355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Пришвин » Дневники 1930-1931 » Текст книги (страница 16)
Дневники 1930-1931
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:01

Текст книги "Дневники 1930-1931"


Автор книги: Михаил Пришвин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 39 страниц)

28 Октября. Закончил начатый вчера рассказ «Птичий сон» {166} . Посылаю Феге. Надо позондировать «Огонек», может быть, хоть там напечатают, а то в Сибирь пошлю в «Охотник». Вот до чего дошло! Но, конечно, литературе-то уж нечего бояться, запретить вовсе литературу, значит, запретить половой акт. Долго не протерпишь…

<На полях:> Поэзия управления.

30 Октября. Серые дни с дождями в природе и в обществе тоже открытая могила и тесная очередь к ней. Уныние и отчаяние. Торжество частностей («а я – ничто»). Заняться бы поэзией управления государством (вероятно, разлагается на утопизм, авантюризм и халтуру).

Перемены лиц на службе и переезды учреждений с улицы на улицу кажутся бессмысленными только с точки зрения клиентов этих учреждений. В каждом отдельном случае надо разобраться, и тогда окажется, что перемены и переезды обусловлены силой железной необходимости общего движения, а не прихотью отдельных лиц. Так вот у нас из маленького помещения своего Сберкасса перешла рядом в обширный магазин Потреб, общества, потому что денежные операции колхозов разрослись и обратно О-во потребителей перешло в маленькую кассу, потому что нечем торговать, нет товаров.

Вот тоже с Каляевкой: это дом беспризорных был под особенным покровительством государства, начальник милиции, бывало, не смел выступать круто против каляевцев. И вдруг возник гигант птицеводства, и не только Каляевку смахнули, но и Вифанию со всеми ее учебными материалами и другими учебными заведениями. И еще Глинково переселяют и еще какие-то две деревни.

А я-то! я писал о внутренней логике событий, вроде суд истории видел я в том, что на место монахов в скит сели разбойники и проститутки. И о могиле Розанова, попираемой ногами проституток {167} , тоже я писал, подчеркивая внутреннюю последовательность в судьбе певца священных проституток. Но вот после монахов, разбойников и проституток будут птицы ходить, будь дикие, можно бы говорить о мерзости запустения, но ведь кормленые гуси, утки и куры…

Встретил Ростовцева, отличного доктора из Каляевки. Он и не думает уезжать за Каляевкой. И никто из служащих об этом не думает, все рассчитывают найти место в птичьем гиганте, даже доктора, и найдут. А Каляевка тоже может быть никуда не переедет, инвалиды получат назначение в одну сторону, разбойники в другую, проститутки в третью. Инвалиды кое-как добредут, а кто и помрет, проститутки и разбойники займутся своим привычным делом. Каляевка просто растает, исчезнет, как призрак.

Полная бессмысленность истории? Нет, надо просто оставить положение классического гуманизма и посмотреть на все со стороны сил, делающих историю… Но как долезешь туда, к этим силам-то? ведь там для писателя воздуха нет, наверно, и холод, как на луне. Поэзия луны опять-таки ведь предполагает тоже наличие земного клиента луны. И поэзия государственного строительства тоже предполагает человека общественного и среди них поэта.

Сиротой живу.

Ресурсы Гиза кончились {168} .

Новое время.

Гуманизм – это отстой жизни, сливки, на которых, как на желатине бактерий, культивировали интеллигенцию. Это питательная среда теперь совершенно исчезла и переход в новую среду, конечно, должен сопровождаться чувством сиротства и от-чаяния. Новая среда самого сурового, беспощадного эгоизма, где поддержку, дружбу и вообще состояние как бы родства среди людей добывают не стихами и рассказами, а борьбой за грубую жизнь плечо с плечом.

