412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Пришвин » Дневники 1930-1931 » Текст книги (страница 9)
Дневники 1930-1931
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:01

Текст книги "Дневники 1930-1931"


Автор книги: Михаил Пришвин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 39 страниц)

5 Июля. Вчера весь день дождь и гроза. Сегодня пасмурно, насыщено влагой, тепло.

Маня девица ведь совсем серая из недр Смоленской губернии, и вот сегодня какое слово отмочила! «Дедушка! – сказала Павловна. – Что ты, – говорю, – ну какой же я старик, смолоду многие такими не бывают, как я. Правда, Маня? – Правда, – говорит, – вы артист, настоящий артист!» Мы очень удивились, как же Маня и вдруг слово такое выговорила: «артист!». «А что значит артист? – спросил я. Она ответила без колебания: – Хороший человек».

У каждой собаки, как и у каждого человека, есть свое интимное выражение, которое раскрывается постепенно по мере роста дружеских отношений. Нерль вышла собакой исключительно грациозной, кокетливой и нежной. Сколько ни учил я ее подавать лапу, так и не мог научить, чтобы подавала по нашему желанию. Это случилось, потому что с первого разу она поняла: дело с лапой – несерьезное дело, это шутка, значит, в это можно играть. Так, бывает, просишь, просишь, она только глядит, но как глядит! как будто страшно серьезная, сухая, а в глазах смех так и брызжет. Надоест возиться, плюнешь и отойдешь. Раз, уходя, я оглянулся с порога, смотрю – Нерль сидит и помахивает мне одной лапой, как будто желая подать мне ее по воздуху. Подошел – не дает. И так пошло, прошу – не дает, ухожу – издали машет и только не говорит: не уходи, не уходи, дам!

Еще у нее манера есть одна, когда она лежит на матрасике в передней недалеко от умывальника. Я встаю, она лежит и, не поднимая головы, приветствует мое утреннее вставание, барабанит обрубком хвоста. Но только я направился к ней, хвост перестает барабанить. Умываясь, поворачиваюсь к ней спиной – хвост барабанит, и знаю: голова поднялась. Оглянулся – голова мгновенно опускается, и нос прячется глубоко в развилку задней ноги. Деликатность ее безмерная, ночью, если ей сделается необходимым выйти до ветру, никогда она не позволит себе разбудить меня брехом. Она обыкновенно приходит в мою комнату и садится близко возле кровати. Очень часто я бываю чутким во сне, и каким-то образом передается мне, что я не один, что в темноте около кто-то есть. Но, бывает, я сплю крепче. Тогда она подвинется так близко к лицу, что я почувствую непременно близость к моему лицу… И если не помогает и это, а выйти надо необходимо, то она понюхает у меня за ухом и даже лизнет – тут уж я непременно проснусь.

6 Июля. Продолжается пора непрерывных дождей, вчера была сильная гроза.

Повторять свои рассказы, образы, суждения в беседах с людьми надо крайне экономно, потому что эти рассказы и мысли могут сделаться подсобными и в затруднительные моменты будут появляться автоматически: не сам будешь говорить, а язык отдельно от тебя, как у болтунов. Истинный мудрец сам никогда не должен повторяться, другие должны повторять его мысли. Потому же и писатель в своих новых произведениях не должен повторять себя: Мопассан, Чехов, – сколько они блинов испекли своими маленькими рассказами!

7 Июля. Пора дождей продолжается.

Литературный критик – это кто словами об искусстве (слова) пытается возместить в себе недостаток таланта или, по крайней мере, труд и риск самому создавать новое.

Когда говорят об оздоровлении города тем, что выстроят зеленые города и что рабочие и служащие будут слетаться на собственных аэропланах в город лишь на время, то это говорят лишь о внешних крайностях <1 нрзб.>в отношении гигиены тела, но не духа: пусть будут жить вдали от города, тем хуже, люди с автоматической душой внесут разложение в недра природы, и тогда не останется на земле даже и уголка, не разложенного городом.

8 Июля. Залило водой, а барометр все падает. Цветет Иван-да-Марья всей силой, галчата летают и везде кричат.

Вчера меня задела статья в «Новом мире», где автор осуждает «Перевал» {113} и меня упоминает, перемешивая с мальчишками, притом еще так, что мальчишку поставит на первое место, а меня на десятое. Но самое главное, что статья бьет в «биологизм», в «детство» – ничего этого, мол, не надо, все это отсталость, реакция, а нужен «антропологизм». Сама по себе статья, конечно, ничего не сделает, но «ахиллесову пяту» обнажает, следующий ударит в пяту, и связь моя с обществом прекратится. До сих пор я относился к непризнанию себя так, что «наплевать», но это «наплевать», оказывается, было при наличии фактического признания: печатают, зазывают и проч. Открывается перспектива очутиться за бортом и, таким образом, утратить всякую связь с действительностью, быть действительно непризнанным…


И в такой период группа «Перевал» – последыши школы Воронского – в ответ на лозунг ликвидации кулачества как класса, выдвигает лозунг гуманизма и человеколюбия. Они утверждают, что вся советская литература представляет собой единый поток; они настаивают на том, чтобы к писателям не предъявлялись требования политической выдержанности.

Трудно представить себе что-нибудь более гнусное, чем речь пролетарского писателя Киршона на съезде, но тем хорошо, что заставляет задуматься о других крайностях: почему, напр., издевается автор статьи «социалистического города» над материнским чувством? почему «детство», «любовь» и т. п., напр., почитание стариков, отца и матери – все это запрещено у нас. Не остается больше никакого сомнения, что невежды, негодяи и т. п. не сами по себе это делают, а в соподчиненности духу социальной революции, что все люди, Сталин даже, не знают, что делают, и их со-знание является действительно не знанием, а одержимостью. Так создается пчелиное государство, в котором любовь, материнство и т. п. питомники индивидуальности мешают коммунистическому труду. Стоит только стать на эту точку зрения – и тогда все «изуверства» партии становятся целесообразными и необходимыми действиями.

9 Июля. С утра туман. Пора дождей продолжается.

Обозначилось и теперь скоро выйдет наружу явным для всех: это направление революционного внимания к самому истоку собственности, в область пола и эроса. И это произошло как-то без всякого идейного принуждения, прямо вышло следствием раскулачивания и обобществления.

Если когда-нибудь осуществится социализм в такой степени, что о личном люди вовсе перестанут думать и все в государстве станет, как у пчел, то особенная порода человеко-пчел, которая будет двигать общество по пути совершенствования будет обязана своим существованием культуре, предшествовавшей социализму, буржуазного общества.

10 Июля. Дожди. Цветы. Галчата. Писк ребятишек на стручках акации.

Совершенно ничего не делаю. Становится явным невозможность дальше писать о своем: только производственный очерк, только наблюдение, а мне все это надоело… И еще не хватает сил, чтобы перестроиться на писание непечатаемого в настоящем.

К. Леонтьев где-то говорит, что пессимизм или неверие в будущее благополучие человечества, обыкновенно сопровождается оптимизмом в частных делах {114} , в личных отношениях, вообще в повседневной жизни; наоборот, люди, воодушевленные идеей спасения человечества, жестоки (я бы сказал: по невниманию) к текущей жизни, часто бывают истинными мучителями своего ближнего. Это очень верно и близко мне: в свое время я был именно таким {115} спасителем человечества, оптимистом извне и пессимистом, бессильным и ненужным человеком внутри слов и внешних действий; наоборот, не только разуверившись, но даже просто отстранив от себя, как невозможность и ненужность, спасение человечества, я стал счастливым обладателем жизни самой по себе и для других ценным человеком как писатель. Воистину на своей шкуре все испытал! К сожалению, только это обретение счастья через находку самого себя не повлияло на спасителей человечества, не умалило, не остановило их. Напротив, вот теперь от их действий спасения я теряю себя и не могу больше писать. И так должно быть, потому что «я сам» и мой талант жизненны, биологичны, а от спасения человечества («антропологизм») как всякая жизнь, должны погибнуть рано или поздно.

Внешний пессимизм и внутренний, повседневный оптимизм характерны для женщины, тогда как спасение человечества, идейная, общественная жизнь – это мужское «дело». И вот характерно, что теперь при победе мужского начала «идеи», «дела», с особенной ненавистью революция устремилась в дело разрушения женственного мира, любви, материнства. Революция наша как-то без посредства теорий нащупала в этом женственном мире истоки различимости людей между собой и вместе с тем, конечно, и собственности и таланта.

