощник старшего по вагону и знаток воинских порядков, подставил свою вихрастую голову под машинку парикмахера раньше всех: уж больно хотелось ему поскорее включиться в жизнь, которая хоть и отличалась от флотской, но все же рисовалась ему как цепь героических подвигов: ловля шпионов, бои с вражескими диверсантами-парашютистами, спасение товарищей командиров, которых Селиван приготовился прикрывать своей грудью от неприятельской пули, форсирование бурных рек и горных стремнин, головокружительные марш-броски и, как итог всего этого, набор всевозможнейших знаков и значков на Селивановой гимнастерке – свидетельство его несомненной воинской доблести.
С меньшей охотой расстался с прической Иван Сыч: ему просто жаль было своих роскошных кудрей. И уж совсем не хотелось стричься Петеньке Рябову. Он под разными предлогами оттягивал время, будто надеялся вовсе избежать ефрейторской обработки. Однако делал он это зря – уж лучше все сразу! Наконец настал и его черед. Минуты через две он вошел в парную смешной, даже, пожалуй, немножко жалкий. Громоздкий не мог удержаться от хохота:
– Ну и герой! А я и не знал, что у тебя голова редькой!
– Сам-то хорош, красавец! – огрызнулся Петенька, прижимая к животу железный тазик. – Посмотрел бы в зеркало. У тебя голова как у неандертальца.
– Это еще что? – встревожился Селиван.
– Как у питекантропа, – уточнил Рябов.
– Нет уж, Петенька, интересней твоей головы не сыскать, – как всегда, поддержал Громоздкина Иван Сыч. – Селиван правду говорит.
– Да вы гляньте на Селивана, – не сдавался Петенька, – култышка какая-то, а не голова!
Без густой, чуть вьющейся шевелюры Селиван и впрямь стал совсем другим. Он как бы в один миг утратил свое былое молодечество, которым так гордился: Громоздкин принадлежал к когорте парней, которые очень нравятся сельским девчатам и на которых с понятной опаской поглядывают матери этих девчат. Селиван, казалось, сейчас испытывал то же самое, что и сказочный Черномор, лишенный могущественной бороды.
– Вот бы Настенька на тебя посмотрела! – ехидничал Петенька. – Вмиг бы разлюбила!
Но самое неприятное началось потом.
Отлучившийся куда-то Добудько вскоре вернулся в баню с ведром, наполненным до краев чем-то белым. Во время войны такую смесь, помнится, называли «мыло «К», которое использовали в гигиенических целях в запасных и во вновь формировавшихся частях, – оттуда старшина Добудько и перенял этот опыт, казавшийся ему до чрезвычайности ценным.
Ребята перестали мыться и с неясной тревогой наблюдали за дальнейшими манипуляциями старшины.
Тот поставил ведро посередине бани, извлек из кармана большой бритвенный помазок и приказал молодым солдатам подходить по одному.
– Что это? – полюбопытствовал Селиван, нерешительно приближаясь к месту, где расположился со своим таинственным снадобьем Добудько.
– Причастие. Подходь, не бойся! – И с этими словами старшина обмакнул помазок в содержимое ведра.
Не подозревая ничего страшного, новобранцы сначала похохатывали, подтрунивали друг над другом. Потом притихли. Но тишина эта длилась недолго: кто-то не выдержал и взвыл. Заскулил, пожалуй, прежде всех Петенька Рябов: никогда еще в своей жизни он не испытывал такой адской боли. На его глазах выступили слезы. А Селиван Громоздкин не выдержал, облегчил душу каким-то невнятным ругательством. Только Иван Сыч пытался еще шутить. Согнувшись в три погибели, он, как сумасшедший, метался по бане и кричал:
– Держите меня, а то в окно выскочу!
К счастью, боль прошла быстро, ребята угомонились, и старшина возвестил:
– Ну вот, зараз все в порядке. Это уж точно. Как помоетесь, по одному выходите в предбанник.
Знай новобранцы в ту минуту, что в предбаннике уже приготовлено для них все, что когда-то было предметом их мальчишеских грез и что должно сейчас совершеннейшим образом изменить их внешний облик, они смотрели бы на немудреное сооружение, именуемое баней, куда с большим уважением.
– Товарищи, кажется, обмундировкой пахнет! – воскликнул вдруг с каким-то придыханием Селиван, поводя своим носом, в который из открытой двери, мешаясь с банным паром, ударил резкий запах нафталина, деготька, проспиртованной кожи и еще чего-то такого, чему и названия нет, но что обязательно бывает в каптерке, и нигде больше.
– И правда!
– Разговорчики! – опять сердито оборвал старшина, стоя в предбаннике с видом кладохранителя.
Да, да, их собирались обмундировывать – теперь это понимали уже все. И вот, может быть, с этой-то минуты они и станут настоящими солдатами. Так, по крайней мере, казалось ребятам. И поэтому они даже не совсем поняли старшину, когда он, многозначительно улыбнувшись, сказал:
– Эх вы, хлопцы! Солдатом не сразу становишься. Это уж точно!
И Добудько, сделавшись вдруг задумчивым, надолго умолк.
Но нет… Что бы там ни говорил Добудько, но, коль наденут на тебя гимнастерку, шаровары да шинель, ты уже солдат.
От бани они шагали бодрее, и поступь их была тверже, и Селивану уже не терпелось справиться у старшины о полковом фотографе.
Добудьку временно назначили старшиной карантина (штатная его должность – старшина третьей мотострелковой роты); стало быть, все его приказания для молодых солдат – закон, о чем сам Добудько не замедлил поставить их в известность. В казарме, где чуть ли не в самый потолок упирались трехъярусные нары, старшина впервые произнес длинную речь:
– Запомните, хлопцы, и зарубите себе на носу сразу же вот що: тут у нас нет ни домработницы, ни управдома, ни дворника, ни уборщицы, ни истопника, ни дровосека… Сельские ребята, мабуть, и не знают про такие профессии. Ну так вот. Все эти должности у нас вакантные. Вакансия! Слыхали такое слово?
– Слыхали, – вразнобой ответили новобранцы, еще не понимая, с какой целью они должны «зарубить себе на носу» именно это. Но из дальнейших слов Добудьки все стало предельно ясным.
– Ну добре, – спокойно продолжал он. – Вся эта вакансия предназначена для вас, потому как, говоря по старинке, солдат – и швец, и жнец, и на дуде игрец…
Добудько еще долго перечислял многочисленные солдатские обязанности, которые, как представлялось Селивану, никакого отношения не имели к военной службе, и Громоздкин уже с тревогой подумывал, не попали ли они в какую-нибудь хозяйственную часть. Беспокойство Селивана усилилось, когда он вспомнил, что еще нигде не приметил признаков боевой техники.
Добудько заканчивал речь.
– Учтите это! – строго предупредил он в конце своей беседы, включавшей чтение распорядка дня и двух, как сказал старшина, «самых наиважнейших» параграфов Дисциплинарного устава и Устава внутренней службы, а также его собственные комментарии к этим параграфам. И последуй Селиван этому в высшей степени своевременному предупреждению, не случилось бы с ним беды уже на другое утро.
6
– Подъем! – прогремел голос дежурного над спящим солдатским царством.
Солдаты повскакали с нар, будто их оттуда ветром сдуло. И вот они уже строятся, собираются на физзарядку. Каким-то чудом успели примкнуть к ним Агафонов, Сыч и даже Петенька Рябов – правда, прицепился к хвосту, но успел и он. Впрочем, поступил Петенька правильно, ибо сама природа, как уже известно, еще задолго до его службы позаботилась о том, чтобы Петеньке Рябову быть вечным замыкающим в армейском строю.
А Селиван Громоздкин все еще лежит на верхних нарах. Селивану снится сон, тот самый сон, который видят почти все солдаты в первые ночи под казенной крышей казармы. Словом, Селиван видит свою Настеньку: улыбаясь, она рассматривает портрет – Селиван в форме воина. А Селиван рядом с нею – во сне ведь не отдают отчета в том, как может человек в один миг покорить тысячеверстные расстояния и оказаться рядом с любимой, – сидит, значит, рядом с Настенькой, говорит ей: это вовсе не важно, что он попал в пехоту; пойми же, Настенька, что пехота – основной род войск, и где же ему, Селивану Громоздкину, быть, как не в основном роде войск!..
– Громоздкин! Громоздкин!
О, это уже не Настенькин голос. А чей же?
Впрочем, Селиван уже понял, чей это голос.
– Громоздкин! От бисова душа… Громоздкин!!!
Но почему Селиван должен подчиниться человеку, который так некстати спугнул чудесный сон? Ведь мог же Добудько подойти попозже, ну самую малость повременил бы!
«Вот не встану назло ему – и будь что будет», – решил Селиван, внутренне сжимаясь. Но сопротивление его было непродолжительным. Селиван был неглупый малый. Во всяком случае, у него достало ума, чтобы понять одну простую и весьма важную истину: тут ты имеешь дело не с ласковой мамой, а с человеком, воплощающим в себе грозную и справедливую силу устава. Жаль вот только, что эта трезвая мысль пришла в Селиванову голову с некоторым опозданием…
– Подъем для вас не касается? – спокойно и как бы даже сочувственно спросил Добудько. Но у Громоздкина едва ли были основания сомневаться в неминуемом возмездии.
Он молча и нехотя сползает с нар, натягивает шаровары, берется за сапог…
Но тут случилось такое, что в значительной степени увеличило и без того большой конфуз Селивана: кто-то из проходивших мимо солдат – невзначай или умышленно (разберись теперь попробуй!) – поддевает своей ногой один сапог Селивана, и сапог позорно летит по казарме, сопровождаемый дружным хохотом повеселевшего карантина. Пунцовый от стыда и злости, Громоздкин настигает злополучный сапог уже у самой двери, а когда наконец обувается и поднимает голову, то видит перед собой величественную фигуру Добудьки. В одной руке старшины тряпка, в другой – ведро с горячей водой. Дело ясное: все это приготовлено для Селивана.
– За мной шагом марш! – скомандовал старшина Громоздкину, предварительно передав ему ведро и тряпку.
Селиван молча зашагал вслед за Добудькой.
Они вышли на улицу, пересекли небольшую, расчищенную от снега площадку, где, раскорячившись, стояла деревянная, обитая сверху дерматином «кобыла» и где молодые солдаты под руководством помкомвзвода занимались зарядкой, и направились к некоему сооружению, известное назначение которого для Селивана было уже очевидным.
– Вон лопата. Вычистить и помыть! – приказал Добудько.
Кровь хлынула в лицо Громоздкина.
– Это ж… уборная?! – чужим голосом прохрипел Селиван, словно бы Добудько не знал, к какому заведению привел он молодого солдата.
– Уборная, точно, – охотно подтвердил старшина и добавил: – На выполнение приказания даю полчаса. Приступайте!
Добудько взглянул на часы и, не говоря больше ни слова, отправился в казарму.
«Будь ты проклят!» – беззвучно выругался Селиван и с яростью рванул на себя ручку двери. Он заперся на крючок и принялся за дело, поминая в душе недобрым словом тот день и час, когда появился на свет. Подстегивая себя ругательствами, он скреб и мыл доски со злобным ожесточением.
Через некоторое время к уборной один за другим стали подходить покончившие с физзарядкой солдаты. Дергали за ручку и, пробормотав что-то сердитое в адрес забаррикадировавшегося Громоздкина, покорно удалялись. Вскоре приблизился и Петенька Рябов.
– Селиван, открой! – послышался за дверью его писклявый голосишко.
– Пошел ты к черту! – отозвался Селиван, продолжая с прежним энтузиазмом орудовать тряпкой.
– Ну что ты за несознательная личность, Селиван! Открой, говорю!
– Не открою.
– Открой же. Христом-богом умоляю тебя…
– Ничего, потерпишь, – злорадно ответствовал Громоздкин. – Не мог разбудить, а еще друг!
– Да меня самого кто-то за ногу стащил, а то бы… – оправдывался жалобным голосом Петенька.
Вконец отчаявшись уговорить Селивана, он стремглав помчался куда-то за казарму.
Вслед за Рябовым к месту, в коем прочно закрепился Селиван, подошел Ванька Сыч. Несмотря на то, что Сыч пользовался у Громоздкина большим авторитетом, чем Петенька Рябов, его переговоры с Громоздкиным также не увенчались успехом.
– Ну и человек! – крикнул Сыч, поспешно двинувшись в том же направлении, что и Петенька Рябов.
Громоздкин же не торопясь завершил работу и, гордый и неприступный, не взглянув даже на ожидавших этой минуты солдат, четким шагом направился в казарму, откуда тотчас же донесся его глуховатый, как бы придавленный чем-то тяжелым бас:
– Товарищ старшина! Рядовой Громоздкин ваше приказание выполнил!
– Добре. Умывайся – и в строй!
7
После завтрака, показавшегося новичкам необычайно вкусным, они отправились на занятия, как выразился Добудько. Ребята хоть и не служили раньше в армии, но, в общем-то, были достаточно осведомлены, что представляют собой занятия в воинских подразделениях. Это либо обучение строевым навыкам, либо разборка и сборка оружия, либо стрельбы, либо тактическая подготовка: окапывание, переползание, короткие – обязательно почему-то стремительные – перебежки… ну и так далее. Сейчас им вручили тяжелые лопаты, а кое-кому ломы и киркомотыги; это окончательно убедило новичков в том, что они идут на окопные работы. Казалось, солдаты были недалеки от истины. Слова «окопные работы», брошенные кем-то из «карантинных» и прозвучавшие по-воински солидно и сурово, несколько ободрили ребят, в том числе и Селивана Громоздкина, который после неудачного подъема и последовавшего за ним наказания совсем было пал духом.
На пустыре, сразу же за столовой, новички остановились.
– Зараз приступим! – начал Добудько тоном, каким обычно отдают боевые приказы на оборону или наступление. – Помпохоз полка приказал нам отрыть котлован для кухонных отбросов. Ясно?
Новички угрюмо отмалчивались.
– А как же… с занятиями? – потерянно обронил Селиван.
– Оце и есть занятия. А вы как думали? – Старшина помолчал немного и затем, очевидно, для того, чтобы окончательно рассеять всякие сомнения на этот счет, авторитетно пояснил: – В армии так, хлопцы: что б мы ни делали – всё занятия.
– Уборную чистить – тоже боевые занятия? – в полном отчаянии спросил Громоздкин.
– Занятия, – совершенно серьезно подтвердил Добудько.
– А как же… – снова начал было Селиван, но тут же осекся под грозным взглядом старшины.
– Приступить к работе! – распорядился Добудько.
…Милая Екатерина Васильевна, старенькая учительница географии! Когда-то вы в теплом и светлом классе подолгу говорили своему не слишком прилежному ученику Селивану Громоздкину о поясе вечной мерзлоты, о тундре, об оленях, о карликовых березах, о ягеле, и он слушал вас, слушал и удивлялся, как вы много знаете. Не обижайтесь на своего бывшего ученика. Но он смог бы уже после первого «учебного» дня в далеком и студеном краю рассказать вам об этом самом поясе, пожалуй, нечто более значительное, потому что уже вслед за первыми ударами лопат и ломов над молодыми, упругими спинами солдат, одетых в ватные куртки, заструился летучий пар, будто дымок над виднеющимися вдали домиками и ярангами местных жителей.
А старшина Добудько предупредил:
– Це только цветики, хлопцы. Будут еще ягодки.
Сказал он эти слова добродушно, тоном человека, испытавшего и не такие житейские трудности, недаром же на его рукаве молнией сверкает шеврон да на груди – орденские планки в три ряда! И все-таки молодым солдатам они показались обидными. Что же касается Селивана, то он, кажется, окончательно решил, что старшина Добудько – недобрый человек, сухарь и вообще придира. Непонятно было только Селивану: почему это его, Добудьку, так усердно расхваливал перед новобранцами Ануфриев, один из «старичков», с которыми они встретились в день приезда?
– Перекур! – вместе с паром вырвалось из широко открытого рта Добудьки и полетело над пустырем, медленно угасая в холодном и зыбком безбрежии. – Ну как, хлопцы? – ухмыльнулся Добудько, вынимая пачку «Памира». – Умаялись?.. Ну то-то же. Это вам не биномы решать за партой.
Последнее замечание старшины, похоже, относилось к Петеньке Рябову, незадолго до призыва получившему аттестат зрелости.
– Вы правы, товарищ старшина, – согласился Петенька, держа в руках кусочек оленьего мха, унизанного прозрачными бисеринками льда. – Одного я не пойму: заглатывают олени вот эту холодную травушку-муравушку и, представьте, не простужаются. Ни тебе ангины, ни тебе кашля. Странно. А я как-то дома сосульку с окна погрыз – и что бы вы думали? – неделю пролежал в постели: фолликулярная ангина. Температура тридцать восемь и восемь… А оленю хоть бы что! Должно быть, они очень любят этот мох, товарищ старшина? И в учебнике так сказано: «Ягель – любимая пища оленей».
– Полюбишь, ежели ничего другого нема, – угрюмо сказал Добудько и, усмехнувшись, добавил: – Этак можно и сушеную картошку зачислить в разряд любимой солдатской пищи, потому как свежая-то у нас туточки не растет. Эх, хлопцы, много еще в наших учебниках насчет здешних краев пишется всякой ерунды!
– Это верно, – согласился Петенька, – и насчет биномов вы тоже совершенно правы, товарищ старшина…
Мало-помалу разговорились.
Агафонов, обычно тихий и застенчивый, после долгого размышления спросил:
– Товарищ старшина, растолкуйте мне, пожалуйста: почему нас завезли в этакую даль? Ведь могли же прислать в здешний полк дальневосточников. А нас бы послали в части, которые находятся на западных границах, – поближе, и расходу поменьше. А то получается какая-то непонятная карусель: нас – сюда, их – туда. Не понимаю я этого.
Добудько вздохнул:
– Голова у вас, видать, беспокойная, товарищ Агафонов. Это уж точно. Це добре. Да только зелен ты еще и слеповат трохы, – начал старшина, по своему обыкновению легко переходя в разговоре с подчиненными с официального «вы» на более простое и естественное «ты» и забывая при этом, что нарушает устав. – Спрашиваешь, зачем вас сюда завезли? Очень даже ясно зачем. Чтоб к климату здешнему привыкли, а дальневосточные хлопцы – к вашему саратовскому, московскому или, скажем, к моему украинскому…
– Это зачем же? – подал голос нетерпеливый Петенька Рябов.
– А вы не перебивайте меня. Научитесь слушать. И это будет точно по уставу. Ясно? Ну так вот, слушайте: кто заранее скажет, с какого конца может начаться война – с того или с этого? Никто тебе не скажет. Стало быть, солдат должен быть закаленным для боевых действий и на западе, и на востоке, и на юге, и на севере. Понятно?
– Понятно! – хором ответили новички.
– Добре. Теперь приступимо к работе. Через час – обед. Поднажми, хлопцы!
Перед тем как пойти на обед, старшина повел новичков на берег моря. Еще раньше оттуда докатывался до них глухой гул, как от далекой артиллерийской канонады.
– Что это, товарищ старшина? – то и дело спрашивал Селиван, выпрямляясь во весь рост и прислушиваясь.
– Ось зараз побачим, – отвечал Добудько таинственно, еще больше возбуждая любопытство молодых солдат.
Гул между тем то стихал, то вновь усиливался. Над морем стояло какое-то марево, пересеченное во многих местах спектральными дугами. Иногда там будто что-то лопалось, и солдаты вздрагивали от долетавшего до них грохота.
Петенька Рябов украдкой поглядывал на старшину, ища на его лице признаки беспокойства. Но Добудько был по-прежнему невозмутим, словно он вовсе не слышал этого гула. У Петеньки также на душе угасала тревога, но при новом взрыве где-то у берега она опять нарастала. И чтобы, очевидно, окончательно потушить ее, он сказал:
– Вероятно, там проходят артиллерийские стрельбы.
Добудько охотно подтвердил:
– Стрельбы. Это точно…
И никто из «карантинных» не почуял лукавинки в голосе старшины.
В ста метрах от берега он остановил строй, повернул солдат фронтом к морю, и тут перед их глазами развернулась грозная, невиданная доселе картина.
На море бушевал шторм. Морские волны несли на своих высоченных хребтинах огромные ледяные шары, образовавшиеся где-то еще далеко в открытом море от трения ледяных глыб, и со всего размаху бросали их на берег. От страшного удара о каменистую кручу шары эти разлетались на мелкие куски. Все это сопровождалось шипением, грохотом, взрывами. Отлогий берег покрылся толстым слоем ледяной каши. Мириады ледяных кристалликов взлетали в воздух и, сверкая в солнечных лучах, дымились, образуя множество радуг, вставших над морем в эту студеную, неурочную пору.
Отдельные ледяные осколки, словно от разорвавшихся мин, долетали до солдат, и те инстинктивно пригибались, опасливо и стыдливо косясь друг на друга. И только Добудько, широко расставив толстые ноги и гордо подняв подбородок, стоял неподвижно, точно изваянный, и заблестевшими глазами смотрел на море. Невольно думалось, что он-то и является повелителем разбуянившейся стихии, – стоит ему сказать какое-то заклинание, и покорное его воле море тотчас же и угомонится.
– Добре, хлопцы, – наконец объявил старшина, мгновенно утратив величавость. – Пора на обед.
…Обед оказался еще вкуснее, чем завтрак, однако имел один «недочет» – мало! И молодые солдаты с большим сомнением отнеслись к заверениям сержанта Ануфриева, что пройдет неделька-другая, и эта порция покажется великоватой.
А ведь скоро кончится карантин, новички примут присягу, и распорядок дня подчинит их жизнь своему властному закону. Подъем, физзарядка, заправка коек, туалет, утренний осмотр, занятия, завтрак, снова занятия (для начала преимущественно строевая да огневая подготовка), чистка оружия, обед, часовой сон, или «мертвый час», как положено его называть на армейском языке; личное время солдата, в которое он умудряется иной раз написать три-четыре письма, а письма – это единственное, что помогает солдату сохранить живую связь с привычным прошлым, о котором нет-нет да и затоскует его душа; вечерняя прогулка, во время которой солдаты обязательно будут оглашать хмурую землю своими бодрыми голосами. Не станут долго подбирать песню – вот она уже наготове, вечная и неизменная, непонятно отчего так крепко приласкавшаяся к солдатскому сердцу, независимо от того, где несет свою службу-матушку солдатик – на Дальнем ли Востоке или на Западе, на Крайнем ли Севере или на Юге:
Дальневосточная, даешь отпор!
Краснознаменная, смелее в бой!
Смелее в бой!
…Вечерняя, значит, прогулка, поверка, отбой, ночные тревоги – и дни вытянутся в одну линию трудных забот, связанных с постижением сложной солдатской науки.
8
Было воскресенье. Казарма наполовину опустела. Многие солдаты – «старички» ушли по увольнительным в «городской» отпуск, то есть в прибрежный рыбачий поселок. Селиван Громоздкин не мог без горькой обиды вспомнить сияющие физиономии этих счастливцев. Картинно вытянулись перед старшиной роты, поедом едят его глазами, не мигнут ресницами, не дышат, словно перед ними стоит сам Маршал Советского Союза.
Селивану же Громоздкину бог знает еще сколько придется находиться в карантине. Это не давало солдату покоя.
– Что я – прокаженный, чтоб меня в этом самом карантине держать? – жаловался он Агафонову. – Бруцеллез у меня или другая какая-нибудь холера? Да я отродясь ничем не болел! Мой дед, Селиван Митрофанович… Что улыбаешься?.. Именно – Селиван! Это он меня так окрестил: хочу, говорит, чтобы внук моим именем прозывался. Протестовать я в ту пору, понятно, не мог… Так вот, мой дедок сто десять годков отстукал – и хоть бы что! И прожил бы, глядишь, еще лет двадцать, да не захотел. Умер, так сказать, по собственному желанию. Надоело, говорит, землю коптить, пойду на покой. Сказал так, улегся на печке – и умер…
– К чему бы, Селиван, эта притча? – недоумевал Агафонов, хорошо помнивший старика Громоздкина. – При чем тут, скажи на милость, твой столетний дед?
– Как при чем? – Селиван уже и сам забыл, для какой надобности вспомнил о старике. И, очевидно, чтобы выиграть время, перешел в наступление: – Тебе бы все разжевать да в рот положить. Не можешь уразуметь самой простой сути!
– В чем же суть твоих дедушкиных сказок? – ехидно спросил Петенька Рябов, подсевший к собеседникам.
– Тебя еще не хватало! – обозлился Громоздкин и хотел было обрушиться на Петеньку, но тут же вспомнил, почему пришлось ему потревожить своего прародителя. Ободрившись, он заявил, победоносно глядя на своих оппонентов: – Сами посудите: для чего меня выдерживать в карантине, если я здоров как бык?
– Опять ты со своим здоровьем! Не в этом дело! – заметил Петенька.
– А в чем, по-твоему? – Черные глаза Селивана блеснули. – И вообще… До каких пор будет продолжаться этот карантин?..
Разговор происходил утром.
А сейчас Селиван сидел во дворе казармы, тупо глядел на окурки, валявшиеся в кадушке с песком, и, время от времени сплевывая, внимательно следил, как его плевки свертываются в сырые песчаные комочки. Невесело было на душе у солдата. Все огорчало его, решительно все: и то, что не попал в моряки, и недавняя история на занятиях – нет, он даже не хотел бы вспоминать о ней, да сама лезет в голову! – и этот распроклятый карантин, и даже собственное имя: Селиван да еще Громоздкин! За одно это его можно невзлюбить на всю жизнь! А в сущности-то, разобраться: ну что в нем громоздкого?..
Селиван выпрямился, как бы демонстрируя свою невысокую ладную фигуру, и, признав ее полное несоответствие фамилии, рассердился еще больше.
Стая полярных куропаток белым облаком пронеслась над головой рядового Громоздкина, спугнув его мысли. Он проводил куропаток тоскующим взглядом, горько улыбнулся и почему-то именно сейчас, казалось бы без всякой связи с тем, о чем только что думал, вспомнил свою Настеньку.
9
«Не оглянулся… Почему же он не оглянулся?» Настенька хотела и не могла найти ответ на этот самый важный для нее вопрос. А ответ был, и был такой страшный, такой нехороший этот ответ, что Настенька, едва подумав о нем, сейчас же начинала реветь.
«Не любит… Велика печаль! Один, что ли, он на белом свете! Такого-то я всегда найду, коли захочу!» – уговаривала она себя, вернувшись домой со станции после проводов призывников. А губы дрожали, а в груди щемило, и делать ничего не хотелось, и на танцы в клуб она не пошла в этот вечер, и вообще все, все противно. И она, конечно, самая настоящая дура, что влюбилась… Ну что в нем хорошего? Да и откуда она взяла, что влюбилась? Вовсе и нет! Просто так… А теперь пусть! Она даже не вспомнит о нем – больно он нужен ей! Не оглянулся… Подумаешь!
Настенька закрыла лицо подушкой и… конечно же разревелась. А выплакавшись, почувствовала, что стало как будто легче.
«Да… чегой-то мне мама сказала, когда я вернулась? – вдруг вспомнила она, испугавшись и густо покраснев. – Володя Гришин?.. Он что, с ума сошел? Да как же ему не стыдно? Ведь он друг Селивану и знает, что Селиван любит меня. Любит? Вот еще чего выдумала! Вовсе и не любит. И не нужны они мне все!.. Противные, гадкие!» – И Настенька опять ткнулась мокрым носом в подушку.
В горенку вошла мать, тяжело присела на краешек кровати, подсунула под холодную щеку дочери пахнущую парным молоком и свежим тестом руку. Другую руку запустила в разметавшиеся и сверкающие светлыми волнами Настенькины волосы. Помолчала. Вздохнула.
– Утром за ответом придет. Ты подумала, доченька?
Настенька резко опрокинулась на спину и, обливаясь слезами, закричала:
– Аль я тебе надоела? Что ты меня гонишь? Уйду скоро, не волнуйся!
Мать всплеснула руками:
– Господь с тобой, опомнись. Что ты говоришь? Ты же у меня одна. Не показался[11]11
Не понравился.
[Закрыть], так и плюнь на него – только и делов!..
Утром мать дежурила у ворот, дожидаясь Володи Гришина, недавно вернувшегося из армии. Ей не хотелось объяснять ему отказ в присутствии дочери. Во дворе оно как-то легче.
С того часа жизнь Настеньки вошла в прежнюю, привычную для нее колею. Целыми днями она пропадала в поле, где заканчивалась зяблевая вспашка. Приезжала домой на своем стареньком велосипеде поздно, уставшая, но, как всегда, взволнованная, счастливая тем, что там, на поле, без нее всегда скучно ребятам и даже пожилым, семейным трактористам и прицепщикам. Выйдя поутру из вагончика, они видели приближающуюся к ним точку и радостно возвещали:
– Наша Настенька мчится!
– Настёнка не опоздает! – добавлял кто-нибудь из пожилых.
А она тут же принималась за дело: замеряла саженью вспаханное за ночь, составляла ведомость, учетные листы и громко, на весь стан, объявляла о количестве выработанных трудодней.
За Настенькой отчаянно ухаживали. И делали это почти все ребята, а если какой не ухаживал, она немедленно принимала свои, только ей одной доступные меры, чтобы начинал ухаживать и тот. Настеньке нравилось нравиться решительно всем хлопцам. Подруги злились на нее и упрекали Настеньку, доказывая, что это неприлично, нехорошо, ненормально – всем нравиться! Так настоящие комсомольцы не поступают! А Настенька смеялась и дразнила подруг:
– Ну и пусть! Пусть неприлично. А я люблю, когда меня все любят.
– Ну и дура!
– Ну и пусть! – твердила она задорно неизменное и спасительное свое «ну и пусть!».
Когда в бригаде работал Селиван Громоздкин, его тоже злила эта Настенькина слабость – всем обязательно нравиться. Но, пожалуй, уж по иной причине. Селивану хотелось, чтобы Настенька посматривала бы на него почаще, чем на других. Но она этого не делала. Скорее наоборот: Селиван видел, что она больше кокетничает с остальными, а с ним лишь изредка перебрасывается ничего не значащими словами.
«Вот и женись на такой, – трезво рассуждал Громоздкин. – Начнет изменять направо и налево, мучайся потом всю жизнь. Вертихвостка!»
Но «вертихвостка» давно уже накрепко полонила Селиваново сердце и, по-видимому, догадывалась об этом, потому что была с Громоздкиным более строга и насмешлива, чем с другими трактористами. Она любила наблюдать за Селиваном со стороны: как он, в полинявшей синей дырявой майке, с трудом выдерживающей его тугие, шевелящиеся мускулы, сидел за длинным столом и ел из алюминиевой тарелки остывшие галушки; как трепыхался над тарелкой его озорной куцый чубчик, касаясь густых бровей, покрытых бисеринками пота; как Селиван вставал из-за стола и, показав ей в широкой улыбке свои белые, сверкающие зубы, не спеша уходил в степь, к ожидавшему его на свежей борозде трактору. Открылась в любви к нему только уже перед самым его отъездом…