(«Рыжий» дерет лошадей. Из оврага вместе с собаками лезет в тумане человек, похожий на директора департамента. Он помогает Рыжему и получает за это кое-что от лошади. Так было множество лет. И конечно Рыжий не чувствует себя сиротой на свете: директор департамента всегда его выручит из последней беды, точно так же как Рыжий его… Да, это вероятно и теперь есть, только нет культуры этих чувств… Вот мы с Разумником так живем. И у крестьянина через эту поддержку в борьбе соседа или кого там складываются отношения…)

31 Октября. Понравился фельетон Радека, разрешающий загадку, почему Berliner Tageblatt перешел на сторону Парижа в деле демпинга. Да, по-видимому, большевизм есть болезнь самой Европы. А наша политика состоит в том, чтобы поддразнивать их и довести до того, чтобы они из-за нас разодрались.

Ехать к Радеку знакомиться или нет. Хорошо видеть человека, занятого большими планами, пропускающего как мелочь и целые народы, и даже всю человеческую личность («глина, уй-ли! глина чистая, такая-то мать!).

<На полях:> Если бы люди не очень сильно множились, то и машин бы не так много делали. Господство машины сводится к силе размножения.

Человек и политика.

– Человек? я полагаю, это дело самого человека. Политике до человека нет никакого дела. Мы имеем факт размножения людей и ограниченности естественных средств существования. Чтобы сохранить жизнь, мы прибегаем к технике производства, которая позволяет безгранично увеличивать средства существования и обеспечивать людям досуг для их творчества глубокого, менее зависимого от нужды в ежедневном пропитании. Самого человека мы совершенно не касаемся… Прогресс? опять-таки в отношении материальном, с чем вместе получается само собой, что люди начинают сморкаться в платки, спать на простынях и читать беллетристику. Сам же человек, в его личности с его трагедией, страхом смерти, или счастьем и вообще творчеством качества вещей не является предметом политики. К политике это имеет столь же малое отношение, как в мировом пространстве атмосферы явления земли: туман, облака и т. п. Да солнцу и нет никакой возможности считаться с туманами на Земле… (вот из каких источников у того партийца вырвалось {169} : «человек, греб его мать, глина, уй-ли!).

Качество вещей.Попался Дудышкин, автор предисловия к старинному изданию Лермонтова {170} . Какая же это цепкая традиция у критиков объяснять творения личности той или другой социальной средой, в то время, как именно в том и состоит творчество, чтобы уйти и увести с собой читателей в мир иной, совершенно свободный от социальной и родовой тяготы, с их первородными и производными грехами. В этом мире творчества качество всех вещей так же свободно, как на базаре цены, и всякий прохожий может сказать: это мне нравится, это нет.

1 Ноября. Вчера Сталин в «Известиях» назвал Троцкого «трагический герой кинофильма мистер Троцкий» и сильно погрозился Бухарину («двурушнику»). Трагизм Троцкого состоит в том, что он выдумал «левый курс» и сам первый от своей выдумки пострадал: Сталин взял его идею, осуществил, а самого автора выкинул вон. Да, пожалуй, тут пахнет просто комедией, а если трагедия, то конечно, только в кино. Сталин прав, но в этом и трагедия всей революционной интеллигенции.

Характерная черта революции, что факт победы того или другого претендента на власть сейчас же устанавливает обязательность для всех и даже непогрешимость его идей. Победил и кончено, и животы наши на! вот наши животы, и головы, и все. В этом отношении очень поучительна борьба Сталина с Троцким, которую можно выразить так: «мало ли что можно выдумать, ты вот сделай-ка!»

Мы, славяне, для Европы не больше, как кролики, которым она для опыта привила свое бешенство, и наблюдает теперь болезнь и готовит фашизм, чтобы обрушиться на нас, в случае болезнь станет опасной. Впрочем, рассчитывают больше на действие самой болезни, что мы погибнем, как кролики от привитого бешенства.

Анкета. Когда входишь в мировую политику и в свете большевизма расцениваешь все эти робкие и лживые попытки разоружения, и открываются перспективы на хищнический расхват нашей страны, то без колебания становишься на сторону большевиков. Но когда оглянешься на внутреннюю сторону дела нашего, на те достижения социалистического строительства, которые свидетельствуют об изменении отношений людей между собой в лучшую сторону, то видишь громадное ухудшение в сравнении с отношением людей в буржуазных странах. Суждения о наших достижениях всегда есть танец от печки: что раз мы правы извне, то должны быть правы и внутри. Нет, если пристально вглядеться в наш социализм, то люди в нем, оказывается, спаяны чисто внешне, или посредством страха слежки, или страхом голода, в самой же внутренней сущности все представляется как распад на жаждущих жизни индивидуумов. Особенно резко это бросается в глаза, когда вглядываешься в отношение детей к отцам: мотивы презрения к родителям в огромном большинстве случаев у детей только грубо личные. Отвращение возбуждает также циничное отношение к побежденным: детей лишенцев выгоняют из школ и т. п. И вот, когда в упор смотришь на это, а сверху присылают анкету, в которой ты должен засвидетельствовать свою верность генеральной линии партии, то попадаешь в очень трудное положение. Совсем бы по-другому можно жить, если бы переехать, напр., в Италию, оттуда мелочь не видна. Даже неплохо жить в Москве, но только заниматься не искусством, несущим ответственность за частность жизни (мелочь), а, напр., наукой или большой политикой.

Все происходит, вы скажете, от интеллигентщины, включающей в себя излишнюю долю гуманности и культа личности, вы укажете еще, и справедливо, на картонный меч трагического актера, в то время как играя, радуя пустую толпу, а между тем найдется ли в толпе один {171} и т. д. (из Лермонтова). Но я, напр., сделал все, чтобы меч мой не был картонным, вернее даже и принял положение трагического актера, но с необходимостью, т. е. что актер такой же работник, как и вся эта толпа. Одного я не могу принять это, «если ты актер, так будь же слесарем». И я отстаиваю право, долг и необходимость каждого быть на своем месте. Вот отсюда как-то и расходятся все лучи моей «контрреволюционности»: стоя на своем месте, я все вижу изнутри, а не сверху, как если бы я был Радек или жил в Италии. И потому если мне дадут анкету с требованием подтверждения своего умереть на войне с буржуазией, я это подпишу и умру, но если в анкете будет еще требование написать поэму о наших достижениях, я откажусь, потому что поэмы делаются той сущностью личности, которая прорастает в будущее и тем самым ускользает от диктатуры данного момента. Все эти достижения чисто внешние и на мой взгляд ничего не стоят, как с точки зрения большевиков тоже ничего не стоят, напр., эсплуататорские, капиталистические достижения.

– Чего же вы хотите? – спросят меня.

Отвечаю:

– Хочу, чтобы в стране было объявлено на первом плане строительство лучших отношений между людьми и господство человека над машиной, а не наоборот, как теперь. Хочу раскрыть всем, что «Капитал» был написан Марксом именно для того, чтобы дать страшную картину фетишизма золотой куколки, господствующей над человеком, а не для того, чтобы куколку эту заменить господством государства с его кооперативами.

– Чего же вы хотите практически?

– Ничего. Складываю руки, преклоняюсь перед необходимостью и делаю все, что мне прикажут, за исключением творчества положительной качественной оценки «наших достижений».

Авантюризм, Утопия, Халтура и Грабеж.

– Вы все с мелкотой возитесь? – спросил меня N из Госторга.

Жаль, не умел я тогда ему ответить, что положение художника обязывает меня к собиранию мелочей, внимательно-родственному отношению к ним и бережному хранению, что только в переменах света и тьмы на мелких предметах могу знать я о восходе и закате солнца; что я ничего не вижу, если прямо стою против солнца, лишаюсь способности быть художником и потому методически повертываюсь к солнцу задом; что я, имея дело постоянно только с мелочами, привык делать только то универсальное, что явилось мне самому в мелочах; что всех, кто имеет дело непосредственно с универсальным и презирает мелкоту, я подозреваю в трех грехах нашей современности, эти три греха или вернее три кита: утопизм, авантюризм и халтура; полагаю, на этих же трех китах стоит и буржуазная цивилизация, и разнится от нас только размером того или другого кита, у них самый большой кит авантюра, у нас утопия и халтура. Правда, капитал начинается авантюрой, социализм утопией. И что же, через много лет авантюра создаст цивилизацию; почему же утопия не может создать свою?