Революция создает женщину колхоза, которая отличается от рабочего-мужчины только тем, что имеет свободных четыре месяца: два перед родами и два после родов. И нет никакого сомнения в том, что в дальнейшем рационализация половых отношений доберется до полного регулирования процесса зачатия и рождения рабочего человека, как это происходит у пчел. Мы себе это не можем представить, потому что мы выросли в «буржуазном обществе» и думаем, что вавилонская башня рухнет непременно. Говорят, однако, будто европейцы сговорились не трогать нас и дать возможность продолжить свой опыт для примера социалистам всего мира. Допустим же, что мы так и будем долго-долго с ворчанием и злобой идти по генеральной линии; так мало-помалу мы все, ворчуны, перемрем и вырастут настоящие пролетарии, у которых будет новое против нас чувство…

Это, конечно, матери воспитывали у нас чувство собственности, которое и было краеугольным камнем всей общественности; с утратой матери новый человек трансформирует это чувство в иное: это будет чувство генеральности линии руководящей партии, из которого будет вытекать следствие: способность к неслыханному для нас рабочему повиновению и, второе, как прямое следствие из первого – неслыханная, безропотная, рабочеспособность. В зачаточном состоянии мы и сейчас можем наблюдать проявление этих чувств, именно это и входит в состав той веры, которая окрашивала слова и поступки пролетарских деятелей.

К. Леонтьев:

«Только созданное для себяи по-своемуможет послужить и другим» {116} .

Вот образец прежнего мироощущения.

У него же можно найти бесчисленные издевательства над «религией человечества». К сожалению, он не допускает осуществления. Несерьезно. Надо отнестись без раздражения… с уважением…

11 Июля. День роскошный солнечный и насыщенный влагой от прошлых дождей.

Ездил в Москву. Пришло в голову по пути:

наша революция, начав с разрушения общеизвестного, внешнего и близкого всем – войны, аграрных отношений и т. п. мало-помалу углубляется, и в нынешнюю зиму добралась до разрушения интимнейших ценностей человеческой жизни – детства, как оно сложилось в нашем понимании за десятки тысяч лет существования человеческого рода, брачных отношений, материнства и т. п. Этот разрушительный процесс, которому теперь поставлена задача войти в берега созидания, конечно, само собой устремляется и к ценностям идеологическим, возникающим на существе нашей родовой и всякой общественности, и может быть, и в свою очередь, породившую общественное прошлое человечества.

Как можно это разрушить в какой-то десяток лет, притом не имея никаких средств доказать людям, что, думая иначе, мы лучше будем жить. Напротив, мы живем все хуже и хуже, революционные лозунги и понятия все больше и больше густеют в своем содержании. Но вот замечательно: и эти явно пустые слова, прикасаясь к интимно-вечному человечества, имеют какое-то свое действие, это интимно-вечное после, казалось бы, отвратительного прикосновения революции, в сознание является как новый материал для переработки и после нескольких болезненных и напряженных усилий мысли и воли продвигается вперед, очищается и встает новым и ярким, как запыленная в засуху озимь блестит после дождя. Вот в этом есть революция: являясь как зло, она, в конце концов, творит добро. И еще вернее сказать: революция присоединяет к творчеству жизни самое зло.

Из Москвы приехал измученным и голодным. Самое ужасное для меня – это очереди. С утра часа за два до открытия магазинов стоят перед закрытыми дверями очереди «охотников». Это кадры, вероятно, состоят из тех служащих, которые пользуются своим выходным днем для покупки чего-нибудь, все равно чего, всякий товар в отношении наших падающих в ценности денег – валюта. Вероятно, среди них много и прежних торговцев. И вот эта причина валютность каждого товара и порождает, вероятно, то следствие, что в магазинах все пусто. Кончиться это должно нормировкой всего, значит, концом денежной системы.

Выбрал самую видную столовую как раз против Съезда в Метрополе. Там была очередь к кассе и у каждого столика, кроме обедающих, стояли в ожидании, когда счастливцы обслуживаемого столика, кончат есть. Переполнение столовой объяснили мне тем, что дома никак ничего нельзя сделать, все от домашнего стола выскочило к общественному. Я простоял в хвосте долго и, услыхав, что все спрашивают «гуляш», спросил это себе. «Еще и потому, – сказали мне, – сегодня много здесь обедающих, что сегодня мясное блюдо – гуляш. – Значит, – спросил я, мясное не каждый день? – Нет, – ответили мне, – мясное раза два в неделю, в остальные дни «выдвиженка».

Выдвиженкой называли воблу.

Простояв у кассы, я стал к одному столу за спину обедающих и мало-помалу дождался. Потом очень долго ждал официанта, не мог сердиться на него: человек вовсе замученный. Гуляш оказался сделан из легкого (лошади?) с картошкой, в очень остром соусе. Есть не мог, а стоило 75 к. Спросил салат «весну», в котором было ¼ свежего огурца, редька и картошка в уксусе и на чайном блюдечке. Это стоило 75 к. и кружка пива 75, итого за 2 р. 25 к., истратив 1 ½ часа времени, я вышел с одной «весной» в животе. Поехал на вокзал и, проделав там то же самое, достал хвост страшно соленого судака. Обидно, что после всего встретился человек, который сказал, что в Охотном ряду есть ресторан, в котором за «страшные деньги» можно пообедать по-настоящему, даже с вином. Я бы не пожалел никаких «страшных денег», чтобы только избавиться от очередей. Эта еда и всякие хвосты у магазинов самый фантастический, кошмарный сон какого-то наказанного жизнью мечтателя о социалистическом счастье человечества.

В беседе с Тихоновым пришел к заключению создать книгу «Михаил Пришвин. Очерк».

Критико-биографические статью напишу сам.

Писатель Михаил Пришвин более четверти века (1905–1931) своей литературной деятельности посвятил очерку. Он является у нас, и вероятно во всем мире, первым «очеркистом», потому что едва ли найдется еще где-нибудь на свете даровитый писатель, ограничивший свое творчество исключительно очерком.

Правда, у Пришвина есть большой роман «Кащеева цепь» {117} , есть множество рассказов и литературных новелл, даже есть пьеса для чтения «Базар» {118} и поэма «Девятая ель» {119} , но мы беремся доказать, что и роман его и рассказы, и пьесы, и поэмы являются очерками, насыщенными поэтическим содержанием.

В критических статьях иногда встречаются ссылки на «пришвинский очерк», который этим сами критики хотят выделить от других обыкновенных очерков. Нам думается, что в пришвинском очерке нет существенной разницы от других, кроме, конечно, особенного мастерства, обретенного автором в течение четверти века, не выпустившим свой недюжинный талант из рамок обыкновенного очерка.

12 Июля. Дождь весь день. Я в Москве. Нашел обед в Савойе, выпил водочки 3 рюмки, кофе, стоило 10 руб., играл отличный оркестр, а все люди ели в столовой обыкновенную воблу. Большего контраста трудно себе представить. Вероятно, скоро дадут какое-нибудь утешение, иначе работать нельзя и просто жить очень трудно. Впрочем, разговоров о перемене, предчувствий, соображений никто не высказывает, как-то не до того.

Очерк.

Если взять большие тяжелые литературные формы, былины и саги, где личность автора исчезает, и мир, изображенный им, приняв в процессе творчества в себя свет своего творца, является читателю как сам по себе, независимо от своего создателя. И если взять, с другой стороны, песенки и частушки современности, где автор живет и умирает как поденка, не обращая внимания на какой-то высший мир – то между этими тяжелыми и легкими формами эпоса и лирики расположены и все другие формы письменной словесности: романы, рассказы, новеллы, поэмы и очерки. Правда, иная частушка бывает чуть ли не предметнее, чем былина, и, наоборот, в иных отступлениях эпическое произведение бывает очень субъективно – какая частушка и какая былина! Но тем не менее, одна форма является сосудом скорее для предметного, другая – гораздо больше подходит для выражения личного. В какой же род поставить нам очерк? Трудно ответить на этот вопрос, потому что очерки бывают разные, скорее всего надо ответить так: бывают очерки высокохудожественные, но сам по себе очерк, как форма литературного произведения, вовсе не существует, потому что сразу же возникает сомнение, является ли вообще очерк формой литературы художественной, как новелла или поэма. Правда, если бы Маяковский, один из самых признанных у нас поэтов современности под каким-нибудь своим произведением написал «очерк», мы все бы подумали, что Маяковский выступил в нем не как поэт. С другой стороны, однако, если представить себе у Пушкина то же самое, то подумаем, что, возможно, у Пушкина его «очерк» явится поэтическим произведением. Есть очерки этнографические, географические, но возможны очерки кристаллографии, истории и т. п. Эти произведения обыкновенно потому называются очерками, а не трактатами, что больше относятся к литературе, чем к науке. Можно сказать, что всякий очерк является промежуточной литературной формой, в которой поэтический локомотив эпоса или же лирики, все равно, тянет за собой грузовой поезд с скромным научным или эпическим содержанием.

Таким образом, очерки можно характеризовать, как товарные поезда в воздушно-легком движении изящной словесности. Особенность душевного строя и жизни его заставляют иногда автора браться за такую невыгодную серую форму словесности. Не нужно доказывать, что эстет никогда не возьмется за такую неблагодарную литературную форму, зачем она ему, если он питает глубочайшую уверенность, что не важно, о чем писать – этнография это, быт или география, важно – как написать. Надо быть довольно наивным и юным, чтобы искать чего-то вне себя, и так верить, будто в этом этнографическом самом по себе, если докопаться до сущности, живет поэзия. Очерки – эта начальная литературная форма, «годы странствий» поэта и, если в какой-нибудь стране очерк является господствующей формой литературы, то можно ли сказать, что эти годы ( <зачеркнуто>странствий мятущегося народа) (и) литер, творчества совпадают и являются накоплением <1 нрзб.>материала перед новым высшим творчеством?

Да, вот рождается такая мысль для дальнейшей проверки: в нашей стране в настоящее время огромная устремленность всех к очерку является ли признаком упадка литературы – возможно ведь и упадок, если очеркист, избегая тяжелого современного непосильного труда, занимается очерком как фотографией; или же в нашу эпоху после чудовищной войны, спутавшей все мерила… потрясшей все авторитеты, – очерк является… жизненной силой наивного вопроса <1 нрзб.>действительности… Из всех писателей не только наших, но и, вероятно, всего мира, нет столь устремленного к очерку, как Михаил Пришвин. Более четверти века…

Возвращаясь к образу локомотива, влекущего нагруженный товарный поезд, ведь можно же себе представить локомотив такой силы, что он обгоняет с товаром быстро бегущие легкие поезда. Взять современный очерк Арсеньева «В дебрях Уссурийского края» – разве этот очерк не является блестящим романом, далеко превосходящем попытки завзятых романистов дать этнографию или очерк Пришвина «Черный араб», чем уступит какой-нибудь экзотической поэме призванного формального поэта?

Но самое интересное для исследователя трудов Пришвина является то, что он сам очень много и подробно рассказал о происхождении своего творчества, столько лет <1 нрзб.>у и о происхождении его очерка и такого не искажаемого казалось бы долгого пребывания в нем автора. Интересно же явление потому что Пришвин был в юности марксистом, <3 нрзб.>хотя правда марксистом 90 г., и ранее, но революция все-таки одна, одно отечество очерка, пусть эпоха революц. и <2 нрзб.>но если мы увидели, что отечество очерка одно – революция, то имея <2 нрзб.>все произведения Пришвина, быть может мы приблизимся к пониманию явления очерка нашего времени. Только в…

Марксист и пр.

Предисловие автора.

Желая издать несколько своих последних очерков книжечкой, я задумался о происхождении очерка и некоторое время <2 нрзб.>написать сам о себе. Но я очень горжусь несколькими своими достижениями и явно их переоцениваю, точно так же <1 нрзб.>многое написанное, что со стороны кажется вовсе не так уж и плохо. Вот почему работы своей я выполнить не мог и попросил это сделать очень любящего меня друга, очень странного человека, не профессора, даже не литератора. Он любит меня и мне не совестно признаваться в его похвалах: это дело нашей дружбы.

17 Июля. Наконец-то солнце!

Если это, правда, не переменится, то завтра же всюду выйдут косить, и моя охота за цветами кончится.

Определилось больное место у Б<острема>: избушка в лесу, куда можно уйти и укрыться.

А разговор начался от меня.

– Вот еще сегодня я думал, – начал я, – что если бы в галерные рабы попасть, то что останется по исчерпании всех средств борьбы: внезапный бунт? это ведь форма самоубийства. А если жить, то грести примерно и отличаться от прочих тупых рабов горящим внутри светом сознания; ведь и простые рабы несут такое страдание, которое равняется голгофе, но это слепая голгофа {120} ; сознательный раб не ворчит, а забегая вперед необходимости быть рабом, добровольно дает больше, чем требуют: «Сия есть кровь моя!» – говорит, и отдает ее: «пийте от нея вси» {121} . – Позвольте, а если велит господин быть палачом? тоже надо стараться и забегать вперед?

Очерк.

Очерк по сравнению с другими литературными формами.

Ближайшая к опыту, как научному, так и бытовому, литературная форма – это очерк. Огромная масса исследовательского материала заключается в очерках научных и бытовых. Можно сказать, таким образом, что форма очерка является посредствующей между жизнью и творчеством (Wahrheit und Dichtung [9]9
  Wahrheit und Dichtung (нем.) – правда (истина) и поэзия.


[Закрыть]
).

Очерки нашего времени можно разделить на две группы: в одних молодые начинающие литераторы, не накопив еще в себе достаточного материала, бросаются в лоно опыта, хорошо не зная, к чему собственно приведет такой опыт; это некоторые; другие, напротив, заранее имеют свою точку зрения и питаются действительностью для проверки или подтверждения своих идей, готовые даже подчас изменить «болото» действительности, согласно со своей уверенностью в истинной действительности, назначенной, напр., движением по генеральной линии партии. Это активисты. Трудно себе представить искателя и активиста в чистом виде, потому что активное исследование в известной мере необходимо искателю, равно как активисту-исследователю тоже приходится волей-неволей встречаться с такими же <1 нрзб.>, которые временно отклоняют его от генерального пути.

18 Июля. Утром туман, потом солнце. Плохое лето.

Раньше, когда кто приезжал из Москвы, чуть совестно было за свой домик в три окошка на улицу; теперь же, по мере того как строился социализм, все московские в один голос охают и завидуют моему счастливейшему житию.

Вернулась во всей красе пора военного коммунизма. В борьбе с кулаками встает не социалистический, а казенный против частной организации произвол.

Политпросвет. На улице в полдень ревел громкоговоритель: пел оперный артист романс Бородина. Шли мимо рабочие и кустари, не обращая никакого внимания на пение, будто это был один из уличных звуков, которые, становясь вместе, в сущности, являются как молчание, и каждому отдельному человеку дают возможность жить и думать совсем про себя, как в пустыне. Я шел и думал о галерных рабах, – какая им возможность освободиться? одно – бунт, который, как у Мериме {122} , кончается гибелью (негры захватили корабль, но управлять им не могли), другой путь – выполнение воли своего господина с тем, чтобы оградить внутреннюю свою неприкосновенность.

– Но если господин велит быть палачом? – Если дело несродно тебе, и хозяин твой неразумен, постараешься вразумить его, не вразумляется, – откажись и, если надо, умри…

Да, видно путь раба один: внутреннее освобождение при полном равнодушии к жизни внешней…

Но вот теперь новое время, не рабы, а рабочие! По существу, то же самое, они делают чужое дело для пропитания, а душа их у себя, в своей семье, в личности.

И вот приходит снова новое время: нет капиталистов, нет ничего чужого, все свое. Личное уничтожается всеми средствами, чтобы рабочий находил радость свою только в общественном. Таким образом, новый раб – (очий) уже не может ускользнуть от хозяина, как раньше, – в сокровенную личную жизнь под прикрытием хорошего исполнения хозяйского дела. Теперь он весь на виду, как бы просвечен рентгеновскими лучами.

«Попы» на опушке леса все повернули головы свои, маленькие солнца – золотые как солнца с белыми лучами – на юго-восток…

Цветы эти совершенно как солнце, золотые с белыми лучами, они, правда, до того просто подражают солнцу, что как будто их дети вырезают ножницами из бумаги, и так их много, и так они всюду в пору Петрова дня, что зовут их не солнцами, а попами («Попик, попик, выгони коровку!»).

Спирея пахнет медом с примесью чего-то не неприличного, а порочного. Сегодня я захотел понюхать это и вспомнить, но внутри каждого белого попика – цветка было по два-три больших зеленых жука («шпанские мухи») {123} .

Молодая женщина несла в руке какой-то фунтик. Старая женщина издали заметила фунтик и думала: «Откуда фунтик, если ничего нигде нельзя купить, разве дают где-нибудь?» Поравнявшись с молодой женщиной, она спросила:

– Дают?

Молодая очень серьезно бросила:

– Нигде ничего не дают.

Бострем и сова.

«Б» в живописи имя совсем неизвестное, потому что один известный художник однажды бросил имя свое, взял это Б. и скрылся. Время от времени он писал картины, но не выставлял их, а дарил друзьям, а кормился разного рода занятиями, ничего не имеющими общего с искусством. Он написал мне сову с особенным взглядом древней мудрости. Простодушные, ничего не понимающие в искусстве люди принимают ее за Маркса и ничего не говорят, а если обратят внимание и они вдруг поймут, то всегда говорят: «А я думал, это Маркс». Люди образованные, напротив, непременно восхищаются, правда, чрезвычайно эффектной, неожиданной и колоритной картиной. Ищут имя, но его нет: имя свое художник бросил давно и не подписывает.

– Кто это писал? – спрашивают. Я называю это никому неизвестное имя «Б» и говорю:

– Вы знаете этого художника?

– Ну да, конечно… – обыкновенный ответ.

Самые осторожные говорят:

– Имя слышал, конечно, но…

Никто не отвечает:

– Нет, я такого художника не знаю.

Это потому, что образованный человек должен все знать.

Политпросвет. В нашем большевистском социализме не то страшно, что голодно и дают делать не свое дело, а что нет человеку сокровенного мира, куда он может уходить, сделав то, что требуется обществом. На этом и попадались те усердные старатели из интеллигенции, истинные «попутчики», которые легкомысленно пользовались давно пережитым <1 нрзб.>тех рабов, которые в прежнее время выслуживались и получали грамоту вольности. Они того не разумели, что против того темного времени рабства социализм далеко ушел вперед и обладает какой-то мало понятной способностью видеть раба насквозь. Попутчики этого не учли и, после того как отдали свои силы, были просвечены и грамоту вольности не получили.

О просвечивании. Этот ничтожнейший человек – полит-вошь, наполнивший всю страну, в своей совокупности и представляет тот аппарат, которым просвечивают всякую личность.

N в сущности стоит на старой психологии раба, конечно, утонченнейшего: он очень искусно закрывается усердной работой, притом без всякой затраты своей личности: это не выслуга. Конечно, он в постоянной тревоге, чтобы его не просветили, и в этой тревоге и заключается трата себя, расход: легко дойти до мании преследования, тут весь расчет в отсрочке с надеждой, что когда-нибудь кончится «господство зла».

Я спасаюсь иначе. Мне хочется добраться до таких ценностей, которые стоят вне фашизма и коммунизма, с высоты этих ценностей, из которых складывается творческая жизнь, я стараюсь разглядеть путь коммунизма и, где только возможно, указать на творчество, потому что если даже коммунизм есть организация зла, то есть же где-то, наверно, в этом зле проток и к добру: непременно же в процессе творчества зло переходит в добро. Дело в том, что у меня есть общие корни с революцией, я понимаю всю шпану, потому что я сам был шпана… И я потому смотрю на их движение по меньшей мере снисходительно… иногда мне даже кажется, что по существу бояться мне нечего и, если бы пришлось в открытую биться за революцию, то враги бы мои отступили; во всяком случае, дело это поспешили бы замять.

Подумать и подумать! (Наше расхождение с Б<остремом>: его мечта о лесной избушке, я живу в городе, утром выхожу и весь день в цветах…)

<На полях:>Роман в то <1 нрзб.>, где еще не набили оскомину, или в прикладное искусство…

Очерк. Почему-то роман у Пушкина, Толстого, Гончарова начинается непринужденно, а роман современный, когда начинаешь читать, всегда преодолеваешь некоторую условность, как будто автор сделал необходимые реверансы, и потом начал. Думаю, это потому, что время романов прошло.

19 Июля. Все еще не начинают косить из-за дождей.

Вчера была чудовищная гроза.

В Германии парламентский кризис. N., который был когда-то либералом и по Уолсу тогда давно торжествовал при победах С. Д., теперь ликует, когда побеждают фашисты, и Германия <1 нрзб.>, такой победы.

N. (охотник) высказал странное: «когда на охоте добываешь старого зверя, то всегда радуешься, и у кого зверь старше, тот хвалится: а у меня старик!» Но почему же в нашем союзе человеков стариков совсем не ценят, им говорят: «уступи молодому».

Засоренность аппарата чуждыми элементами – частниками и лишенцами.

Разложение руководящей головки.

Художник света.(Охота с камерой).

23 Июля. Провел на зооферме. Пав. Александ. Петряев. Зоотехник с Соловков. Уральский проф. Клэр.

Гон соболей. Она висит на крыше и передвигается, он там не может, утомляясь, она падает, он с раскрытым ртом. Настигает – клубок, спаривание или смерть? Разгоняют, а вдруг спаривание?

К тому, что погибла самка: просто от злобы, а не от пола: сперматозоид в половых путях не нашли, значит, нет объективных данных.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю