Текст книги "Дневники 1928-1929"
Автор книги: Михаил Пришвин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 40 страниц)
Верней всего, страх «мирных» людей перед хищниками заставляет их соединяться против нападений дерзких личностей (остатки этой первобытной защиты живут и сейчас среди крестьян, ведь каждого поразит, как оглядывают его при встрече, как рассматривают, как следят друг за другом, бесплатно по вдохновению шпионя).
Итак, вот моя социология: неудержимо стремится на земле всякая тварь к размножению, – рождается дитя, и мать его защищает от хищников; у некоторых животных все это дело добывания корма, укрывания и прямой защиты ложится на мать, у других отцы принимают равное, а иногда и большее участие. Из этих разбросанных летом в лесах, болотах и озерах семей у некоторых видов к осени складывается общество.
Журавли еще задолго до стадения, сидя на яйцах, по зорям перекликаются. Люди в общественной жизни так далеко ушли, что наряду с пчелами выделяют из общества особый класс, интеллигенцию, которая на пользу общества занимается всякого рода искусством, науками, техникой в ущерб, в явное отмирание основного инстинкта жизни на земле – размножения. За счет инстинкта размножения процветают искусства и науки и вообще то неестественно быстрое дело, которое называется творчеством.
Среди творцов, особенно поэтов, есть много непонимающих своего назначения служить развитию общественного сознания, они рисуются индивидуалистами, демонами и даже разбойниками. Но это не что иное, как выражение естественной боли, сопровождающей перемену в первоначальном, простом желании жить для себя, значит, размножаться. Сознательные поэты, напротив, возводят женщину в недоступный идеал, в Богородицу и акт размножения заменяют «непорочном зачатием». Их сила жизни трансформируется, и своих «духовных детей» они стремятся «воплотить», значит, сделать такими же реальными, как живые дети земли. И они достигают: трансформируя свою физическую энергию из чувства индивидуального «я» в социальное «мы», они создают существа-образы, поглощающие сознание людей природы и направляющие течение жизни.
Конечно, это не значит, что все ученые, поэты и художники не размножаются физически, напротив, у многих из них складывается трогательная семейная жизнь. Но только это «одна сторона» их бытия, не существенная, это у них от избытка жизни, не поглощаемой всепожирающим творческим процессом. И так же, как индивидуалисты бросаются к образам демонов разбойников, так эти, напротив, склонны иногда восхищаться патриархальной библейской жизнью. Но какие бы ни были образы их скитаний, все равно, как в животной борьбе индивидуумов социальная жизнь неизменно втягивает всех в свое строительство, так же и согласно скорейшим ритмам нового бытия в безмерно скорейшее время всякий индивидуальный порыв здесь делается социальным, потому что поэты, ученые, вся интеллигенция в самом акте своего происхождения социальны: человек рождается для себя, – ребенок это «я», которое должно умереть только в размножении, они же, не размножаясь, прямо перекидываются, прямо в «Мы», за что иногда от общества получают титул «бессмертных». Человеческое «я» умирает, оставляя детей, которые говорят: мы наследники… Человек размножается.
Поэт умирает в своих творениях…
<На полях>Жить для себя в простом народе значит размножаться. В интеллигенции если живут для себя, то размножаются в меру своей возможности, значит, живут для себя в смысле своего удовольствия.
Андрюша, студент и добрый комсомолец, только что вышел из допризывного лагерного военного обучения, спросил моего сына, когда мы возвращались домой с охоты по большой дороге с телеграфными столбами:
– А по телеграфным чашечкам из ГЕКа (малокалиберная винтовка) не пробовали?
Я ответил:
– Как тебе Андрюша, это в голову пришло: это мальчишки делают, а ты, можно сказать, теперь государственный человек, студент, комсомолец.
– Ну, что ж, – засмеялся он, – да уж очень дело-то соблазнительное.
– Еще более соблазнительно, – сказал я, – ограбить кого-нибудь в поезде, с револьвером в руке приказать кондуктору остановить поезд, спокойно выйти и скрыться в лесах. Сколько тут риску, так, пожалуй, трудней, интересней, чем вылазка на тигра. Почему бы не заняться? Как это соблазнительно!
Все мальчишки хищники. Ребенок – это «я», который криком заявляет о себе, только о себе с такой силой, что все вокруг взрослые в первый момент немного теряются и как бы отступают и спрашивают: «Что делать?» Повитуха, однако, все знает и является в среду растерянных, как диктатор, берет власть и устремляется против новорожденного хищника. Вскоре спохватываются родители и начинают любовью и злобой ежедневное приручение хищника.
После огромной работы всех общественных сил только редкий выдерживает их натиск и выходит разбойником-грабителем на больших дорогах, большинство становятся средними людьми, т. е. общественниками с постоянной готовностью, если явится подходящий, безнаказанный момент, воспользоваться общественным добром для себя, и небольшая часть, все-таки, вероятно, значительно большая числа явных разбойников, становится проводником социальных инстинктов. Потому я говорю, значительно большая, что иначе непременно все бы разрушилось. (Иллюстрации: «Рождение человека» в деревне и «Беспризорник».)
На искусство в своем происхождении, поэзию, а также на чистую науку я смотрю так, что «вдохновение» при творчестве их происходит от облегченного в человеческих условиях ритма, которым сопровождается работа в природе. Там этот ритм – условие вращения тяжких миров, у нас – ритмический ход образов и мыслей. Если делать ежедневные записи движения в природе, то можно добиться слышания этого внутреннего природного ритма. По-моему, гений человека не огонь похитил с неба, а музыку, и направил ее вначале к облегчению труда, а потом и самый труд сделал через это наслаждением: потому заниматься искусством, наукой и всяким трудом, на который более или менее распространяется ее ритм, стало делом более или менее приятным.
Так говорил отец Спиридон, соборный протоиерей.
11 Октября.Ясный день.
Выслушал у С. биографию Арсеньева. Узнал, что Параскеву Пятницу разрушили, потому что один из ученых, который мог ее отстоять в Малом Совнаркоме, захворал и не явился. Свирин уходит из Музея, потому что работать невозможно: одолели безбожники. Таким образом, во всех областях творчества есть своя Claudophora (то, что мужик назвал «вечностью»: «в советской власти нет вечности).
Покойник Ст. – Скворцов, говорят, был одним из таких разрушителей при всех своих добрых человеческих качествах. Такая была вся револ. русская интеллигенция, которая ничему не училась, кроме делания революции, в этом была ее «вечность». Семашко в некрологе пишет о «чуткости» всех старых большевиков. Значит, у новых нет даже этого единственного, чем обладали революционеры: чуткости к человеческой боли.
N. предвидит полное разрушение русской культуры и превращение страны в колонию Европы и Америки. Я же не могу себе представить этого по чувству языка многомиллионного народа, который находится еще в состоянии «устной словесности».
Культурный работник – это человек, который в труде своем использует рабочую ценность идеи вечности.
Утята и ребята
Мне оставалось до полей пройти только кузницу, и я…
Последний дом в деревне была кузница. Тут на дороге в пыли я увидел деревенских ребят, которые бросали во что-то шапками. Когда я к ним подошел, возня была кончена, и у ребят в руках было по утенку. Я узнал от них, что это дикая утка чирок-свистунок переводила утят своих через дорогу из болотистого леса в поля, очевидно, намереваясь пробраться полями к плесам озера Полу барского. Путешествие семьи было очень понятно: весной, когда совершалась кладка яиц, озеро далеко разливалось, и прочное место для гнезда можно было найти версты за три от озера на кочке в лесных болотах. А когда утята вывелись, подросли, стали способны для перехода к озеру, оно оказалось от леса в расстоянии трех верст. В местах, закрытых от человека, зверя и ястреба, мать шла впереди, утята, посвистывая, позади. В опасных местах мать пускала детей вперед и сама шла назади, чтобы не упускать утят из виду во время всегда возможного нападения. И около кузницы, переходя дорогу, она, конечно, их пустила вперед. Ребята увидели и зашвыряли их шапками. Все время, пока они их ловили, мать чирок-свистунок или бегала за ними с раскрытым клювом, или перелетала на несколько шагов в разные стороны. Ребята легко могли бы и мать сбить шапкой и схватить.
– Что вы будете с ними делать? – спросил я ребят строго.
Они струсили и ответили:
– Пустим!
– Вот «пустим!» – сказал я, – зачем же было ловить. Где теперь мать?
– А вот сидит! – хором крикнули ребята.
И все указали мне на близкий холмик парового поля: наверху его действительно сидела уточка с раскрытым от волнения клювом.
– Живо! – приказал я ребятам, – идите к ней и возвратите утят.
Они как будто даже обрадовались и бросились с утятами на холмик. Мать отлетела на несколько шагов, и когда ребята оставили утят и вернулись на дорогу, бросилась к ним. По-своему она им что-то быстро сказала и побежала к овсяному полю, за ней побежали утята, пять штук. И так по овсяному полю семья продолжала свой путь к озеру.
Радостный снял я шляпу и, помахав ею, крикнул:
– Счастливый путь!
Ребята засмеялись.
– Что вы, глупые, смеетесь, – сказал я ребятам, – думаете, легко провести утят в озеро. Снимайте шапки живо, кричите: «до свидания!»
И те же самые шапки, которые только что били утят, поднялись в воздух, и закричали все разом ребята:
– До свидания, до свидания, утята!
12 Октября.Вчера видел гусей. Петя на днях журавлей. Летят.
Помню щипцы, я спрашивал: «Что такое?», мне отвечали: «Это щипцы для сальных свечей, снимают нагар». Щипцы очень хорошо помню, вид их вроде ножниц с кубиком на конце, а сальных свечей в хороших домах уже не было, свечи были уже стеариновые. Еще помню серники, спички с красной головкой на желтом: красное – это фосфор для зажигания, желтое – сера для разжигания. Чиркнешь во мраке по стене головкой, остается светлая волнующая полоса, а на спичке в это время загорается сера мало светящим голубым огоньком, и если не отвернешься от него, так ужасно в нос шибанет, что долго в себя не придешь.
Пендрие – яркий осколок твердокаменного фундамента европейской цивилизации, с такого типа людьми и будет встречаться средний гражданин, а также рабочий, крестьянин, если Россия будет колонией.
Еще немец, лесничий Обрехт, охотник, врет на героя (он и медведь) с глупейшим самолюбием (рассказ Трубецкого: сидели, выпивали, гончие зайца гоняли. Т-й один вышел к собакам, убил зайца и возвращается. Обрехт был поражен. Но, быстро сообразив, посмотрел внимательно на зайца и сказал: «И это тот самый, он был возле меня и сидел так близко, что я пожалел его стрелять»).
Иностранцы в России проглядываются насквозь в своей типичности вплоть до анекдота, для всех них совершенно одинакового. Но там на месте почему-то нет анекдота, и ко всему народу относишься благоговейно.
Описание дня животных:
Журавли еще на гнездах, разбросанных в глухих лесных болотах, далеко друг от друга по зорям между собой перекликались, вроде как у нас по утрам говорят: «здравствуйте!». А когда дети выросли, они все между собой сошлись и стали вместе летать на поля кормиться.
Бекасы по вечерам сходились у болотного пруда, берега которого сильно растоптала скотина. Но они прилетели сюда, не сговариваясь, каждый знал себя и прилетал вечером для поиска червей в растопах. Их соединяла грязь…
Перемены у животных совершаются в отношении человеческой жизни так медленно! Мы со своей жизнью короткой и сильной проносимся, как на улице легковой автомобиль мимо воза: эти возы с автомобиля кажутся неподвижными, так и жизнь видов птиц, зверей и растений представляется одинаковой: как пел соловей нашим дедам, так и нам поет, соловей и соловей. А еще потому не замечаем мы в них перемен, что далеко от них, все равно как далекие от нас японцы – люди! и то кажутся при первой встрече так похожи друг на друга, что нет возможности отличить гражданина Хи-ку-яна от гражданина Си-ку-яна. Мы, люди, посредством своего сознания оборвали множество передаточных ремней на колеса природы, отчего наши собственные колеса завертелись с величайшей скоростью. В нашей воле, однако, осталась возможность снова надеть ремень на себя и двигаться почти так же медленно, как и в природе. Только редко находятся люди, которые сами на себя надевают ремни, обыкновенно одни люди надевают ремни на других и тот, кто надевает, – это свободные люди, и на кого надевают, теперь рабочие, раньше назывались рабы. От совместного дела выдумки свободных и труда рабочих получается некоторое накопление силы, которая постепенно сообщает относительную скорость ритма жизни и рабочим, так что и они даже в земледельческом труде не в состоянии больше замечать ни перемен в движении природы, ни различать их особи при собственном скором движении. Даже наиболее чутким из них к своим родственникам, поэтам, удается на скором ходу разглядеть какие-то светлые и темные пятна, называемые днями и ночами… все попытки их приблизиться безуспешны: жизнь коротка. Попытки ученых вникнуть в природу все кончаются добыванием новой скорости, которая сообщает им новое движение.
Уверяю вас, друг мой, что если бы и не было вечности, то ее нам необходимо пришлось бы выдумать для повседневного обихода в нашем труде, потому что в этой идее заключается величайшая рабочая ценность и только благодаря ей создаваемые нами вещи обладают прочностью достаточной, чтобы связать два-три поколения, дедов и отцов наших, надеждой на счастье потомков, а нас отблагодарить их за любовь.
Тоже вечность.
Свирин рассказывал, что императорское правительство завлекало чиновников на службу в Амурско-Уссур. краю сильно повышенным жалованьем и скорой, через 15 лет службы, амурской пенсией. Многие уезжали с целью скопить денег, потом купить домик где-нибудь под Москвой. Были и такие, что семью оставляли в России «до скорого свидания». И потом через десятки лет тоскливой жизни только немногие возвращались, седые, измученные и, конечно, никакого счастья в этом домике под Москвой им не было, потому что «домик» был идеалом независимой жизни, а жизнь прошла, домик достигался без жизни.
Так жили-томились многие люди с идеалом подмосковного домика среди субтропической реликтовой природы третичной эпохи, среди населения, в котором немало было, кто зарабатывал себе существование охотой на «лебедей» (лебеди-корейцы, одетые в белое) и «фазанов»-китайцев.
<На полях>Мой портрет, написанный художником П., чрезвычайно похож на меня, притом похож он вообще на ученого, писателя, может быть, на художника. Но моей индивидуальности в нем совершенно нет. Жена моя очень хорошо это чувствует, но не мастерица в оценке искусства, свое недовольство выражает просто: «портрет непохож». Мы долго спорили, я говорил, похож, она, непохож. Я говорил, очень похож, она, совсем непохож. Вдруг, как в нашем городе это часто бывает, погасло электричество, портрет исчез, и спор наш сам собой прекратился.
Любимые мной в русской литературе вещи казались письменной реализацией безграничных запасов устной словесности многомиллионного неграмотного русского народа. Никогда я не был и не хотел быть «народником», но устная русская речь пленила меня и заставила слушать народ. Я и сейчас думаю, слушая двойную речь мужика – одну для городского обихода, другую для деревенского: запасы устной словесности, не тронутые литературой, так же велики, как Земля <1 нрзб.>от Солнца, что все остается по-прежнему. Ликвидировать неграмотность народа в глубоком смысле, как, например, это достигнуто во Франции, можно не внешним обучением грамоте, а использованием устной словесности до конца, чтобы словесное творчество <1 нрзб.>в стране сначала письменно, а не устно. Надо сделать, чтобы газетные литераторы не уродовали речь, а вникали в строй устного слова и писали согласно с ним. Тогда люди словесного творчества соблазнились бы литературой и мало-помалу захотели ликвидировать свою неграмотность. Теперь они просто говорят двумя языками, для городского обихода языком ни на что не похожим, и для своего, трудового. Согласно с этим жизнь раскололась: в данный момент у нас празднуют в городах вторники, в деревнях воскресенья, есть два Рождества, две Пасхи, масленица разумная с <1 нрзб.>борется с масленицей безумной, с пьянством, блинами. Свою деятельность литератора я считаю деятельностью истинного ликвидатора неграмотности потому, что стремлюсь создать нечто более прочное и чистое, чем хаотическое устное творчество, где все смешано.
Сейчас на Дубне один разговор, что Ремизов Алексей Никитич чайную при своем постоялом дворе закрывает. Услыхав это в первый раз, я подумал, его налоги одолели и хотел предложить ему помочь со своей стороны, написать в местную газету о значении трактира Ремизова для края, сходить к фининспектору, попросить отсрочить налог. Все напрасно: Алексей Никитич сказал, что довольно, поработал полвека и больше не в силах. Теперь уже факт совершился. В этом Октябре в сырой дождливый день мы в последний раз заказывали «две пары», полкило баранок и столько же колбасы.
– Но, – сказал Алексей Никитич, придерживая пальцами свою вечную трубку в спущенных толстых усах, – никто не запретит мне поставить самовар для охотников и напоить их чаем там.
Он указал рукой на внутренние комнаты трактира. Как во всяком большом хорошем трактире, у Ремизова рядом с большой комнатой для всех была небольшая комната почище для избранных, в особенности для охотников, приезжающих в Заболотское озеро. Бывало, спросишь себе туда «пару» и наслаждаешься музыкой <4 нрзб.>– я так называю устную словесность многомиллионного русского народа. Что делать! У нас не Франция, где народная устная словесность давно уже выпита литераторами и народ сам в своей устной практике питается уже литературною речью. Любимое мной в русской литературе мне всегда казалось только письменной реализацией безграничного запаса устной словесности многомиллионного неграмотного русского народа. Ликвидацию неграмотности я понимаю по-своему: по-настоящему грамотным народ будет только тогда, когда не литература будет питаться устной словесностью, а как во Франции эта <1 нрзб.>словесность литературой. И роль свою русского литератора я понимаю просто как ликвидатора неграмотности: перекладывать на слова устную речь. Эх, молодость! Бывало, записываешь былины, сказки, частушки и думаешь, в этом и цель, а на самую речь, на повседневное словесное творчество не обращаешь никакого внимания. Теперь спохватился, да уж поздно, за целую жизнь столько накопилось в себе, что уже и не слушаешь со стороны. Но охота молодит, и трактир Ремизова так силен устной словесностью, что каждый раз, слушая в средней комнате разговоры, я вынимаю свою книжку, удаляюсь в третью комнату и там, сидя в ампирном кресле, записываю какой-нибудь рассказ Московского Полесья. Горько мне думать, что теперь это последний рассказ, записанный у Ремизова: сегодня последний день существования чайной, усы у хозяина как-то особенно низко опущены и на валенках, носимых им летом и зимой одинаково, заметно выступили заплаты. Мне кажется, придет когда-нибудь время, Алексей Никитич, наконец, вынет трубку изо рта и расскажет <1 нрзб.>историю своего трактира.
15 Октября.Дня три я хвораю, насморк и кашель немного. Вчера собрались у меня Пяст, Щеголев (молодой поэт) и выдержавшая экзамен в МГУ Елена Евг. Локтева, моя поклонница – дитя времени.
Сегодня отправляю Петю на курсы в Москву.
Пяст читал свои воспоминания из времени, предшествующего богоискательству.
Коровы паслись и стояли грудой возле болота. Ванька, подпасок, лежал на кочке дугой. Если бы не знать, ни за что бы не догадаться, почему вышла дуга: он лег на кочку головой, но пока спал, кочка умялась, и голова опустилась, наверху живот, а все, как дуга. Я стал будить его, он открыл глаз, запустил руку за пазуху, вынул немного начатую пол-бутылку, молча протянул мне, а глаз закрыл. Я стал хохотать и трясти его.
– Пей, – сказал он, – вчера на празднике захватил тебе.
Когда он совсем пришел в себя, опохмелился, я вынул из кармана последний номер журнала «Охотник» с моим рассказом и дал ему:
– Почитай, Ваня, это я написал.
Он принялся читать. Я закурил папиросу. У меня крутится папироса 15 минут. Я решил эти минуты дать ему на прочтение маленького охотничьего рассказа и занялся своей записной книжкой. Когда кончилась папироса, я перебил его:
– Много прочел?
Он указал пальцем место: за четверть часа он прочел две с половиной строки, а всех было триста. Я сказал:
– Дай сюда журнал, не стоит читать.
Он отдал и согласился:
– Не стоит.
– А что? – удивился я.
– Что… – ответил, – если бы это по правде… писал, а ты наверно, все выдумал.
– А как же по правде?
– Я-то бы написал.
– Что же ты бы написал по правде?
Он задумался.
– Я бы про ночь написал. Ночь. Значит, ночь. Куст большой-большой у речки, и я сижу у куста, а утята свись-свись-свись.
Он замолчал и задумался. Я подождал и спросил:
– А дальше что?
Он встрепенулся.
– Да ведь я же сказал. Куст большой-пребольшой, я сижу на берегу, а утята свись-свись-свись.
– Хорошо! – сказал я.
– Неуж плохо! – ответил он уверенно. – Зеленый куст большущий, и всю-то ночь утята: свись-свись-свись. Неуж плохо!
Посидев еще немного молча, он спросил:
– А знаешь, есть кулик такой длинноносый?
– Их много, – ответил я, – большой?
– Самый большой, серый и кричит: «ви-жу! ви-жу!»
Я узнал и ответил:
– Это кроншнеп.
Он рассказал:
– Ночь прошла. Рассветает. Куст зеленый-зеленый, большой-большой. А за кустом кричит он: «ви-жу, ви-жу!» А хочу посмотреть на него, нельзя: куст большой-большой, зеленый, густой-густой. «Вижу, вижу!» – кричит он. Терпел я, терпел и кричу ему: «Ты-то видишь, а я не вижу». Терпел я, терпел и кричу: «Ты-то, сукин сын, меня видишь, я тебя не вижу».
– А дальше?
– Ничего
– Хорошо.
– Неуж плохо. Вот бы тебе так написать!
16 Октября.По швам железных листов, составляющих крышу, за ночь набились снежинки, и серая крыша на рассвете явилась украшенной белыми полосками. Так уж было один раз дня три-четыре тому назад, это второй уже маленький зазимок.
<На полях>Было яркое солнце до обеда, но в лесу колеи болотных дорог не растаяли, и кое-где так и остались белые пятна пороши. А после обеда все небо затянулось облаками при морозе: если пойдет дождь, то будет снег. В эту ночь мы ожидаем порошу.
Я сделал первый выход после болезни в лес с собакой, но вальдшнепов не нашел.
Труднее всего помириться с мыслью, что простое дерево, молодая береза или пролетающий ворон, срок жизни которого много больше человеческого, при всей умственной и нравственной простоте и ужасной зависимости имеют преимущество перед человеком в продолжение жизни, что эта береза перед моим окном будет равнодушным свидетелем позорных конвульсий при конце моей жизни, что ворон, пролетая над похоронной процессией, почует меня, как падаль, и присядет на крышу. С этим нельзя помириться, если еще при жизни своей не почуять в другом человеке жизнь как свое продолжение. Вот почему нет на земле силы больше кровной любви, и кому не дано продолжиться кровно, любви творческой, преобразующей природу для лучшего будущего, где не будет ни позорных конвульсий конца (ни воздыханий), ни болезни, ни смерти, но жизнь бесконечная.
Только чувство своей личности, не повторяемой ни в каких мирах, чувство, известное по себе в близких людях, и по догадке или вдохновению творческой работы в животных и даже растениях, определяет так называемое человеческое сознание как творческую высшую силу. Отбросим переходящее бунтарско-кичливое самомнение наших ближайших предков, присвоивших это сознание к имени человека, и назовем это сознание свободы высшей творческой силой природы.
Я буду вспоминать Алпатова
Натаска собаки – напоминание. Вот она воспоминает и я вспоминаю…
<На полях>Какая же это любовь явилась Алпатову, когда он встретил Ину Ростовцеву? В глухие минуты полночных сновидений, когда мир как будто остановился, внезапно очнувшись человеком вне себя, он с удивлением и отчасти со страхом видел в себе, как в постороннем ему человеке сокровенное отталкивание себя от нее, как жены. И вся эта мучительная любовь в направлении брака развивалась как бы преднамеренно с целью оскорбления ее существа брачного. Еще ясно при этом вспомнился один момент любви (см. выше).
Все так удивительно просто <3 нрзб.>.
Сюда: любовь во имя (Паша во имя Ины). Месть любви.
Друг мой, что бы ни было, жить надо! Я помню боль в себе такую сильную и унижение мое этой болью такое, что не мог людям и в глаза посмотреть. Десятки лет эта боль оставалась, не уменьшаясь сама по себе, я жил, однако, только потому, что привыкал к ней, как к неизбежному – неизлечимой болезни. Мало-помалу создалась вокруг этого провала другая жизнь со своими обыкновенными общими всем прекрасными маленькими радостями и печалями. Года все шли, и вот я застаю сам себя переполненным мыслями и образами. Желая узнать, откуда это явилось опять во мне, я проверял для того всего себя, по привычке я заглянул в то место, где была боль, и я с трудом бы нашел ее – так все там изменилось. И в то же самое время я, прикоснувшись к месту старой боли, обогащенной мыслями, и понял все: эта боль, наслаиваясь, перегнивая, как в болоте растения при малой температуре и слабом доступе воздуха, была болотом моей души. Деревья на моем болоте так слабо росли, потому что вся сила солнца моей жизни оставалась нетронутой и отлагалась слой на слой годами. С удивлением смотрю теперь на естественное спелое болото с огромным запасом горючего торфа, способным сотни лет двигать большим городом. Так точно совершилось со мной, боль перестала – мой торф поспел. Вот почему, друг мой, как бы вам ни было плохо, жить надо: когда-нибудь и у вас, как у меня, поспеет ваш торф, и вы в свое свободное распоряжение получите огонь солнечного происхождения, и вы тогда узнаете и скажете так же, как я: из-за этого стоило жить и терпеть.
17 Октября.Предрассветный час. Крепнет мороз. Звезды горят.
Петя окончательно уезжает на курсы. Маросейка, Златоустинский пер., д. Крестьянина.
Елена хорошего рода (Евгеньевна). Природа приложила все усилия, чтобы унизить ее (еще бы ½ вершка пониже и карлица, глаза – точки, лицо желтое и одна только выпуклость ноздри на носу, всегда розовая, и то одной ноздри, а другая, как все лицо, желтая). Со своей стороны она делает все, чтобы как можно скорей навязать себя. Стриженая блоха, а ручонки с кулаками поминутно бросает вверх и кричит: «В общем и целом мы еще поборемся с Голубым, посмотрим, кто кого!»
Я замечаю ей, что «начнем борьбу с общего и целого», это выражение ей надо бросить. Один мужик, когда я говорил «вообще», прибавлял: «и по преимуществу». Так и я буду.
Начинается бой. Она поминутно: «В общем и целом!» А я: «И по преимуществу».
Чуть не забыл сюжет Яловецкого о спекулянте с мокрыми керенками.
18 Октября.Мороз продолжается и порошит ночью понемногу.
Вчера посетили меня сестры Розановы.
Конная 5. Самаряне
Как странно, что невеста моя снится мне всегда в каком-то сомнительном обществе. В этот раз я видел ее в доме, похожем на ресторан огромной гостиницы. Мне ее назвали вдовой, лежала в гамаке и так была похожа на себя, что в действительности мне бы ее так ни за что не вспомнить. Почему же я не приблизился к ней? Я прошел в другую комнату с целью одуматься и сейчас же к ней вернуться. Но меня задержали какие-то знакомые разговором, и я долго лгал, чтобы отделаться от них и вернуться к гамаку. После долгих мучительных отговорок я вырываюсь, – а ее уже там нет, гамак пустой. Но потом, когда я прохожу, вижу, она сидит одна и обедает, а я прохожу. А еще раз она в толпе встречается со мной почти в упор, видно, она заметила, она знает, кто я, она как бы вздрогнула в ожидании меня и потупила глаза. Но непонятная сила отводит меня. После того я, чтобы иметь надежду на встречу с ней в будущем, справляюсь у распорядителей, что это за дом такой и где он находится. Распорядитель отвечает: «Мы самаряне, Конная 5».
Приходилось видеть умерших во сне, но разговаривать там с ними не удавалось. Не потому ли и с невестой не удается говорить, что она у меня на положении мертвых. Или это отражение действительности, – что я так и не мог с ней опять встретиться?
Мужчина должен быть властелином своего чувства, женщина должна отдаться, – на этом построена вся человеческая жизнь.
Говорят, что Флоренского совсем замучили ссылкой и обысками. В наше время каждый большой работник в области науки или искусства должен чувствовать себя одним из последних: если он свалится, то может все дело его погибнуть, однако, возможно, он успеет все-таки пронести свою идею на ту сторону, и там впоследствии все опять зацветет.
19 Октября.Предполагаю следующую неделю провести в Москве. Быть у Воронского. У Дунечки и Игнатовых. Замошкину и Зарудину книги. Салищеву Гюйо.
От Левы телеграмма только из Хабаровска, значит, явится только через 12 дней.
Читаю Клычкова «Князь мира» и восхищаюсь его языком, юмором, народной мудростью, акварельными пейзажами. Мне кажется, он несколько от меня начинает свою прозу, и это было мне раньше неприятно, но теперь он вывертывает из себя такие богатства языка и так привыкает держаться определенного тона и меры, что неприятное это исчезает и становится даже радостным, что мои трудолюбивые гравюрки вызвали из него такие богатства. К сожалению, человечек-то он… опасно даже сказать ему.
Клычков, Дуня и Лахин происходят от одного отца, имя которому Трепло.
Тайна
Легенда Московского Полесья
Река Дубна не вся выливается в Волгу. В какие-то времена отчего-то русло ее в пределах нынешних новых уездов Сергиевского и Ленинского засорилось. Гидрологи говорят, что много способствовали засорению так называемые езы, сооружения рыбаков для ловли рыбы. Отчего бы там ни было, но теперь получилось так, что если бы Дубна всю свою воду вынесла в Волгу, то пришлось бы Волге бежать вверх. Огромные поймы образовались от застоя воды с такими зарослями, так во многих местах человеку пролезть невозможно. Этот край, чрезвычайно оригинальный, носит название Московское Полесье. Все эти знаменитые охотничьи угодья раньше снимали самые богатые люди. Среди них был англичанин Мерилиз. В одном деревенском трактире за чаем после удачной охоты я записал с большой точностью один рассказ о богаче Мерилизе и бедном мужике Прохоре. Мало меня интересуют мужицкие гармонизованные противоречия жизни богатого и бедного. Меня обрадовал в нем факт народного творчества и возможность записывать с большой пользой из «устной народной словесности» не только надоевшие всем частушки и обломки старины, но просто рассказ и повесть, которые сделали бы честь любому мастеру-литератору. Вот почитайте.