Итак, деловые американцы – это дети авантюры. (Вся Америка есть ведь европейское предприятие).

Было давно время завоевателей (феодалы), тогда Грабеж (война) была в основе жизни государства, потом Авантюра. В эпоху Грабежа были настоящие войны, потому что грабеж все определял собой. В эпоху Авантюры война всегда нежизненность и наказание, она «выходит» из закулисных посягательств на что-нибудь чужое каждого государства в отдельности. Словом, в феодальном обществе Грабеж использует Авантюру, в буржуазном же, наоборот, Авантюра пользуется лишь грабежом. В социалистическом обществе появляется новая сила – Утопия, которая находится в смертельной борьбе с Авантюрой, и часто ей уступает: часто обыватель, входя в дверь с надписью «Утопия», видит за письменным столом Утопии сидящую Авантюру рядом со своей родной сестрой Халтурой. Меняются места, но ничего в истории не исчезает совсем. Так Грабеж, переживший эпоху своего плена во время господства Авантюры, во время Утопии на первых порах получает полную личную свободу: «грабь награбленное». Трудно пока понять сущность чрезвычайно капризных отношений Утопии и Грабежа: первый медовый месяц их сожительства «грабь награбленное» скоро кончится подчинением грабежа. Утопия говорит: «Ты грабь, но все приноси и сдавай мне». Международная роль Грабежа совершенно отвергается, и Утопия располагает им главным образом, для <1 нрзб.>ограбления и обуздания Авантюры.

Мелочи.

Так я отклонился от анализа «мелкоты». Откуда явилось это чувство ответственности за мелкоту, за слезу ребенка, которую нельзя переступить {172} и после начать хорошую жизнь? Это ведь христианство, привитое нам отчасти Достоевским, отчасти церковью, но в большей степени и социалистами. Разрыв традиции делает большевизм, и вот именно, когда он захватывает государственную власть. И тогда с особенной ненавистью обрушивается он именно на «мещанство» (христианство + весь социализм с анархизмом), как опирающееся именно на «мелкоту», народ, и т. п. Троцкий удивительным образом сочетал левизну большевизма в программе с «мелкотой» своей натуры, он дошел до полного абсурда и вдруг развалился, как у По, человек, переживший на целое столетие срок своей смерти {173} .

Трудно теперь оценить это действие большевиков, когда они брали власть, подвиг это, или преступление, но все равно: важно только, что в этом действии было наличие какой-то гениальной невменяемости. И вот именно потому-то и нельзя теперь нам в большевики, что прошло время, и раз тогда мы из-за «мелочей» не стали в ряды (мы с большевиками ведь только в мелочах разошлись), то теперь нельзя из-за утраты самости.

Нас разделяют «мелочи», перешагнуть которые мы не можем без утраты своей самости.

Счастье.

Была иллюзия счастливой жизни, если не будет царя. Тоже иллюзия теперь у тех, кто мечтает о счастье без большевиков.

Счастье на свете одно – это быть самим собой. (Ницше, напр., хочет быть сам собой и не достигает: он самый несчастный). Ленин, вероятно, был не совсем счастлив. Вот, кажется, Сталин счастлив: он сам, со всем своим грузинством. Быть самим собой, значит, и быть победителем. Но ведь есть и сладость и счастье быть жертвой, побеждать страданием. Так или иначе, счастье в победе и своем становлении.

Бывает усталость, которая вызывает ссылку на внешние обстоятельства. Да, бывают несчастные случаи давления внешнего на личность (громом убьет), но никогда не надо персонифицировать судьбу и жаловаться на нее, т. е., опускать руки в борьбе.

2 Ноября. Утром легкий мороз и наконец-то солнечный день. В газетах о съезде <1 нрзб.>пролетарских писателей. Нет, кажется, ничего мне горше, как групповое вовлечение писателей в политику. Собственно говоря, «писателем» тут и не пахнет, но у нас это задевает писателя… Представляю себе возможный ответ, если бы приступили с ножом к горлу, вот он:

– Если будет война я, как гражданин, готов защищать СССР и, если придется, умру с чистою совестью: мое слово верное, как сказал, так и будет. Но если меня обяжут написать поэму о войне или даже просто о наших достижениях, то я этого сделать не властен. Напротив, чем больше будут понуждать меня, тем на дольше будет отдвигаться срок создания этой чрезвычайно желанной поэмы.

Немецкий писатель Вайскопф пошел в правый уклон, он объявил по радио, что пролетарской литературы не существует. А совесть – вот: можно ли сказать «пролетарская совесть»? – Сказать можно, только есть ли она? Совесть – это личный контроль. Это везде, не только у пролетариев. Так и литература пролетарская может отличаться от других только темами, которые являются из недр жизни рабочего класса.

3 Ноября. Все более определяется в лягушечьем царстве, что действительно упал к ним новый чурбан. После всего пережитого ни одна лягушка более не сомневается, что это не царь, а чурбан, весь вопрос только, на что бы скакнуть, чтобы потом залезть на чурбан. В последнюю революцию нас всех вытащил, конечно, Воронский (тайным вдохновителем был, наверно, Троцкий), Луначарский был! Кто же теперь просто заступится за творчество? {174} Или должна пронестись такая же волна, как прошлый год, волна варварств, разбившая колокол Годунова – да вот и нас, последних из могикан, также будут валить друг на друга и бить, как тяжелые колокола?

6 Ноября. В 11 в. во вторник от Левы из Ташкента: «завтра (значит, в среду) аэропланом домой». Явился вопрос о глаголе – «приеду» или «отправляюсь». По-видимому, «отправляюсь». Сегодня ждем.

Туляки.

Тульские колодец делают (10 саж. – 400 руб. + дерево, все под 1000 руб., у нас 6 ½ саж. – руб. 600–700). Один туляк на дне в бадью накладывает глину. Остальные у ворота ходят. Рассказывали, что Лев Толстой к ним приезжал смотреть: «тоже, как вы, любопытствовал». Белый, на белой лошади. Хороший человек, народ любил. Про германский плен рассказывал: умный порядок. А вождь-то какой, Вильгельм. И то ведь сдал! – А что теперь у Николая-то борода уж отопрела?

7 Ноября. Всю ночь шел дождь и к утру, к празднику так расхлябилось, что без чувства подавленности нельзя было глядеть на улицу. В грязи и тьме видишь, все равно как закрывши глаза, ведь продолжаешь видеть внутренним глазом, так видишь в грязи и тьме нашей жизни те же самые отношения людей между собою, как и в их чистой жизни, только там, в чистой среде, каждому довольно умыться, чтобы казаться и слыть за чистого, а теперь, когда мылом ничего не сделаешь…, эта чистота, любовь, доброта, нежность, дружба и все другие добродетели являются лишь в отдельных существах; слов нет, этих отдельных не уменьшилось против прежнего, но их фонарик света закрыт черным, невидим и потому, в общем, все представляется грязно и мрачно.

<На полях:> (но их свет для обыкновенных людей закрыт. Скажут, сущность не изменилась. Да, но поверхность все-таки грязная, темная. Закон творческих сил остался тот же, и будущая жизнь прекрасней, гем настоящая).

<На полях:> Так ведь и солнечный свет играет только по наружной стороне, а между тем в солнечный день все чувствуют себя много лучше, гем в пасмурный.

К. вчера рассказывал, что на фабриках и заводах ходят бригады каких-то «писателей» и говорят рабочим: «Товарищи! у нас на литфронте прорыв, идите помогать писателям {175} » и т. п.

Я вчера в лесу в кустах спугнул какого-то оборванца, у него был карандаш в руке и тетрадка, – это, конечно, «писатель». Было очень мрачно в этих ноябрьских кустах, голых совершенно и подостланных желтой травой. Оборванный поэт, молодой человек, безумными глазами окинул меня и побежал…

Потом встретился сумасшедший Алекс. Ив. Майоров, нес провизию с рынка и не удержался: из-под хлеба достал переплетенную тетрадку своих стихов, тех самых, которые отвергли все редакции. Он уже, было, совсем отчаялся и запил на некоторое время, я думал – кончилось. Нет, вот опять. Он же теперь вновь все переписал, многое исправил, переплел. «Может быть, теперь напечатают?» – робко спросил он. Неизлечимая болезнь, куда хуже алкоголя. И сколько их!

Все это порождение односторонности в жизни общества: потому все безумие, что смеяться нельзя. (У советского гражданина два страстных желания: 1) работать на свое счастье, 2) смеяться.)

Начинаешь понимать французов, почему у них «ridicul» есть самое страшное для человека: потому что хоть в самой малой степени, но каждый имеет какую-то частную мечту, которую он тщательно скрывает от других и должен непременно скрывать до тех пор, пока она внутри себя до того окрепнет, что с ней можно «выступить». Необязательно ни это выступление, ни даже намерение сделать это маленькое, но истинно свое, публичным. Во всяком случае, нечаянное обнажение ужасно, невольное обнажение этого для себя самого убийственно, а для других смешно. Вот этого смешного и боятся французы. Но если в обществе запрещен смех как у нас, то вот это тайное перестает бояться чего-нибудь, наглеет и господствует: является множество тупоумных невежд, до крайности самолюбивых и, конечно, тут один шаг до мании. Вот почему графомания. Без смеха жизнь превращается в манию.

Смех – это жало мысли. Просто идейная жизнь без смеха – тупая.

«Нет (ничего) хуже людей, натертых умом и знанием», как говорила покойная г-жа Жофрень (из письма Екат. II к Гримму).

Вчера К. высказал свою мучительную мысль: «А что если окажется возможным создавать насилием, приступить с ножом к горлу, крикнуть „делайте!“ и все будут делать хорошо». Создал же Петр I Петербург? И почему же простых работников можно заставить, а сложных нельзя: вот инженеров заставили же.

– Менее счастливые, но более достойные…

Проснулись вечером, я удивился странному свету на обоях комнаты и выглянул в окно: береза моя светилась в чисто золотых лучах заходящего солнца так ярко и так необыкновенно и так неожиданно, что я серьезно взялся за бороду и, потянув, убедился, – это не сон! Потом, когда село солнце, долго оставалась желтая заря, – ведь так это редко теперь и после такого ужасного дня. Потом явилась луна и осталась на всю ночь.

Я до полночи ждал Леву, прислушиваясь к извозчикам после каждого поезда, и не дождался. Итак, он летит из Ташкента три дня. Послезавтра буду разыскивать.

8 Ноября. Опыты с фотографией убедили меня в возможности продолжить литературно-худ. реализм, иллюстрируя свои художественные находки фотоснимками. Я убедился в том еще, что в обыкновенных фотоработах получается «фотографичность», а не художественный реализм только потому, что фотографы подчиняют себя воле машины-камеры, а не пользуются ею, как писатель пером и художник кистью. Если же понимать фотографию как техническую возможность реализации худ. восприятия, то выразительность снимков получается чрезвычайная. Вместе с тем в литер. – худож. произведении «иллюстрация», имея единое происхождение с текстом, должна дать сочинению большую простоту и выразительность.

Эту мысль я развиваю в книге, посвященной «охоте с камерой». В Америке и Англии очень развит спорт «охоты с камерой» и, конечно, чтобы книга не попадала в узкий круг спортсменов, она должна иметь более широкое название. Но тема ее именно «охота с камерой». Она будет составлена из ряда охотничьих рассказов и очерков с фотоснимками. Один из главных рассказов представляет нам 7-летнего деревенского мальчика, заблудившегося в огромном лесу {176} , его переживание, его спасение. Как и в «Робинзоне» у Дефо здесь взят в основу тоже факт, но разработан с чрезвычайным реализмом вплоть до фотографии, до краеведения без погашения чисто худож. значения рассказа.

Другие рассказы и очерки часто посвящены обстоятельствам, из которых возник тот или иной снимок.

Последний «Переход».Моя печаль в этом году перешла в отчаяние, потому что я ведь художник, я отдал уже этому всю свою жизнь и вот это последнее, артист-писатель, сбрасывается вниз, в лишнего человека, как последний балласт, чтобы власть могла продолжать еще немного лететь. Мое отчаяние велико, потому что вместе с этим творческое начало жизни, сама личность человека падает. Я у границы того состояния духа, которое называется «русским фатализмом», мне стало чаще и чаще являться желание выйти из дому в чем есть, и пойти по дороге до тех пор, пока в состоянии будешь двигаться и, когда силы на передвижение себя вовсе иссякнут, свернуть с дороги в ближайший овраг и лечь там. Я дошел до того, что мыслю себе простым, вовсе не страшным этот переход, совсем даже и не считаю это самоубийством. И вот замечательно, что это состояние духа, предельное на другой своей стороне, имеет вид необычайной жизнерадостности, какая-нибудь безделица, кофей из-за границы и т. п. чрезвычайно радует. А если бы я добился лицензии на Лейку с 3-мя объективами, мне кажется, я задохнулся бы от радости. Эта жизнерадостность и есть главное в «русском фатализме», которое никак не самоубийство, а сознание необходимости своего «перехода», несмотря на все прелести мира.

Меня удерживает от этого перехода привязанность к нескольким людям, которым без меня будет труднее. И потому каждый раз, когда я около решения идти в овраг, меня останавливает жалость к близким и вдруг озаряет мысль: зачем же тебе еще идти в овраг, сообрази, ведь ты уже в овраге.

10 Ноября.Утром появился Лева.

12 Ноября.Ездил с Левой в Москву.

<На полях:>Раздумал печатать.


Письмо в редакцию.

Среди современных романтиков, схоластиков и просто очеркистов или корреспондентов я определяюсь, как <зачеркнуто:последний реалист>. Меня в молчаливом согласии признавали в советское время последним реалистом, и было принято в литературе после каждого моего нового произведения сказать несколько уважительных фраз, соответствующих моему положению почетной реликвии. В последнее время, как сообщают мне друзья мои, в разных журналах (Кр. Новь, и т. п.) появились враждебные мне статьи, в которой мне инкриминируется моя принадлежность к литературной организации «Перевал» {177} . В то же самое время я получил несколько писем из провинции от учеников средней школы, в которых излагались гонения, испытанные ими от современных Передоновых {178} за излишнюю приверженность к сочинениям «перевальца» Пришвина. Конечно, я столько поработал в литературе, что как-то обидно встречать актуальность моих сочинений за счет «Перевала», и это вынуждает меня, наконец, как выражаются теперь, разъяснить себя, как перевальца. Не помню, в каком году приехали ко мне прекраснейшие юноши и предложили мне искать вместе с ними Галатею {179} . Я, будучи в положении почетной реликвии, подписал анкету и через это получил положение генерала на свадьбе, хотя ни разу на свадьбе не бывал. В самом деле, я ни разу ни на одном заседании «Перевала» не был, мне романтизм перевальца столь же близок и столь же далек, как схоластика.

Каждый понимает, что такая актуальность имени идет на пользу писателю начинающему, но мне эта известность за счет «Перевала» обидна. Я спешу отстранить от себя эти дары и объясняю всем пишущим, что в «Перевал» я записался по просьбе каких-то отличных юношей, вроде романтиков, но после этой записи не получил ни разу ни одного приглашения на ту свадьбу, где я должен бы быть генералом {180} . Один-единственный раз я видел перевальцев у напостовцев {181} , где т. Горбов отстаивал реальность Галатеи, а напостовцы их опровергали, ссылаясь на Плеханова и даже на Чернышевского. Это был для меня вечер самых дорогих мне воспоминаний юности моей, и я ничего не говорил, потому что и Галатея, и Чернышевский, и Плеханов перенесли меня одновременно в последнее десятилетие прошлого столетия… Хотя неполучение ни одной повестки за несколько лет на собрания достаточный повод, чтобы выйти из «Перевала», но как-то неловко сделать это теперь; подумают, что я испугался травли за «Перевал». Лучше уговоримся с критиками так: пусть они разбирают мои сочинения без отношения к «Перевалу», а я, когда будет прилично, выйду из него.

В чем виновны перевальцы, не могу понять. Во всяком случае, числиться в организации, в которой никогда не бывал, и не иметь ни малейшего понятия в наше время рискованно и, пожалуй, надо бы из нее выйти.

13 Ноября. На ночь 12-го выпала пороша, сильно подтаяло днем, а ночью на 13-е опять немного прибавилось. Весь день летел снег, и ночью была настоящая зимняя метель.

14 Ноября. Валил мокрый снег и таял. Непролазная грязь.

Последний путь.Как будто всех нас стукнули, мы очнулись, но не такими, как были, и ходим теперь, все целые по-прежнему, но без охоты к делу. Так иногда старые люди, очень деятельные, сядут отдохнуть, задумаются… так жалко их бывало, так грустно. Мы теперь все-такие. Думал, это я старею, я такой – нет! и Павловна не та, и Лева не тот. Вроде как бы все мы при последнем пути и чувствуем, не видя глазами, смутную преграду, за которую, как через туман, не смеет уже по-прежнему перекинуться мечта.

Что же это такое?

Ближе всего к жизни в осажденной крепости, когда очень мало остается запасов, и все начинают ссориться между собой из-за продовольствия и думать постоянно: «поскорей бы конец». В то же время начальники, вопреки общему упадку, малодушию, ропоту, вопреки собственному домашнему неверию, на людях вслух гораздо громче, чем раньше, твердят о возможности достижений в недалеком будущем… Осажденные начинают глохнуть от громких слов и, наконец, просто перестают обращать внимание и пропускать казенные слова, не слышать. Но и та радость конца, что вот это мучительное кончится же когда-нибудь – и эта надежда пожить хоть сколько-нибудь после конца покидает нас: конец может прийти далеко после нас. Вот вероятней всего это и отнимает охоту к любимому делу, к привычной борьбе.

Да, но ведь не первые же мы и не последние, мало ли погибало людей в осажденных крепостях во время чумы, во льдах на севере… И все было по-разному, и в высшую категорию мы ставим тех погибших, кто до последнего момента давал сигналы будущим людям и забывал о себе.

Опыт. Надо изобразить день советского строительства: прошлое, настоящее, будущее в текущий момент. Остановить текущую минуту. Материал взять возле себя:

Цыгане. Вокзал.

Каляевка. Переезд кассы в Епо и т. д.

Птичий трест и т. д.

Зерно-трест. Колодец. Смена.

Рыбо-трест.

Зеленый город

Зооферма.

На не дело страстно отдаться, вникнуть во все, должен показаться сюжет всеобъединяющий.

<На полях:>Дуня. Дружба. Гамза.

P. S. Однако, нет дыма без огня. Есть же, значит, во мне нечто «перевальское», если юноши избрали меня своим шефом. Да, конечно. Я шесть лет писал «Кащееву цепь» в чаянии, что наша страна находится накануне возрождения, мной понимаемого, как согласное общее творчество хорошей жизни. Предчувствие меня обмануло, оказалось, что до «хорошей» жизни в свободном творчестве еще очень далеко, и, может быть, среди «перевальских» юношей я был самым юным. Ошибка эта произошла от наследственной привычки подчеркивать в своем сознании важность словесного творчества относительно общего творчества жизни. И этой ошибке, по-видимому, подвержен и «Перевал». В самом деле, раз Галатея или Прекрасная Дама, то это уже литература, а не жизнь: все эти дамы бумажные и их рыцари вооружены бумажными мечами. Если бы юноши из «На посту» отказались бы от некоторых своих приемов убеждения, я сейчас был бы ближе к их организации, чем к «Перевалу», потому что из двух дам мне ближе теперь «Необходимость» с ее реализмом, чем «Свобода» с ее иллюзией и романтикой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю