355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Пришвин » Дневники 1928-1929 » Текст книги (страница 5)
Дневники 1928-1929
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 04:49

Текст книги "Дневники 1928-1929"


Автор книги: Михаил Пришвин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 40 страниц)

– В чем же дело?

– Шура попал, – ответил Иван Петрович.

Я ужаснулся: Шурка, простейший малый, охотник, попал в дело о выстреле. Какая-то полная чепуха, неразбериха.

– Не может быть! – сказал я.

– Попал, – ответил Иван Петрович

– Ну, расскажи, как было.

– А вот как. Ночью было. Чуть залунело. Затоковал тетерев. Шурка берет ружье. Вышел в кусты. Стал скрадывать петуха. Поднял ружье, прицелился. Вдруг из кустов двое. «Стой!». Так вот и попал.

Я чуть не вскрикнул от неожиданности.

– Так это же по-охотничьему делу.

А Иван Петрович, не переменяя своего таинственного вида:

– Ну да, по-охотничьему. Стой! – говорят, – в незаконное время охотишься: штраф пять рублей.

Мы истомились этой запоздалой весной, в ожидании тепла и ласки прошла холодная торжественная алмазная весна света, ждали <1 нрзб.>воды, но весна воды обманула: все прошло постепенно, изморно, и холод долго был и после воды. Зато когда вдруг зашумела зеленая весна всюду – вот мы все обрадовались, и так стала очевидна природа злобы. Да, злоба похожа на <1 нрзб.>, обнажающие дно. Как пароход садится на мель и после того не может двигаться вперед, так человек в приступе негодующей злобы истощает себя и не может творить. Хотя и на короткое время, но весной обнажаются людям сокровища жизни. Бог далек, непонятен, вокруг имени Бога скопилась вся злоба людей, но весной страшные слова заслоняют движение жизни. Правда, она правда так же по существу непонятна, как Бог, но движение ее так заметно и так радостно схватывать праздник, угадывая движение весны в малом.

По лопухам, по крапиве, по всякой зеленой траве рассыпались белые лепестки: отцветает черемуха. Зато расцвела вверху бузина и внизу под нею земляника, некоторые бутоны у ландышей тоже раскрылись, бурые листья молодых осин стали нежно зелеными. В болоте поднялась осока, <7 нрзб.>в темную бездну свое зеленое отражение по черной воде, завертелись жуки-вертунки, и полетели с одного зеленого острова к другому голубые стрекозы.

Иду белой тропой по крапивной заросли, так сильно пахнет крапивой, что все тело от этого начинает чесаться. С тревожным криком семейные дрозды гонят дальше и дальше от своего гнезда хищную ворону. Все интересно, каждая мелочь в жизни тварей бесчисленных рассказывает о брачном движении всей жизни на нашей планете…

1 Июня.Лева вчера прислал телеграмму: «Максим ждет утром пятницу и субботу».

Что же сказать Горькому такое большое на пользу литературе?

Вот беда: сказать-то нечего. В общем, особенно сравнительно со служащими писателю живется неплохо, в материальном отношении. Что же касается морального состояния писателей, то оно такое же, как у других граждан, и зависит от общего экономического и политического состояния страны. Если сказать с точки зрения писательской продукции, то, кажется, и тут сказать нечего: Горький печатно заявил о высоких качествах современной русской литературы. Спорить о вкусах нельзя, а если перейти к производству в стране чисто материальных предметов, напр., линючих ситцев и по окончании сделать объективное заключение и о качестве повестей и романов, то, если это будет доказательно – все равно бесполезно: это докажет, что свобода литературного творчества в настоящее время, как погода, находится в прямой связи от причин экономических, политических и т. п. Очень возможно, что и качество литературной продукции, как и материальное положение писателей, более благополучно, чем все другие области производства.

Если говорить Горькому все, то надо говорить, прежде всего, о его юбилее. Надо сказать, что юбилей его сделан не обществом, не рабочими, крестьянами, писателями и почитателями, а правительством, совершенно так же, как делаются все советские праздники. Правительство может сказать сегодня: «целуйте Горького!» – и все будут целовать, завтра скажет: «плюйте на Горького!» – и все будут плевать. Мы видим это на книгах, угодная правительству книга идет молниеносно, хотя и совершенно бездарная, а неугодная лежит, или не печатается. В стране достигнуто относительно всякого рода торжеств, реклам, с чем близко соприкасается и литература, идеальное послушание машины. Все идеально в идеальном мире производства бумаг от канцелярской до романа. Но все невозможно плохо в мире реальном, где производится хлеб и орудия производства. И если тут что-нибудь и найдется, то это лучшее достигается ценой жизни отдельных людей. Такой отдельный человек просто плюнул на жизнь свою: «черт с ней!» и работает, ни на что не оглядываясь. На таких людях у крестьян держится продукция хлеба, у рабочих – их производство, так живут ученые, инженеры и т. д. Мы живем за счет быстрого сгорания неведомых творческих личностей. Я утверждаю, русская общественность находится в скрытом состоянии личного дела.

Юлия Цезаря так не встречали, как Горького. Из этого большого факта естественной чередой пойдут и другие…

Если не случится какая-нибудь перемена в политике, то Горький скоро обратится в ничто. А если произойдет неведомая мне перемена, то Горький может еще сыграть какую-то роль. В том и в другом случае мне с Горьким не по пути, потому что старинный опыт доказал мне в себе полное отсутствие политических и дипломатических способностей. Я могу быть полезным обществу только на расстоянии от него в углубленном раздумье.

Если ехать к Горькому, то ни в каком случае не депутатом от литературы. Ехать просто из любопытства к жизни: может быть, Горький скажет что-нибудь из своего плана хорошее. Он сам интересен, и побывать у него надо, хотя и тяжело.

Начинаю понимать государственный юбилей Горького из русской истории. Юбилей этот есть яркий документ государственно-бюрократического послушания русского народа. Воля народа, по-видимому, без остатка сгорела в расколе, после чего остался не народ, а всегда всюду внешне послушная масса с затаенной жизнью личного, находящая свое выражение в какой-то артистичности. Да, русская общественность скрывается в тайниках личностей… Нигде в мире нет, вероятно, такого числа артистов, придумщиков, чудаков, оригиналов всякого рода, в общественном отношении исповедующих закон «моя хата с краю». Испытав интеллигентский бесплодный бунт, я стал сам такой (мой отказ от влияния на Горького и есть: «моя хата»). Последняя моя вспышка была вспышкой патриотизма во время Германской войны: и так это было глупо. Теперь я с полной готовностью отдал бы свой народ во власть немца как организатора и воспитателя трудового начала.

Я отдал бы народ этому хозяину без всякого колебания, потому что уверен в молодости и таланте русского народа: пройдет германскую школу труда и будет русский народ, а не бесформенная инертная масса. И с такой радостью будут работать, учиться! Страна наша в настоящее время жаждет труда для улучшения своего бытия. Из этой жажды делать свое дело вытекают великие последствия обновления страны. Вероятно, в этом и есть благодетельный сдвиг революции: не отдельные люди, а все хотят теперь лучшего, все жаждут разумного труда, разумного хозяина.

3 Июня.Троица.

Вчера ездил на свидание с Горьким. Потом видел Воронского. На обратном пути в вагоне слышу, рабочие говорят, читая газету: «Русский Горький приехал». Я спросил: «Что значит русский Горький в отношении к Максиму Горькому?» – «А как же, – сказал один, – был итальянский, фашистский, теперь русский, коммунистический».

После того у нас был продолжительный разговор. Я доказывал, что Горький – писатель, ему удобней было писать в Италии, вот он там и жил. «Удобней-то, конечно, – отвечал рабочий, – да вот почему же, когда нам приходилось кровь проливать и голодать, мы не думали об удобствах». – «Ну, так ваше дело, – говорил я, – воевать, а его дело писать». – «И это не ответ. Если его дело наблюдать, то почему же он тогда нас не наблюдал? Вот бы теперь и писал. А то ведь уехал, бросил, вызвать массу умел, а когда масса выступила, испугался. Теперь ему 60 лет. Пять лет наблюдать будет, писать пять, а там семьдесят, в семьдесят лет плохой писатель».

Другой рабочий в газете показал одно место, там был упомянут Горький, а потом Сталин. «Понимаю, – сказал первый, – Горький выше Сталина, Горький на место Ильича. Провожали так, а встречаем вот как. Конечно, Ильич его выгнал: «уезжай от греха!» А теперь встречаем, почему же мы так его встречаем? Вот уж кости-то у Ильича, наверно, как прыгают!»

Этот рабочий стал мне рассказывать свою жизнь. Отец его был пьяница, мать рано умерла. Три дня отец, бывало, пьет, а сын ходит, высматривает деревню, где больше подают. Три дня сын кормит отца, а потом три дня отец кормит сына. «Я жизнь имел сам, как Максим Горький». – «Не пробовали писать?» – «Нет, не пробовал, я не люблю писать, я люблю жить в производстве с работами, люблю наблюдать и читать, главное, наблюдать».

Это значило следить за жизнью, понимать. Был два раза фабкомом, но недолго: это очень вредно для себя, человек быстро портится: то я ничто, на меня плюют, а то вдруг шапку снимают, в пояс кланяются. Он указал бесчисленные примеры порчи, будто бы с детей начинается, детей одевают, отделяют от рабочих, они бегают уже с детьми инженеров.

Так много мы говорили. О названиях фабрик, что надо бы давать имена не по временному – фабрика имени Троцкого, а Троцкого нет! – а как, напр., французы давали имена месяцам по вечному – «сбор урожая» и т. д. И опять во временном тоже надо разбираться и понимать его: так, напр., Троцкий, что же, разве у Троцкого нет своей правды?

– Так вот и Горький, – вставил я.

– Горький! да я же на его книгах и воспитывался, – я говорю только против раздувания: что раздувают его теперь незаслуженно. Он уехал от нас в Италию, жил с фашистами. Теперь приехал русский Горький.

Моя точка зрения о роли Германии в деле обучения русского народа организации производства и о строительной силе, из жажды всех нас, всего народа личного благополучия. На это Горький возразил: «Нет, это не пройдет, так нельзя. – Но когда же маленький человек выйдет из своей нищеты? – Это разрешится когда-нибудь техническим путем».

В свете этого разговора мне предстала, во-первых, моя собственная жизнь; я оставался на своем месте, все выносил, но чужд был переживаниям таких людей, как этот. А их было много, это была масса. Я не замечал этого основного, а те существа, которые на мгновенье отделялись от массы этой для управления, сыграв минутную роль, во вторую минуту становились бюрократами и мало-помалу извращали дело революции.

Во-вторых, на фоне этой рабочей массы, воспитанной в революционные годы, нынешнее выступление Горького представилось выступлением чисто интеллигентским.

Любопытно было, когда кто-то из рабочих во время осуждения юбилейных манифестаций сослался на деньги, что это дорого стоит, тот первый рабочий сказал: «Пустяки, не в том дело, наш рабочий прост, он это не считает, он готов последнюю копейку отдать, если его это затронет».

<На полях>Рабочий Горькому: «Приходите, поговорим без начальства».

<На полях>1) Самокритика и критика со стороны.

2) Встречи мыслей.

3) Потолкование.

Гречневая крупа.

Работа на личное благополучие («как-нибудь технически»). Горький постарел и подобрел. Провокация. Клопы. Используй юбилей. Груздев: прекрасно душе. Сговорился. Тихонова речь (остров культуры). Воронский увлекается. (Секретарь). Пароход «Клара Цеткин» – нет, в <1 нрзб.>а клопы привыкают.

Рабочий: «Приходите без начальства».

4 Июня.Духов день.

Начиная с субботы (2-го Июня) повернуло на холод с дождями. Сегодня становится несколько лучше. Зелень, еще нежная, образовала густель. Вчера мы были у Григ, (именинница Елена). Все рассказывали, начиная со старших, кончая юношей Левой о своем первом поцелуе.

Профессор. 4 фонаря. Все прекрасно. Я ей сказал. Поцеловались и живем 42 года.

Козья матка. Я его защищала, как собака…

Она его проглотила со всей его ученостью. Скрыто в идиллии старосветских помещиков – личная трагедия (слышал о ней, что раз чуть не удавилась).

Григорьев. Умствование о поцелуе: стремление к целому (полов): «вырвал бы фонарный столб». Целое невозможно в этот миг, и потому первый поцелуй иногда не выходит. Переходя от Елены к Елене, пришел к последнему поцелую, это настоящий, но тут же и смерть.

Григорьев не может осилить теорию: много думает…

Я – о христианском и языческом поцелуе (не мог в такт попасть с «дамой» в танцах).

(Дуэль с Григорьевым.)

Золотые зубы. Что-то расстроило свидание.

Его жена старуха. Настоящим поцелуем в первый раз поцеловала внука.

Ефрос. Павл. – «У меня этого не было».

Старая дева. Она пожалась и ничего не сказала. Очередь быстро перекинулась к художнику (само собой понятно: дева). И неловкость быстро обошли.

Художник Пичугин. Не только целоваться, но даже близко сидя, робели. Уговорились, что в солдаты за него пойдет брат. Но вышло ему. После того пришел к ней и сказал: «Мне нельзя: я иду в солдаты, а ты теперь свободна». Тем и кончилось.

Лева. Сочинял недурно по Алпатову, хотя на него легло бремя истории.

Вот этим при случае и можно воспользоваться: изобразить первый поцелуй в истории: от патриархальных времен до наших.

Затея: собирать рассказы о первом поцелуе.

В ожидании разрешения критики. Надо иметь в виду трагедию массы, жаждущей вождя и вместо вождя получающей «начальство».

<На полях>Проба пера: никуда не годятся первые советские. Черт-е-что! Выбирал одно, другое и бросил…

Польза алкоголя: все искренне о себе рассказали.

Сама Елена. Поцеловала, но тут же узнала о нем что-то (не то обманывал, не то…) и отказала. Таких много: глуповато-капризна.

6 Июня.Продолжаются холода, начало которых 2-го Июня.

Вчера отправил Леву в Москву, в четверг или в пятницу он уезжает на Сахалин. Петю для подготовки в Лесной решил направить в Царское к Разумнику.

Все подумываю о том рабочем, который, опасаясь сделаться бюрократом, остается в производстве, сказать иначе: веруя в творчество массы, не хочет быть личностью(?) или: желая одухотворить своей личностью массу, остается при ней.

Всеобщая боязнь вручить дело массы личности.

Вопрос о социализме: соц-м – это вера в самотворчество массы (материи), выделяющей личность (понятную, подотчетную и… любимую: пример – когда один рабочий сказал, что юбилей Горького дорог, другой ответил: «нет, наш рабочий прост, он с этим не считается, он готов для своего (вождя) отдать все»). (Ленин – вождь – за то, что посмел идти впереди и до конца, Горький – не пошел до конца и остался с интеллигенцией). Личность культуры у рабочего, враждебная ему (Христос), но трагедия невежды: часто она враждебна только потому, что непонятна по невежеству; нельзя довериться, хотя надо бы. Вместо доверия гордое (наглое): «мы сами создадим» и создают бюрократа. Явление бюрократа есть следствие разрыва «народа» с интеллигенцией (культурой). Тут вся заковыка. Речь Тихонова Горькому об умирающей интеллигенции, последних «могиканах», – это вопль творческой личности в истории. Ему противоположен вопль рабочего о съедающем его бюрократе, вместо вождя бюрократ. Таким образом, между творчеством рабочей массы и культурной средой стоит неизвестный тем и другим бюрократ (а впрочем, бюрократ в другом плане есть детище диктатуры).

<На полях>Почему писатели не читают друг друга.

Друг мой, теория является на помощь творчеству, она ставит вехи на пути к будущему. Но теория не может заменить творчество. А мы теперь именно как будто поставили рекорд: «до какой-нибудь теории над творчеством». Вот почему теперь мы засмыслились и ничего не можем создать.

Современный тип всезнайки – комсомолец создался из наследственно русской писаревщины и еврея. (Замечательно, что у Горького, когда я пришел к нему, было в столовой два секретаря, один русский и другой еврей: очевидно, и Горькому без еврея невозможно обойтись.)

Замороженный Ленин. Могила Ленина теперь и является символом бюрократии (бюрократ – это умерший революционер).

Ленин и Горький.

Уехал в Италию. Умер безумным.

8 Июня.Лева приехал на Сахалин. Ясно, холодно, умеренный ветер.

К сожалению, с запозданием получил приглашение на вечер с Горьким. Хорошо бы послушать, что он там говорит.

– Я человек хитрый, – сказал он мне, – неужели же я не использую все это, все, что они мне устраивают.

Понимаю так: шесть лет он списывался с русской и заграничной интеллигенцией, потом несомненно сговорился с правительством и приехал, чтобы создать советское общественное мнение и начать возрождение страны и кончить все «по-хорошему».

Вот как люди политические высиживают свои планы! А как же иначе?

Вот об этом «иначе» надо крепко подумать, потому что высидеть можно и по-злому (говорится: «злой умысел», говорится: «хорошая мысль»; умысел – тайное, мысль хорошая является).

Горький приехал из «Музея Горького» и сказал: «Странное впечатление, как будто я уже и умер». Я ему на это: «Очень понимаю. Когда моя вещь напечатана, я с большим трудом могу ее прочитать: на третьей странице засыпаю». Он ответил: «А я вообще плохой читатель Горького».

Надо бы ему на это сказать: «Плохо, дорогой мой, надо постоянно перечитывать написанное, чтобы не делать ошибок впредь, а главное, чтобы оставаться всегда хозяином своего дела».

Да разве нет и у меня плана? Конечно, есть, конечно, сделав усилие, мог бы я записать его и объявить. Но я считаю преступлением объявлять свой план, прежде чем сам не прошел путь по расставленным вехам. Я хочу выходить в открытую только с вещью, а не с планами, потому что, первое: высказав свой план, я, обыкновенно, знаю по опыту, этим и удовлетворяюсь и дальше не пойду по нему; второе – ведь нет никакого ручательства в том, что план мой <не> ошибочный и значит, соблазняя своим планом другого, я увлекаю их к погибели; третье – раскрыв свой план не раньше, а после создания вещи, я опять неспокоен, – а что если вещь эта несовершенная – раз! и если вещь совершенная, то как поручиться за то, что теория, оказавшая мне лично большую услугу, в руках другого <не> приведет к машинизации творчества, к дешевке и обезьянству – два! И потому не лучше ли при создании романа, совершенно так же, как при постройке здания, убирать от глазу леса?

И потом всему есть свое время. В обществе с устоявшимся бытом люди живые утомляются чередованием обедов в длинном ряду, является потребность в свежей мысли, в каком-нибудь теоретическом плане, брошенная в такое общество идея производит в нем иногда движение к лучшему. При таком соотношении интеллекта и жизни знаменитую комедию Грибоедова хочется назвать «горе от ума» в том смысле, <что> горе обществу, не идущему навстречу мысли. Но если в обществе с уничтоженным бытом, где все от ума, где каждый мальчишка «все знает» и при первой удаче лезет в бюрократию и учит других, где всякий приходящий в голову план обеспечивает место в бюро с жалованием за счет самой жизни – я понимаю «жизни» как творчества, – то ко всякому плану, теории является недоверие и вместо иронического «горе от ума» мы можем без всякой иронии и во всей простоте сказать: горе уму!

Во вторник (5 Июня – 23 Мая) мы с Павловной праздновали свои именины. Аленушка все испортила, вдруг взяла и выпалила: «Через восемь месяцев я умру». Григорьев: «Ну, этого не говорят на именинах». – «Мне надо лечиться, – говорит она». – «И лечитесь! – отвечаю, – поезжайте». – «Надо работать с Серг. Тим». – «И работайте там». – «А он может только на месте… ах, как он меня держит!»

Именины расстроились, и мы понимали все пружины их жизни: ему перевели 2 тысячи от Гиза аванс за то, что закабалился писать повесть для юношества в 30 листов в один год, полученные деньги возбудили в ней стремление ехать куда-то лечиться. Совсем глупенькая, а ему она одна: он перегружен невоплощенными мыслями, одиночеством, он держится ею за жизнь. Вот уж где видно то происхождение творчества: такая глупенькая, некрасивая бабенка и это ему «Елена»! А Ефрос. Павл. к этому: «такие все женщины». Есть смысл в ее словах: дай волю женщине, она будет как сука бежать, и за ней побегут, в этой способности возбуждать движение и есть сущность женщины. А женщина права, ей надо бежать, потому что надо рожать бы. А он <прикрепил> ее к себе для работы над повестью.


Письмо в редакцию

В № 129-м «Известий» в статье «Самокритика и задачи печати» тов. Ингулов, редактор «Нового Мира», таким образом комментирует сказанные ему мной в частной беседе слова:

«Раздаются и такие голоса: не слишком ли мы «загибаем» в области критики? Так, писатель Пришвин говорит: «Я, как хороший хозяин, рассуждаю так: как ни криво мое хозяйство, но я не буду его хулить перед другими, я не хочу, чтобы все знали, что у меня плохо». Такое обывательское, сдобренное значительной долей национализма и шовинизма, отношение к критике нетерпимо в наших рядах».

<На полях>Уважаемый Иван Иванович, мне Воронский говорил, что Вы следите за моим писанием и цените. Вспомните хоть одну строку мою за 25 лет, когда бы я выступал как националист и шовинист. А между тем так у Вас о мне напечатано. Я бы сам не заметил, да читатели <1 нрзб.>. Вследствие этого я прошу Вас <2 нрзб.>письмо.

Вынужденный обязательствами к своим читателям как «писатель Пришвин» выношу сор из избы и в свою очередь по памяти передаю мой частный разговор с тов. Ингуловым. Он говорил: «критика должна быть, но критика здоровая». Я возражал ему тем, что признаю для критики одно прилагательное: бесстрашная. На это мое возражение тов. Ингулов привел в пример заметку в одной Сибирской газете о дурных качествах нашего масла, эту заметку перепечатали в иностранных газетах, вследствие чего нашему экспорту был нанесен значительный ущерб. Отвечая тов. Ингулову в защиту бесстрашной критики, я и произнес вышеприведенные слова в том смысле, что умным, расчетливым человеком (хозяином) надо оставаться при всяких условиях, будь у нас критика здоровая или бесстрашная, самокритика или критика со стороны, все равно. А чтобы дальше не ходить за примером, скажу о хозяйстве редактора: при условии даже самой бесстрашной критики нельзя пользоваться словами писателей в редакторском кабинете, как это сделал тов. Ингулов, называя меня националистом и шовинистом.

Михаил Пришвин.

9 Июня.В ночь с 7-го на 8-е был сильный мороз.

Постоянно возвращаюсь к словам рабочего о Горьком и Ленине.

Да, конечно, для Р-ва радио было открыто Лениным, потому что до Ленина для него оно и не существовало, так для огромной массы рабочих и крестьян свет знания, блеснувший им впервые, связывается с именем Ленина.

М., как всякий образованный интеллигент, поражается убожеством личности Ленина (говорит: «Ленина сделали»). Это неправда, Ленин гениален, потому что перешел черту, которую всякий другой не смел перейти… (нажал гашетку взведенного народом курка).

Ленин гениален тем, что он один посмел нажать гашетку взведенного народом курка, и потому в этом действии Ленина народ узнает свое дело, спуск гашетки, – момент превращения народного дела в личное, и в этот момент личность делается вождем народа.

Раскольников у Достоевского отличается от Наполеона и Ленина только тем, что, не имея социального поручения, сам взвел курок и сам спустил, он – самозван<ец>.

Вот и всякий талант разделяется на две составные части: одна – общественная, другая – простейшее личное действие, подобное спуску гашетки.

Сюда относится и рассказ рабочего о себе: что он не пишет, потому что боится оторваться от среды, как Максим Горький («Итальянский»), не хочет идти по тем же причинам в фабзавкомы: его дело взводить курок, он – «сознательная масса», но не гений. Он и не будет им никогда, потому что рассматривает всех «гениев», как разборчивая невеста, все они, кроме Ленина, представляются ему «бюрократами». Он потому и ненавидит интеллигенцию, что интеллигенты в его сознании все кандидаты на вождя, каждый из них существует как призрак, как возможность быть призванным потянуть за гашетку.

Спуск гашетки является загадочным, потому что он есть бессознательное разрешение скопленного сознания (интеллигенции) и опыта (масс) в простом действии.

Писатель и читатель объединяются прежде всего чувством вкуса, причем в этот вкус входит у читателя готовность критики бесстрашной, у писателя – свободы безмерной.

Каждое утро, когда я возвращаюсь из леса с собаками, навстречу мне по лугу идет Мартыныч с семью козами. Сегодня молодая Зорька отстала. Он кричит: «Зорька!» – Стоит. – «Зоренька!» – Стоит. – «Зорюшенька!» Повернулась назад. Тихонько про себя: «Ах, сволочь какая!» Вслух: «Зорюшенька, Зорюшенька, на тебе хлебца!» – Уходит. – «Ах ты, скотина проклятая!» Бежит, на ходу: «Милая! Зоренька, милая, погоди!» – Остановилась. – «Зоренька, дорогуша, на тебе хлебца!» – Повертывается и убегает. Он за ней с диким воплем: «Ну, погоди же, поскудиха, живот-на-я! Я тебе вкачу, я тебе вкачу». Скрывается за домами.

Серг. Ив. Пичугин писал с меня портрет. В это время приехал Замошкин, рассказывал о всяких пакостных делах лит. общественности. Ночью мне пришло в голову, что Ингулов едва ли случайно по глупости сделал свою выходку против меня, по всей вероятности, это начало систематических действий, направленных против меня. Ввиду этого надо признать, что не пришло время высовывать нос в общественность, а надо перегодить. Надо скрыться на пойме и делать свою работу, не читая газет до осени. Перед отъездом о поступке Ингулова написать Воронскому, Горькому, Степанову (что прекращаю давать материал впредь до перемены редактора).

Мое постепенно наживаемое убеждение в засилии ученых с их детским любопытством дознаваться, что находится внутри существ (анализировать), действовать в отношении всего живого только мертвой водой без обязанности узнавания в лицо живых существ зависит от какого-то одного основного взгляда на жизнь: наука в том не виновата, и в высшей степени наивно было бы обрушиваться, как Толстой, на науку. Надо научить людей радоваться жизни и принимать эту короткую жизнь как величайшее благо и счастье. Если бы только люди могли в этом воспитаться, то «мертвая» вода нашла бы свое необходимое место в процессе творчества. Однако, чтобы начать обновление жизни, надо начинать не с проповеди любви и Бога, как у Толстого, а с самого дела, надо людям дать в руки вещи как пример творчества и показать им, как они делаются. В моем случае (т. е. в случае моей личности) очень бы хорошо было сделать какой-нибудь «опыт синтетического исследования», в котором параллельно бы применилось действие мертвой воды (наука) и живой (искусство), взять, напр., бекаса, разобрать его жизнь до косточки, из этого разбора узнать жизнь всех бекасов, а потом сложить, воскресить и узнать лицо единственного в своем роде бекаса-Ивана.


Письмо в редакцию

Известия 10 Июня, 28 г.

В № 129 «Известий» в статье «Самокритика и задачи печати» тов. Ингулов, редактор журнала «Новый Мир», таким образом комментирует сказанные ему мной в частной беседе слова:

«Раздаются и такие голоса: не слишком ли мы загибаем в области критики? Так, и писатель Пришвин говорит: «Я, как хороший хозяин, рассуждаю так: как ни криво мое хозяйство, но я не буду его хулить перед другими, я не хочу, чтобы все знали, что у меня плохо». Такое обывательское, сдобренное значительной долей национализма и шовинизма отношение к критике нетерпимо в наших рядах».

Вынужденный обязательствами к своим читателям как «писатель Пришвин» выношу сор из редакторской избы и в свою очередь передаю мой частный разговор с тов. Ингуловым. Он говорил: «Критика должна быть, но критика здоровая». Я возражал: «Признаю для критики одно: бесстрашная». На это тов. Ингулов привел в пример заметку в одной сибирской газете о дурных качествах нашего масла, что будто бы нанесло нам значительный ущерб. Отвечая тов Ингулову в защиту бесстрашной критики, я и произнес вышеприведенные слова в том смысле, что умным, расчетливым человеком, «хозяином», надо оставаться при всяких условиях, будь у нас критика здоровая или бесстрашная, самокритика или критика со стороны, – все равно. А чтобы далеко не ходить за примером, скажу о хозяйстве редактора: при условии здоровой критики нельзя пользоваться разговором с частным лицом и относить его к писателю, это нехозяйственно: выгодно, чтобы писатель беседовал с редактором, а так он будет молчать.

Михаил Пришвин.

Эта победа над хамом в общем моем деле писателя – плохая победа: в одну собаку камень хорошо попал, но она завизжала и созвала целую стаю других. Повторяю тебе, писатель Пришвин, будь осторожен, носа в общественность не суй до поры до времени, не стреляй из пушки по кнопкам.

Несколько дней жары. 13-го сильный холодный дождь на весь день. 14-го солнечный холодный день, похожий на сентябрьский. 15-го с утра дождь.

<На полях>на смех критику. Козочка («острая жалость». Спаситель – упрек).

В среду 13-го ездил в Москву по телеграмме Тихонова. Было назначено свидание у Горького об организации газеты или журнала. Слышал имена Ольденбурга и Базарова. Дожидаться не стал вечера и уехал. Мне показалось, что все волнение вокруг Горького уже проходит и скоро он должен будет явиться перед нами в оконфуженном виде.

В ночь под 13-е был обрадован повторным сном о моей невесте на Захарьевской. Я очень боялся, что после высказанного в «Кащеевой цепи» о невесте сон больше не повторится и душа моя останется мелью. Правда, как-то жутко остаться без этой тревоги после 28 лет! Мне привиделась в этот раз их квартира на Захарьевской, пустая комната с единственным диваном. Но в то же самое время это и не квартира на Захарьевской, это зала большого особняка в Калуге, превращенная теперь в какое-то учреждение. Сижу на диване в пустой квартире на Захарьевской и в то же самое время за столом в той зале. Рядом со мной ее старшая сестра (которой в действительности у нее не было). Прежняя моя Варя теперь называется Пашей, и она то покажется, то исчезнет. Сестра ее знает мои чувства к ней и говорит: «Какая хорошенькая Паша!» Весь сон этот, как и прежние, как бы плывет в потоке тончайшего эротического потока, похожего на ласки лучей солнца после морозного утра весной света в конце февраля. Понимаю жизнь мою в свете этого возвратного сна как революционный эрос.

В течение этих последних двух месяцев пережил чувство к Козочке от «острой жалости» к ней с сопровождающей готовностью подвига для спасения женщины «другом». Этот подвиг выразился в посылке денег и нескольких поэтических письмах. Вместо встречи и удовлетворения чувства в половом общении довольствовался ее глупенькими письмами, после чего как реакция на «острую жалость» и «спасение» явилось скрытое презрение к ее предшествующему нашей встрече поведению. (Человек из подполья).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю